Глава 40
Дурной запах
Лондонские запахи весьма стойки. По словам канадской писательницы конца XIX века Сары Джанетт Данкан, они «всегда более отчетливы в сердце Сити, нежели, скажем, в Кенсингтоне». Далее она говорит, что «это не было что‑то одно, обособленное, и это не была смесь частных запахов, поддающихся разграничению. Это был некий отвлеченный запах». Его сравнивали с запахом дождевой воды или металла. Возможно, это дух человеческой деятельности или жадности. Утверждалось, однако, что его происхождение никак не связано с людьми. Когда на город льет дождь, один из самых характерных запахов исходит от «намокшего камня», но от сырости якобы может также усиливаться «ослабевший телесный запах Лондона». Это дух старины – или, точнее, воспрянувшей старины.
В XIV веке в городе пахло весьма разнообразно и многосложно – запекалось мясо, варился клей, изготовлялись пиво и уксус; гнилые овощи конкурировали со свечным салом и конским пометом, и все вместе составляло «насыщенно‑приторное облако густого и тяжелого воздуха, которым люди принуждены были дышать». Этот «средневековый запах» ныне, по прошествии стольких лет, нелегко идентифицировать, хотя, возможно, он еще таится в некоторых дверных проемах и проходах, где случайный путник нет‑нет да и вдохнет тот же сложный состав. Есть, кроме того, места в других частях света – например, рынки Северной Африки, – воздух которых отчасти родствен атмосфере средневекового Лондона.
Каждое столетие пахло по‑своему. В XV веке от собачьих конур в Мургейте исходили «великое зловоние и заразный дух»; другим источником недовольства были печи для обжига извести, горевшие в предместьях. С запахом города как такового особенно часто отождествляли запах каменноугольного дыма; по существу это был запах торговли, оказавшийся невыносимым. В XVI веке причиной многих жалоб были литейные, находившиеся в Лотбери. С севера шел запах обжигаемых кирпичей, а в самом Сити близ Патерностер‑роу «тошнотворно воняло свечным салом». От рынка Стокс‑маркет, расположенного в восточном конце Чипсайда, так сильно несло тухлыми овощами, что молящимся в соседней церкви Сент‑Стивен‑Уолбрук «делалось дурно». Прихожан лондонских церквей подстерегали, впрочем, и другие обонятельные опасности: так, например, в XVI веке трупные запахи с кладбища у собора Св. Павла не на шутку тревожили Хью Латимера. «Я истинно думаю, что многих церковный двор собора Св. Павла лишил жизни, – сказал он в одной из проповедей, – и основанием для этих слов служит мой собственный опыт, ибо я сам порой, приходя туда утром послушать проповедь, ощущал такой скверный и нездоровый запах, что долго потом не мог оправиться». Эта кладбищенская вонь была одним из самых стойких и трудноискоренимых городских запахов, и с XVI по XIX век жалобы на нее звучали постоянно.
Но пахнут не только мертвые, но и живые. В пьесах XVI и XVII веков – в частности, в шекспировском «Кориолане» – порой слышна реакция на отчетливо ощутимый запах лондонской черни с ее «вонючим дыханием». Юлия Цезаря валит с ног запах грязных тел, которые принадлежат скорее Лондону, нежели Риму. В XVIII веке Джорджа Чейна, автора «Английской болезни», приводят в ужас «облака вонючих выдохов и телесных испарений… которых с избытком хватает, чтобы отравить и заразить воздух на два десятка миль». В документах социальных служб XIX века говорится о дурных запахах в «неблагоустроенных» доходных домах и ночлежках, из‑за которых инспекторам становилось дурно.
