Идя по Уэстчипу (нынешнему Чипсайду) прочь от запахов скотобоен и рыбных рядов, лондонец XIII века проходил мимо лавок, где продавали седла и сбрую, где выставляли свой товар торговцы кордовской кожей, где можно было купить шелковую, бархатную или льняную ткань. Дальше располагались Полтри (рынок домашней птицы) и Конихоуп‑лейн, где торговали кроликами. Грейсчерч‑стрит первоначально называлась Грассчерч‑стрит (улица Травяной церкви), поскольку там шла торговля пряными и лекарственными травами.
В издании, озаглавленном «Предостережение городу Лондону» (1598), содержатся изображения уличных рынков, отличающиеся экспрессией и своеобразием. Подле бойни Св. Николая стоят в ряд мясные лавки, перед которыми развешаны говяжьи части, свиные и бараньи туши. На Грейсчерч‑стрит торговцы яблоками, рыбой и овощами расставили лотки под навесами, вывески на столбах гласят, что товар привезен из Эссекса, Кента и Суррея. Однако не вся торговля шла с открытых лотков, и существует оценка, согласно которой вдоль Чипсайда теснилось около четырехсот маленьких деревянных лавчонок. Шум и суета стояли изрядные, и было издано несколько законов, имевших целью уменьшить столпотворение, чреватое беспорядками. Были здесь и иные опасности, о чем свидетельствует строгость мер против перепродажи краденого. Дурной славой, к примеру, пользовался рынок одежды на Корнхилле; именно здесь рассказчик «Лондона‑разорителя» увидел головной убор, украденный у него в Вестминстере. Ввиду «многих опасностей и великих зловредств… многих потасовок и беспорядков» во время вечерней рыночной торговли на Корнхилле было постановлено, что «после того, как отзвонит колокол, что висит на корнхиллской Бочке[70]», запрещается выставлять на продажу какие‑либо новые товары. Первый раз колокол звонил за час до заката, второй – на полчаса позже; мы можем представить себе торговцев, которые криками взывали к редеющей толпе в то время, как солнце опускалось к ломаной линии башен и островерхих крыш.
Смешение различных родов торговли было одной из причин того, что в 1283 году у восточного края Полтри возник универсальный рынок Стокс‑маркет, где можно было купить рыбу, мясо, фрукты, корнеплоды, овощи, зелень и цветы. Его название произошло не от «stock» в смысле «запас, ассортимент», а от колодок, в которые сажали здесь правонарушителей. Этот «привилегированный рынок» просуществовал на одном и том же месте 450 лет, прежде чем в середине XVIII века его перевели на Фаррингдон‑стрит, и считалось, что товары здесь – наилучшего качества. Сохранилась гравюра, изображающая этот рынок незадолго до его перемещения. Посреди рынка высится статуя короля Карла II; две собачонки смотрят на лоток, где выложены сыры, женщина и ребенок с корзинками сидят у подножия статуи. На заднем плане идет оживленная торговля, на переднем, не замечая ничего вокруг, воркуют влюбленные, житель Лондона показывает дорогу иностранцу. Здесь уместно привести свидетельство приезжего – одно из сотен наблюдений, содержащихся в великолепном трехтомном труде Ксавье Барона «Лондон, 1066–1914»: «Сколь бы ни спешил джентльмен, идущий по улице вам навстречу, он, если вы заговорили с ним, непременно остановится, чтобы ответить, и, вполне возможно, отклонится от своего маршрута, чтобы показать вам дорогу, или передаст вас на попечение кого‑либо другого, направляющегося в нужную вам сторону». На балконе над рыночной площадью молодая женщина выбивает ковер. В таких изображениях Лондон, можно сказать, живет сызнова.
Самым древним из лондонских рынков, по всей вероятности, является Биллингсгейт, предположительно возникший примерно за четыреста лет до нашей эры; рыбаки, возможно, привозили сюда свой улов угря и сельди еще в глубокой древности, однако первые письменные свидетельства относятся к началу XI века. В том, что это особое место, отличающееся от остального Лондона, нет никаких сомнений; здесь, среди запахов тухнущей рыбы, где под ногами была рассыпана чешуя, а кругом разливалось «неглубокое озеро жидкой грязи», возникли специфические человеческие типы и традиции.
Славились, например, биллингсгейтские «бой‑бабы» – возможно, напрямую произошедшие от адептов бога Белина, которому в древности здесь якобы поклонялись. Они одевались в платья из плотной ткани и стеганые нижние юбки; из‑за привычки носить корзины на голове их прически, чепцы и капоры сбивались в некую единую плоскую массу. Они курили короткие трубки, нюхали табак, пили джин и славились ядреной речью. Не случайно словом «fishwife» («торговка рыбой») стали называть всякую грубую, крикливую женщину. В словаре 1736 года одно из значений слова «биллингсгейт» определено как «бранчливая, наглая, неряшливая баба». Однако на протяжении XIX века эти торговки постепенно вывелись, и на смену им пришло племя лондонских porters (рыночных носильщиков) в кожаных шлемах с закрывавшими шею отворотами, приспособленных для переноски корзин с рыбой на голове. Помимо носильщиков здесь подвизались торговцы рыбой, даже зимой носившие соломенные шляпы. Словом, этот маленький клочок лондонской земли породил свои определенные традиции и в одежде, и в языке.
Такое же явление наблюдается и в других местах. Хотя Смитфилд не так древен, как Биллингсгейт, к XI веку «smothe field» («гладкое поле»), расположенное за стенами Сити, уже было общепризнанным торговым местом, где продавали лошадей, овец и крупный рогатый скот. Царившие здесь пьянство, грубость и жестокость были притчей во языцех, и не случайно рынок прозвали «вотчиной головорезов». Хотя в 1638 году рынку скота королевской грамотой были пожалованы права и привилегии, бесчинств от этого меньше не стало.
Рыночными днями были вторник и пятница; лошадей держали в конюшнях по соседству, а вот прочую живность, включая крупный рогатый скот, пригоняли из ближайших сельских районов, что причиняло немалые муки животным и неудобства жителям. В книге Форшо и Бергстрома «Прошлое и настоящее Смитфилда» говорится: «С несчастными животными обходились чрезвычайно жестоко; чтобы загнать их в назначенное место, их кололи в бока и били по голове». В начале XIX века за год там продавали миллион овец и четверть миллиона крупного рогатого скота; шум и запах можно себе представить. Опасность тоже была немаленькая. Например, в 1830 году на Хай‑Холборне «могучий бык сбил с ног джентльмена», и «прежде чем он мог опомниться, бык жестоко истоптал и забодал его». На Тернмилл‑стрит, которая вела к рынку от близлежащих полей, боров «искалечил ребенка и, как считают, съел бы его, если б не отняли». Побоями животных иногда обращали в паническое бегство по узким и грязным переулкам поблизости от Кларкенуэлла и Олдерсгейт‑стрит, и разнообразные темные личности в общей обстановке хаоса и бешенства вовсю пользовались нетрезвостью и беспечностью других.
Диккенс с его интуитивным чувством места назвал Смитфилд средоточием «грязи и слякоти». В «Оливере Твисте» (1837–1839) Смитфилд – это «толкотня, давка, драки, гиканье и вопли», «немытые, небритые, жалкие и грязные люди»[71]. Герой «Больших надежд» (1860–1861) чувствует, как «мерзостная эта площадь словно облепила меня своей грязью, жиром, кровью и пеной»[72]. За восемь лет до того, как это было написано, рынок живого скота перевели в Излингтон, на Копенхейген‑филдс, но атмосфера смерти сохранилась; учрежденный в Смитфилде в 1868 году Центральный мясной рынок был назван «настоящим лесом из убитых телят, свиней и овец, свисающих с чугунных перекладин».