В городе, живущем трудом и торговлей, один из главных запахов – запах пота от «замасленных кухарок за жаркой работой». Лондон – своего рода парник, где клубится «смешанный дух вонючего табака, потных ног, грязных рубах, выгребных ям, гнилого дыхания и смрадных скелетов». Без сомнения, чувствительный лондонец в безветренный день ощущал присутствие сограждан, даже не видя их. Часто возникает образ тесного, удушающего соприкосновения, напирающей со всех сторон массы нечистых тел с их несвежими выдохами. Здесь – одна из причин того, что приезжие моментально начинали чувствовать себя растворенными в лондонской толпе: вдруг им шибал в нос интимно‑тошнотворный запах людской жизни, частью которой становились они сами. В документе XVI века, где говорится, что больные и увечные лежат на улицах Лондона и «их невыносимые муки и горести… смрадом своим наполняют глаза и ноздри горожан», обонятельное начало соединяется со зрительным, создавая образ ужаса, разом одолевающего все наши органы чувств.
Запах этот не имеет возраста. Пройти по узкому, дурно пахнущему проулку, каких немало в нынешнем Лондоне, – значит вновь прогуляться по Фаул‑лейн или Стинкинг‑элли[79]. Миновать на близком расстоянии немытого бродягу – значит испытать то же ощущение, что и лондонец XVIII века при встрече с простым нищим или «авраамом» (нищим, симулирующим сумасшествие). В запахах своих город соединяет многие прошедшие времена.
Не следует думать, однако, что никто из жителей города не мылся. Мыло существовало уже в XV веке, как и освежающие дыхание леденцы и ароматические мази для тела. Проблема здесь, подобно многим другим проблемам городской жизни, была связана с присутствием «под боком» у зажиточных горожан бедноты, бывшей источником всяческой заразы. В XVII веке на фешенебельные площади новой застройки наплывал смрад близлежащих «вонючих переулков» и «затхлых дворов». Лондонские запахи были великими уравнителями. Подстилки из камыша, покрывавшие полы бедных домов, были пропитаны «слюной, рвотой, остатками пищи, мочой собак и других животных». В таких районах, как Бетнал‑грин и Степни, часть этих животных составляли свиньи; на Орчард‑стрит в приходе Марилебон было двадцать три дома, в которых обитало семьсот человек и сто свиней, источавших «сильнейшее зловоние». Вопрос о том, где будет запах, а где нет, решали в Лондоне опять‑таки деньги. Они, как известно, не пахнут. В финансовой столице мира смердит бедность. В середине XIX века один горожанин после посещения трущоб Эйгар‑тауна близ церкви Сент‑Панкрас, воздух которых не делали чище ни дождь, ни ветер, написал: «Дождливым утром здешняя вонь может свалить наземь быка».
В том же столетии некоторые другие районы обладали своими особыми запахами. Например, вокруг Тауэр‑стрит пахло вином и чаем (в XVIII веке – растительным маслом и сыром), в Шадуэлле – парами близлежащих сахароваренных заводов. От Бермондси несло пивом, дубящими веществами, соленьями и фруктовым запахом от варки джема, а у Темзы Томас Харди, живший в террасе Аделфи, заболевал от запаха ила во время отлива. В Излингтоне в XIX веке пахло конским пометом и жареной рыбой, а район вокруг Флит‑стрит и Темпл‑бара окутывали «испарения темного стаута». Приезжие отмечали, что «характерным запахом» Сити был запах конюшен, «предваряемый вонью от стоянок кебов». Прогулка от Монумента до Темзы была сопряжена, однако, и с другими обонятельными ощущениями – от «испорченных апельсинов» до «сельди».
Но не все запахи были неприятными. В XVII веке в полночь, когда лондонские пекари растапливали свои печи и когда кухни, где жгли каменный уголь, отдыхали от дневных трудов, «воздух начинает очищаться, и вместе с дымом пекарен, где в дело идут дрова, а не уголь, вокруг распространяется чрезвычайно сельский запах». Некоторые лондонские улицы славились приятностью воздуха; в XVI веке такими местами были Баклерсбери, когда там шла торговля лекарственными травами, и недавно застроенная Пэлл‑Мэлл. В 1897 году один приезжий японец сказал, что город пахнет едой, и в то же время неодобрительно отозвался о дыхании лондонских слуг. Французский поэт Малларме утверждал, что Лондону присущи запахи ростбифа и тумана, который «пахнет здесь по‑особенному, как ни в одном другом городе». Несколько позже Дж. Б. Пристли вспоминал «жирный дух маленьких харчевен» и запах «дымного осеннего утра… с вокзальным привкусом». Запах транспорта в многообразных формах был свойствен Лондону во все времена. Омнибусы, к примеру, весной пахли луком, зимой – «парафином или эвкалиптом»; летом их запах был попросту «неописуем». От тумана перехватывало горло, «как от хлора». Роуз Маколей вспоминала один проулок близ Хай‑стрит в Кенсингтоне, где «пахло вазелином». Лонг‑Эйкр источал запах лука, Саутгемптон‑роу – антисептики. Лондон XX века был полон всевозможных запахов – от шоколадного вдоль Хаммерсмит‑роуд до химического на Крисп‑стрит в Ист‑Энде и близ моста, окрещенного Вонючим.
Былые запахи остались живы – как, например, запахи реки и пабов, – и целые городские районы сохранили свою особую, отличимую атмосферу. В одном описании Ист‑Энда, датируемом концом 1960‑х годов, отмечается «убийственный запах рыбы» и «вареной капусты» в сочетании с «затхлым застойным духом старого дерева и крошащихся кирпичей»; сходная характеристика этого же района была дана в 1883 году – почти столетием раньше – в книге «Горький плач обездоленных Лондона»: здесь царят «вонь тухлой рыбы и гнилых овощей», а также запах «сохнущих спичечных коробков», оставшийся в XIX веке.
В XX столетии, однако, главным и повсеместным стал запах бензиновой гари от автомобилей и автобусов. «Воздух заражен их дыханием, – писал в 1905 году Уильям Дин Хоуэллс, – и для нынешней "цивилизации" эта вонь стала одной из самых характерных». В числе других навязчивых запахов – те, что исходят от собачьего помета на тротуарах и от ресторанчиков с жирной «быстрой едой». Еще – приглушенно‑едкий запах метро, который также является запахом лондонской пыли и паленого лондонского волоса. Куда хуже, конечно, цепкий запах утреннего подземного часа пик, когда от полновесных выдохов толпы на задней стенке горла, кажется, осаждается что‑то металлическое. Это и человеческая, и нечеловеческая субстанция, как и сам лондонский запах.
Глава 41
Ты меня возбуждаешь
Секс ассоциировался в городе прежде всего с грязью и болезнью, а если не с ними – то с куплей‑продажей. Связь видна даже в самом языке: hard‑core как эпитет применяется обычно к порнографии и означает «грубая, махровая», но первоначальное лондонское значение этого словосочетания – «мусор в виде щебня и кирпичного лома», который использовался при строительстве дорог и зданий. А где мусор – там и смерть. Печально знаменитые окрестности Хеймаркета, где вовсю промышляли проститутки, являли взору «марш мертвецов. Это поистине зачумленное место».
С самых ранних дней лондонской истории в городе бурлила сексуальная жизнь. На Коулмен‑стрит археологи обнаружили фаллос римского периода и архитрав с изображением трех проституток (позднее, по иронии судьбы, эта улица была прибежищем лоллардов[80] и пуритан). На месте теперешних Грейсчерч‑стрит и Леденхолл‑стрит, вблизи древнеримского храма, происходили эротические празднества, посвященные Сатурну или Приапу, а подле амфитеатра, располагавшегося там, где ныне стоит Гилдхолл, вполне возможно, была палестра – место для прогулок, где не было недостатка в продажных юношах и девицах. С разрешения римских властей к услугам горожан были бордели и «форниксы» – сводчатые помещения с «грязными закутками», предназначенными для блуда. Э. Дж. Берфорд в информативной книге «Лондон: многогрешный град» пишет, что на некоторых перекрестках были воздвигнуты гермы – «невысокие каменные столбы, изображавшие бога Гермеса» с возбужденным половым членом, у которого «крайняя плоть была выкрашена в ярко‑красный цвет».