Что же касается овощных рынков Лондона, им несть числа. Первый из упоминаемых – Боро‑маркет в Саутуорке, возникший не позднее XI века, однако знаменитейшим из всех остается Ковент‑гарден. В свое время здесь действительно был сад (garden), полный трав и плодов, неким таинственным образом предвосхитивших их позднейшее изобилие на этом самом месте; затем тут располагался огород Вестминстерского аббатства, который соседствовал с садом Бедфорд‑хауса, построенного в конце XVI века. Рынок же как таковой обязан своим возникновением предложению графа Бедфорда создать здесь красивую «пьяццу» (базарную площадь), вытекавшему из его величественного плана итальянизации лондонских предместий; «пьяцца» и примыкающие к ней дома начали строиться в 1630 году, и очень скоро сюда стала стягиваться местная торговая жизнь. На южной стороне площади, у садовой ограды, выросли лотки и навесы, где продавали фрукты и овощи; здешняя торговля, помимо приятного местоположения, оказалась весьма прибыльной, и в 1670 году рынок был узаконен хартией, разрешавшей «куплю и продажу плодов, цветов и трав любого рода». Тридцать пять лет спустя здесь возвели два постоянных одноэтажных торговых ряда. Постепенно и неуклонно рынок распространялся по «пьяцце».
Он стал самым знаменитым рынком Англии и вследствие своего уникального торгового статуса в столице мировой торговли множество раз изображался на рисунках и картинах. Впервые он был воспроизведен в 1647 году на гравюре Вацлава Холлара, которая, как утверждают издатели книги «Лондон в произведениях живописи», была «первым крупномасштабным изображением лондонского квартала». Другая работа, относящаяся к началу XVIII века, показывает ранних утренних покупателей, идущих между рядами деревянных лавок и открытых лотков; в корзинах лежат свежие фрукты и овощи, лошадь увозит вдаль телегу. Двадцать лет спустя – в 1750 году – облик рынка уже совершенно другой: хлипкие деревянные ряды уступили место новеньким двухэтажным торговым помещениям, и рыночная суета распространилась на всю площадь. Везде движение и кипучая жизнь: вот мальчик с превеликим трудом тащит корзину яблок, вот торговка средних лет разбирает на пучки зелень. Здесь можно купить капусту из Баттерси и лук из Дептфорда, сельдерей из Челси и горох из Чарлтона, спаржу из Мортлейка и репу из Хаммерсмита; повозки, портшезы и крытые сельские фуры с трудом движутся, рассекая толпу. Изображена самая суть торгового города; на другой картине, чуть более поздней, видны карманники и уличные музыканты.
Рисунки Джорджа Шарфа, датированные 1818 и 1828 годами, показывают жизнь Ковент‑гардена в мелких и разнообразных подробностях. Вывеска на лавке «Дж. У. Дрейпера, торговца апельсинами» была, указывает Шарф, «желто‑зеленой»; изображены также лавки «Уитмена, торговца картофелем» и Батлера, специализировавшегося на зелени и семенах. Видны тачки с капустой, репой, морковью и бобами какао, здесь же передвижные лотки с яблоками, грушами, клубникой и сливами. Тележка одного молодого торговца украшена красно‑бело‑синим флагом, и надпись на ней гласит, что четыре апельсина продаются за пенс.
В 1830 году было окончено строительство большого торгового здания с тремя широкими параллельными пассажами, с колоннадами и теплицами; оно придало рынку официальный характер и подчеркнуло его статус международного торгового центра. «В любой день года, – заявляет Джон Тимбс в "Любопытных местах Лондона", – здесь вернее можно купить ананас, чем на Ямайке или в Калькутте, где этот плод растет в изобилии». Пароходы везли сюда товар из Голландии, из Португалии, с Бермудских островов.
На рынке были введены разграничения: овощам отвели южную часть, фруктам – северную, цветам – северо‑западную. Привычным делом для лондонцев стало приходить сюда полюбоваться срезанными цветами – «посреди суматошного дня улучить момент, чтобы дать волю одному из чистейших наших влечений». Люди смотрели на нарциссы, розы, гвоздики и желтофиоли, после чего снова погружались в привычный городской грохот и гвалт.
Нью‑маркет (Новый рынок), как его стали называть, просуществовал на этом месте столетие с лишним, пока в 1974 году его не перевели в Баттерси. Дух Ковент‑гардена после этого, конечно, не остался прежним, хотя шума и толчеи тут по‑прежнему хватает; мелочные торговцы и лоточники по‑прежнему тут как тут, но выкрики продавцов овощей и фруктов сменились пением бродячих музыкантов, а проворные носильщики уступили место уличным артистам иных жанров.
Большие рынки – Смитфилд, Биллингсгейт, Ковент‑гарден, Стокс‑маркет – издавна считались своего рода центрами и символами лондонской жизни. Чарлз Бут в книге «Жизнь и труд лондонцев» (1903) пишет, что воскресным утром в Петтикоут‑лейн (то есть Бельевом переулке) можно было купить «хлопчатобумажные простыни, старую одежду, ношеную обувь, поврежденные светильники, обколотых фарфоровых пастушек, ржавые замки». Здесь же располагались продавцы популярного бальзама «голландские капли», сарсапарелевого вина, шишечек для кроватных спинок, дверных ручек, вареного гороха. Здесь в начале XX века Табби Айзекс открыл палатку, торговавшую хлебом и заливным угрем; та же маленькая фирма располагается тут и в начале следующего столетия. На близлежащей Уэнтворт‑стрит вели торговлю пекари и рыбники. Брик‑лейн облюбовали продавцы «голубей, канареек, кроликов, всевозможных птиц, попугаев и морских свинок». Хангерфорд‑маркет славился овощами, Спитл‑филдс – картофелем, Фаррингдон – водяным крессом. На Гудж‑стрит располагался рынок фруктов и овощей, на Ледер‑лейн продавались инструменты, всевозможные приспособления и мелкие предметы, «старые кроватные шишечки, ржавые ключи, разнообразные куски железных труб». Леденхолл‑маркет, существовавший с XIII века, поначалу был известен как место торговли шерстяными тканями, тогда как его главный двор попеременно использовали мясники и кожевники. Клэр‑маркет поблизости от Линкольнс‑инн‑филдс славился мясными рядами. На Бермондси‑маркет привозили шкуры и выделанную кожу, на рынке Таттерсол торговали лошадьми. У торговок рыбой был свой собственный рынок на Тоттнем‑корт‑роуд, где «темными вечерами они втыкали в свои корзинки бумажные фонарики». Воистину перечень лондонских рынков звучит как городская литания: Флит‑маркет, Ньюгейт‑маркет, Боро‑маркет, Лиссон‑Гроув‑маркет, Портман‑маркет, Ньюпорт‑маркет, Чейпел‑маркет в Излингтоне.
Метафора рынка распространилась к нынешнему времени на весь Лондон, охватив все его торговые системы; особенно остро она чувствуется в таких местах, как Брик‑лейн, Петтикоут‑лейн, Ледер‑лейн, Хокстон‑стрит и Бервик‑стрит. Там, как и почти в сотне других мест, действуют уличные рынки, большей частью располагающиеся на тех же участках, где они шумели столетия назад. Там бедняки покупают из пятых рук то, что богатые в свое время купили из первых. Иные уличные рынки, однако, исчезли. К примеру, нет больше Тряпичной ярмарки близ Тауэр‑хилла – злополучного места, где продавались «рванина и ношеная одежда», гнилые овощи, несвежий хлеб и подпорченное мясо. Ярмарка погребена ныне под своими собственными отходами.
Глава 36
Отходы жизни
То, что ненасытный город пожрал, он неизбежно затем извергнет как мусор и экскременты. Томас Мор, служивший одно время помощником шерифа и поэтому знавший зловонные и болезнетворные лондонские условия из первых рук, решил, что в стенах его Утопии (1516) все sordidum (грязное) и morbum (больное) будет под запретом. В начале XVI века это были поистине утопические мечтания.