Все эти бордели и форниксы означают, что секс в самом торговом из городов уже стал предметом торга. В периоды датского и саксонского завоеваний молодые женщины покупались и продавались, как любой другой товар. «Дозволяется мужчине взять девицу в обмен на скот, – гласит один из саксонских правовых документов, – и сделка будет действительна, если совершена без обмана». А вот строчка из детского стишка, появившегося тысячу лет спустя – в XVIII веке: «В город Лондон я поехал и купил себе жену». Даже в XIX веке, по‑видимому, существовали тайные рынки, где женщин продавали с аукционов, и проститутка конца XX века обычным своим вопросом «Do you want any business?» («Сговоримся насчет дела?») подчеркивает именно деловую, финансовую сторону совокупления. Так коммерческий дух Лондона накладывает отпечаток на похоть горожан. Лондон предназначен для купли‑продажи. Но беднякам продавать нечего, и, раз так, они выставляют на рынок свои тела. Сексуальное вожделение может поэтому без помех бродить по всем улочкам города. Лондон неизменно отдавал щедрую дань тайному разврату.
Средневековые хронисты, обличавшие лондонское пьянство и всяческую греховность, обрушивались, помимо прочего, на городских насильников, распутников, проституток и содомитов. Из XII века до нас дошло упоминание о Бордхоу – районе публичных домов в приходе Сент‑Мэри‑Коулчерч. В XIII веке и, возможно, намного раньше существовала улица Гроупкант‑лейн, протянувшаяся по двум приходам – Сент‑Панкрас и Сент‑Мэри‑Коулчерч (в 1276 году она упоминается в написании Groppecountelane, в 1279 году – Gropecontelane). Смысл понятен из названия (grope – искать, нащупывать; cunt – женский половой орган). К тому же периоду относится упоминание о Лав‑лейн (Любовной улочке), где «обыкновенно забавлялись молодые парочки», и о Мейд‑лейн (Девичьей улочке), «получившей такое название из‑за здешнего распутства».
Близ Смитфилда располагался переулок Кок‑лейн, «отведенный», как было сказано в 1241 году, для плотских утех. В определенном смысле он стал первым переулком красных фонарей, специфически знаменитым своими многочисленными проститутками. «С наступлением ночи они выходят из своих жилищ… убежищами, где они принимают кавалеров, служат им убогие таверны». Это описание годится для любого столетия – от XIII до XIX, что лишний раз подчеркивает способность иных небольших участков сохранять верность одному роду деятельности, сколь сильно ни менялся бы обступающий их город. В этом переулке обитали типичные лондонские персонажи – такие как миссис Марта Кинг, «низенькая толстушка, которая прошлой зимой ходила в бархатном платье и нижней юбке», миссис Элизабет Браун, «которая с пятнадцати лет торгует девочками, – женщина скромная и приятная в общении, пока не опорожнит третью бутылку», и миссис Сара Фармер, «рослая могучая баба, наружно и нравом нимало не привлекательная». Ленгленд в «Видении о Петре Пахаре» (ок. 1362) обессмертил «Кларис из Кок‑лейн и клирика из церкви».
К XIV веку относятся сведения о судебных процессах против проституток, куртизанок, сводников и содержателей публичных домов. В июне 1338 года Уильям де Долтон был арестован за то, что «содержал скверный дом, где замужние женщины забавлялись с любовниками»; в следующем месяце Роберт де Стратфорд был предан суду за сводничество.
В 1339 году Гилберта ле Стренгмейкера, жившего на Флит‑стрит, судили за то, что он «завел у себя нехороший дом с проститутками и содомитами»; на том же судебном заседании разбиралось дело двух куртизанок – «Агнес и Джулианы с Холборна», которых обвиняли опять‑таки в потворстве содомскому греху. Выходит, в средневековом Лондоне пышным цветом цвел гомосексуализм, сросшийся с миром публичных домов и сводников. Можно было бы говорить о «подполье», не будь эти дела общеизвестными и повсеместными.
Судебным преследованиям подверглись содержатели борделей в уордах Олдерсгейт, Тауэр, Биллингсгейт, Бридж (там одна из проституток звалась Кларис ла Клаттерболлок[81]), Брод‑стрит, Олдгейт, Фаррингдон и так далее. Многие из наказанных за пособничество разврату приехали в Лондон издалека, откуда следует, что молва о столичном распутстве и связанных с ним возможностях наживы распространилась по всей стране. Лондон издавна был средоточием английской греховности. Великая средневековая хроника, известная под названием «Брут», упоминает о «дамах… кои носят лисьи хвосты, пришитые изнутри так, чтобы закрывали им задние места», а в другой хронике говорится о женщинах, которые ходят, «заголив грудь и живот». Закон запрещал продажным женщинам одеваться так же, как «благородные дамы и девицы королевства»; им следовало носить полосатую одежду, бывшую знаком их профессии, и косвенно это свидетельствует о терпимости, проявляемой средневековым католическим Лондоном: проституция не запрещалась и не изгонялась из города.
Во времена позднего Средневековья разврата в Лондоне было, может быть, больше, чем в любой период XIX или XX веков, – и уж во всяком случае он проявлялся куда откровенней; он достиг таких размеров, что городские власти встрепенулись и в 1483 году выпустили воззвание, обличавшее «зловонный и ужасный грех распутства… который возрастает день ото дня и коему ныне предаются более, чем в былые времена, а средства для оного греха доставляют продажные, праздные и беспутные женщины, бродящие по городу во все дни». Последовали попытки убрать «беспутных» с наиболее респектабельных улиц, сосредоточить их за городскими стенами – в Смитфилде и Саутуорке. Саутуоркские бордели на Банксайде к югу от Темзы, однако, то и дело подвергались атакам властей, действовавших то ли по прихоти, то ли в приступах паники, и продажные женщины предпочитали такие районы, как Сент‑Джайлс, Шордич (где их можно встретить и сейчас) и Аве‑Мария‑элли близ собора Св. Павла. В других местах города они предлагали свои услуги в публичных домах типа «Гарри» на Чипсайде и «Колокол» на Грейсчерч‑стрит. Кстати, словечко stew (публичный дом) этимологически связано не со stew, понимаемым как тушеное мясо или горячая мясная похлебка, а со старофранцузским estuier (помещать в чехол, в замкнутое пространство или в рыбный садок). Новый смысл с упором на стиснутый, воспаленный жар, на разгоряченность был усилен возникновением сифилиса, который в XVI веке стал источником гнева моралистов и зубоскальства сатириков.
Но сексуальная жизнь в городе продолжалась без оглядки на моралистов, и приезжие отмечали непринужденную близость отношений между полами. В XVI веке один венецианец писал: «Молодые женщины в немалом числе собираются за Мургейтом позабавиться с юношами, с которыми они даже не знакомы… Поцелуям нет конца». В подобных играх, судя по всему, участвовали и замужние особы, и в начале XVII века на берегу Темзы был воздвигнут высокий флагшток, «на коем вывешены всевозможные рога в честь рогоносных мужей Англии… и англичане потешаются там друг с другом вовсю – проходя, приветствуют один другого и всех вокруг снятием шляпы». В те же годы большой популярностью пользовался бродсайд под названием «История замужней женщины».