Санитарные условия в Лондоне времен римской цивилизации, когда люди заботились о чистоте с помощью системы общественных бань и уборных, были настолько же сносными, насколько в любой другой части империи. Однако было бы неверно представлять себе его как мраморный город без единого пятнышка. На бывших пустырях внутри городских стен были найдены кучи отбросов, содержащие кости быков, коз, свиней и лошадей; впрочем, ставшие чуть ли не ручными вороны, видимо, тут же хватали и пожирали валяющиеся на улице отбросы. Практика выливания из окон содержимого ночных горшков была широко распространена, о чем нам известно по обилию судебных дел. Однако у входа в римские таверны и мастерские были обнаружены большие каменные сосуды, которые, скорее всего, служили писсуарами. Это самые ранние вещественные памятники, оставшиеся от лондонских «удобств». На одном таком месте – у Фиш‑стрит‑хилла – был, кроме того, найден мешочек с коноплей, что, в свой черед, свидетельствует о живучести городской наркокультуры.
В периоды саксонского завоевания и нашествия викингов экскременты, как показывают раскопки, оставлялись везде и всюду, даже внутри домов, что говорит о регрессе в санитарии. Далее, мы можем вообразить средневековый город с многочисленными выгребными ямами, с валяющимися повсюду конскими испражнениями и тухлой требухой, с канавами по сторонам улицы, забитыми деревянной щепой, кухонными отбросами, человеческим калом и бытовым мусором. В XIII веке было постановлено, что «никто не должен вываливать испражнения и прочую грязь на улицы и в переулки – их следует собирать граблями и копить в установленных местах». Эти «места» были ранним вариантом городских свалок; то, что там копилось, затем на телегах и лодках отправлялось за город, где экскременты могли быть использованы для удобрения полей. Свиньям, поскольку они пожирали отбросы, позволяли беспрепятственно ходить по улицам, однако они причиняли горожанам немалые неудобства, мешая проезду по узким улочкам и забредая в дома. После забоя их место занимали коршуны, игравшие теперь такую же роль, как в I веке вороны. Был издан закон, под страхом смерти запрещавший убивать коршунов и воронов, которые привыкли к людям настолько, что могли выхватить из рук у ребенка кусок хлеба с маслом.
В 1349 году король Эдуард III отправил мэру Лондона послание, в котором жаловался, что улицы «мерзко загрязнены человеческим калом, зловонный воздух представляет великую опасность для проезжающих». Городские власти отреагировали воззванием, где обрушились на «великую и вопиющую мерзость», которую являют собой отбросы, фекалии и грязь на улицах. Из сохранившихся документов видно, что «отцы города» признавали опасность эпидемии и необходимость в санитарном законодательстве. В каждом уорде за уборку территории отвечали четыре мусорщика, и каждый домохозяин должен был содержать в чистоте участок улицы перед своей дверью. Всякий, кто сбрасывал мусор и грязь в речки Флит и Уолбрук, подлежал штрафу, и была введена должность «сержанта по сточным канавам», который обязан был следить, чтобы потоки по обочинам улиц не запруживались. Однако люди сохраняли прежние привычки. Хозяева домов, стоявших вдоль Уолбрука, платили откупные за право устраивать нужники над проточной водой; на Лондонском мосту располагались 138 домов и общественная уборная, откуда нечистоты сливались прямо в Темзу.
Общественные места использовались для облегчения нужды чаще, нежели частные уборные. Здесь следует упомянуть переулок Писсинг‑лейн (позднее – Писсинг‑элли), который вел от собора Св. Павла к Патерностер‑роу, а также две другие улочки с тем же названием, фигурирующие в источниках XIII–XVI веков. Было по меньшей мере три Данг‑хилл‑лейн[73] – у Паддл‑Дока, Уайтфрайарс и Куинхайта; составной частью пристани Три‑Крейнз‑уорф был причал под названием Данг‑хилл‑стэрз.