Повсеместное присутствие продажных женщин приводило, среди прочего, к тому, что их называли на десятки разных ладов[82]. Знаменитая сводня, мадам Крессуэлл из Кларкенуэлла, изображена на нескольких живописных портретах и гравюрах; в ее заведении имелись «красавицы на любой вкус – от угольной присоски‑чернавки до ненасытной златовласки, от сонной томной улитки до горячей наездницы», – и она поддерживала связь с агентами по всей Англии, которые выискивали для нее юных и привлекательных. Она была одной из многих известных лондонских бандерш. В первом варианте цикла гравюр «Путь проститутки» Хогарт изобразил Мамашу Нидем, владевшую знаменитым борделем на Парк‑плейс. Но ее забили до смерти у позорного столба, и поэтому Хогарту пришлось заменить ее Мамашей Бентли, которая снискала в Лондоне не меньшую славу. Эти Мамаши воистину воплощали в себе материнское начало в городе похоти.
А что касается дочерей (и сыновей) – они зачастую были очень юны. «Через каждые десять шагов, – писал один немецкий путешественник, – к тебе пристают, причем даже дети лет по двенадцати, и таким недвусмысленным образом, что можно не спрашивать, что им от тебя нужно. Они льнут к тебе пиявками… Нередко хватают таким способом, о котором я дам наилучшее понятие, не сказав более ничего».
Представление об уличной жизни в 1762 году и о тогдашних сексуальных услугах дает дневник Босуэлла. Вечером 25 ноября, в четверг, он присмотрел девицу на Стрэнде и «пошел с ней во двор с намерением насладиться ею в броне [т. е. в презервативе]. Но у нее не нашлось… я поразил ее величиной, и она сказала, что, если бы я лишил кого невинности, девица криком бы кричала от боли». Ночью 31 марта следующего года «я отправился в Гайд‑парк, подцепил там первую шлюху, какую встретил, и без лишних слов совокупился с нею в чехле, ничего не опасаясь. Она была тоща и уродлива, изо рта у нее несло спиртным. Я даже имени ее не спросил. Когда я кончил, она, скользнув, исчезла». 13 апреля «я отвел во двор маленькую девочку – но сила мне изменила». При всей своей склонности к морализаторству задним числом Босуэлл не придает тому обстоятельству, что она «маленькая девочка», никакого значения, и это показывает, что на улицах Лондона подобных ей было множество.
Когда Томас Де Куинси познакомился с одной из них, звавшейся Энн, они провели вместе немало ночей, бродя «по Оксфорд‑стрит взад и вперед»; однако «она до того была робка и удручена, что сразу становилось ясно: печаль прочно завладела ее юным сердцем». Они расстались, условившись о скорой встрече на углу Титчфилд‑стрит, и больше он ее не видел. Тщетно он высматривал Энн в лондонской толпе среди тысяч девичьих лиц; он гневно обращался к Оксфорд‑стрит: «О жестокосердая мачеха – ты, что слушаешь вздохи сирот и пьешь детские слезы». Подобное сочувствие к страданиям юных проституток трудно, если вообще возможно, встретить в документах XVIII века, включая дневник Босуэлла. Через месяц после того, как он «отвел во двор маленькую девочку», он сговорился с уличной женщиной, «отправился с нею на Вестминстерский мост и на благородном сем сооружении, облеченный в броню, вступил в жаркую схватку». На жаргоне эпохи произошедшее, видимо, следовало назвать «за три пенса встоячку». «Каприз, которому я повиновался, совершая это над током Темзы, возбудил меня необычайно».
Для Босуэлла она была всего‑навсего «потаскухой», грязной по определению, и потому, воспользовавшись ею и заподозрив, что она заразна, он принялся угрожать ей. Как большинство его современников, Босуэлл испытывал ужас перед венерической болезнью. Джон Гей в своей лондонской панораме предостерегает от тех, кто,
От фонаря шныряя к фонарю,
Сулит постыдный, тягостный недуг,
Расплату горькую за сладкий миг
И нескончаемых страданий гнет.
Страдания эти испытал, в частности, Казанова, заразившийся гонореей от проститутки в таверне «Каноник».
До этого Казанова посетил другой бордель – в таверне «Звезда», – где заказал отдельную комнату. Он вступил в беседу с «серьезным и представительным хозяином» (хорошее наблюдение: такой вид напускали на себя многие содержатели лондонских борделей), после чего забраковал одну за другой всех женщин, которые к нему являлись. «Дайте ей шиллинг для привратников и гоните ее прочь, – сказал ему хозяин после первого отказа. – Мы в Лондоне не утруждаемся церемониями».
Не утруждалась ими и проститутка, которая пристала на Стрэнде к Сэмюэлу Джонсону. «Нет‑нет, девочка моя, – тихо проговорил он. – Так не годится». Девица подобного же сорта, сообщив, что она «в городе новенькая совсем», подошла к Ричарду Стилу возле аркады в здании рынка Ковент‑гарден. Она спросила его, «как насчет стаканчика винца», но под сумрачными сводами рынка он увидел на ее лице «печать голода и холода; глаза у нее были ищущие и тусклые, платье крикливое и легкое, черты лица тонкие и детские. Странная эта встреча пробудила во мне сильную сердечную боль, и, чтобы меня не увидели с этой женщиной, я отошел».
Стрэнд и Ковент‑гарден, как и окрестные переулки, были общеизвестными местами сексуальных развлечений. Там в XVIII веке в некоторых питейных заведениях выступали исполнительницы «поз», что было тогдашней формой стриптиза; действовали «дома удовольствия», специализировавшиеся на порке, и «молли‑хаусы» для гомосексуалистов. В «Лондон джорнал» за май 1726 года говорится о двадцати «содомитских клубах» (в их число, видимо, входит общественная уборная близ Линкольнс‑инн), «где они заключают гнусные сделки, после чего удаляются в темные углы совершать свои отвратительные мерзости». Излюбленными местами встреч гомосексуалистов были такие заведения, как «Мамаша Клап» на Холборне и «Толбот‑инн» на Стрэнде, а близ Олд‑Бейли действовал бордель с юношами, где «мужчины обычно называли друг друга "мадам" или "миледи"». «Подкова» на Бич‑лейн и «Фонтан» на Стрэнде были в XVIII веке эквивалентами нынешних «гей‑пабов», а окрестности Королевской биржи славились возможностью фланирования и поиска гомосексуальных партнеров; как гласил стишок того времени, «ныне торг содомиты на Бирже ведут». Такую же репутацию имели переулки Поупс‑Хед‑элли и Суитингс‑элли; хозяин полутаверны‑полуборделя на Камомайл‑стрит (camomile – ромашка) был известен как Графиня Ромашка. Что касается «Мамаши Клап», у нее в каждой комнате стояла кровать, «принимавшая в ночь по тридцать – сорок гостей, а то и больше, особенно воскресными ночами». В борделе на Бич‑стрит собирались мужчины, которые «развлекались, плясали, пели похабные песни». Радости эти имели, однако, и теневую сторону. Когда блюстители порядка накрыли один «клуб», члены которого называли себя buggerantoes (от bugger – гомосексуалист), несколько человек из арестованных покончили с собой, в том числе торговец шелком и бархатом, торговец мануфактурой и капеллан. Нередки были случаи шантажа, так что наслаждение шло в Лондоне рука об руку с опасностью. Тем не менее этот город оставался гомосексуальным центром, где «избранные» могли тайно и анонимно следовать своим склонностям. И в любом случае лондонские присяжные славились нежеланием признавать людей виновными в содомии, каравшейся смертной казнью; обычным вердиктом было «покушение» на содомию, за которое присуждали либо к штрафу, либо к недолгому тюремному заключению, либо к позорному столбу. Для лондонцев характерна терпимость в отношении сексуальных проступков. Да и как может быть иначе в городе, жителям которого всегда доступны любые разновидности порока и сумасбродства?
В Лондоне XIX века, вопреки расхожему представлению о царившей в «викторианскую эпоху» добропорядочной семейственности, сексуальная жизнь была не менее разнузданной, чем в предыдущем столетии. В 1840 году Флора Тристан писала в «Лондонском дневнике»: «В Лондоне все классы поражены глубокой порчей. Порок здесь приходит к людям сызмальства». Ее потрясла «оргия» в таверне, где английские аристократы и парламентарии до рассвета гуляли с пьяными бабенками. Генри Мейхью, приглядывавшийся к совершенно иным слоям общества, сказал о лондонских уличных детях, что «их самой характерной чертой… является необычайная распущенность». Наблюдения привели его к выводу, что половая зрелость наступает гораздо раньше, чем многие думают; он, однако, уклонился от описания «всех мерзких и грязных подробностей». Даже в тех частях города, где обитал более добропорядочный трудовой люд, тринадцати‑четырнадцатилетние сплошь и рядом сожительствовали и плодились без особых брачных обрядов; в Бетнал‑грин, к примеру, была церковь, где совершались «браки на манер кокни» и где «тебя могли оженить за семь пенсов, если тебе исполнилось четырнадцать». Один ист‑эндский младший священник вспоминал рождественское утро, когда он «сочетал браком богохульствующих юнцов и девиц… сущая насмешка». Половая распущенность сопровождается здесь широко распространенным равнодушием к религии или атеизмом, что является еще одной характерной чертой лондонской жизни.
Однако главным, что тревожило наблюдателей жизни города в XIX веке, были масштабы проституции и ее характер. Исследования, проведенные и опубликованные Мейхью, Бутом, Эктоном и другими, создают впечатление некой одержимости этой темой. Выходили книги под такими заглавиями, как «Проституция в Лондоне» или, более пространно, «Проституция в нравственном, социальном и санитарном аспектах». Там можно было найти таблицы и статистику, показывающие, где проститутки жили, где проводили время и где их посещали клиенты, с разделами и подразделами: «Хорошо одетые, живущие в борделях», «Хорошо одетые, живущие на частных квартирах», «В трущобных районах», «Дома знакомств», «Дома с комнатами для услуг». Подробно разбирались «душевные склонности и характер мышления», «способы проведения досуга», «нравственные изъяны» (слабость к спиртному) и «положительные качества» (симпатия к себе подобным). В викторианскую эпоху проституция была, кажется, едва ли не основным предметом внимания социальных реформаторов, трудившихся параллельно с теми, кто занимался улучшением санитарных условий и жилищным строительством; и те, и другие были озабочены тысячелетним наследием бесконтрольного городского житья и старались навести чистоту во всех отношениях.
Между сексом и болезнью проводилась четкая, недвусмысленная связь. Уильям Эктон писал в книге «Проституция в Лондоне», что эти «нарумяненные и набеленные создания с крашеными губами и бровями, с накладными волосами, облюбовавшие Лангем‑плейс, отдельные участки Нью‑роуд, Квадрант… Сити‑роуд и окрестности театра "Лицеум"», по обследовании, как правило, оказывались «носительницами сифилиса». Не обошлось и без характерной «мусорной» метафоры: «Как груда отбросов неизбежно начинает гнить – так точно и скопище развратных женщин». Проститутка превращается в символ заразы – как нравственной, так и физической. В 1830‑е годы утверждалось, что из восьмидесяти тысяч лондонских проституток в год умирает восемь тысяч. Ежегодно в больницах Лондона фиксировалось по 2700 случаев сифилиса «у детей от одиннадцати до шестнадцати лет». Реальное число продажных женщин было предметом бесконечных спекуляций и домыслов – семьдесят, восемьдесят, девяносто тысяч и более, и в середине XIX века было подсчитано, что «в одном лишь Лондоне на этот порок тратится 8 000 000 фунтов стерлингов в год». Проституция, таким образом, превращается в символ как коммерческой ненасытности Лондона, так и опасностей, связанных с головокружительным ростом самого города и его пороков.