Первые общественные уборные после отхожих мест времен римского завоевания появились в XIII веке. Одна из них, оборудованная двумя входами, находилась на новом мосту через Темзу, другие – на маленьких мостах, перекинутых через Флит и Уолбрук. По берегам прочих ручейков и притоков также были сооружены нужники, многие из которых, впрочем, представляли собой просто‑напросто деревянные настилы с дырами. Позднее были созданы более совершенные общественные туалеты, иные – на четыре «очка» или больше; кульминацией стал сооруженный в XV веке Ричардом Уиттингтоном вдоль Темзы – в конце Фрайер‑лейн – «дом облегчения», или «длинный дом». Там было два ряда по шестьдесят четыре сиденья – один ряд для женщин, другой для мужчин, – под которыми была вырыта канава для мочи и экскрементов, очищаемая приливами. Прилюдное раздевание в общественной уборной могло, к слову говоря, быть опасным. Ссора между двумя мужчинами в отхожем месте у стены в переулке Айронмонгер‑лейн окончилась убийством. Смерть, приходившая из этого источника, принимала и другие формы. Нужник над Флитом близ места впадения этой речки в Темзу доставлял великие страдания монахам‑кармелитам, которые в 1275 году заявили королю Эдуарду I, что «зловонные и ядовитые испарения превозмогают даже запах церковных благовоний и причинили уже смерть многим из братии».
Были и другие районы Лондона, известные своей нечистотой и привлекавшиеся за нее к ответу. Фаррингдон‑Уизаут и Портсоукен славились своими кучами испражнений и мусорными свалками, на обитателей уордов Бассингхолл и Олдричгейт (ныне Олдерсгейт) налагали штраф за «экскременты и мочу». Вонючий список этот можно дополнить полями Мурфилдс, которые до того, как их в 1527 году осушили, были «унылым местом с насыпанными тропками, с кучами отбросов, с глубокими черными канавами, с пахучими и отвратительными открытыми сточными рвами». Как писал один историк города, здесь в самый раз было прогуливаться лондонским самоубийцам и философам.
Лондонские memoranda (судебные протоколы) XIV века полны жалоб и увещеваний. Стена «валится на улицу кусок за куском и загораживает путь… общее отхожее место в Ладгейте полно доверху, неисправно и опасно, и запах оттуда такой, что гниют каменные стены». В приходе Гроба Господня некоего Холиуэлла обвинили в том, что он «вываливает кучи дерьма на поле по обе стороны от лошадиного водопоя», а некоего Нортона – в том, что «из‑за его дерьма не проехать ни всаднику, ни телеге». Четырнадцать домохозяев в переулке Фостер‑лейн были обвинены в «выплескивании нечистот и мочи», а в приходе Сент‑Ботольф неприятности возникли из‑за «остановки тока воды по причине того, что в нее вываливают нечистоты и мусор». Все повара Бред‑стрит были привлечены к суду за накопление «дерьма и отбросов» под их лотками, а по поводу кучи на Уотергейт‑стрит было возмущенно заявлено, что она являет глазам «нечистоты из отхожих мест и прочие непотребные виды». В этих сетованиях явственно слышатся голоса лондонцев той поры, и вместе с ними мы видим очень четко локализованное зрелище нечистот, которые «стекают по Тринити‑лейн и Кордуэйнер‑стрит у Гарликхита в переулок между лавками Джона Хазерли и Рика Уитмена, из коего дерьма немалая часть попадает в Темзу».
Подобные жалобы звучали в каждом столетии, и тоскливое эхо этих лондонских слышится в записках Сэмюэла Пипса, жившего в переулке Ситинг‑лейн: «Сойдя в подвал, я ступил в громадную кучу дерьма и заключил по сему, что нужник мистера Тернера переполнился и его содержимое заливает мой подвал».
Экскременты завораживают лондонца. Сэр Томас Мор в полемическом произведении, написанном в начале XVI века, использует пять их различных наименований: cacus, merda, stercus, lutum, coenum. Все эти слова – латинские, однако в английском языке того же столетия человеческие испражнения были удостоены прозвания Sir‑reverence[74]. В конце XX века «Гилберт и Джордж» из Спитл‑филдс – художники до мозга костей лондонские – устраивали большие выставки «какашечной живописи».
Лондонские дома возведены на отбросах. Выброшенные и позабытые предметы, которые порой обнаруживаются среди старых фундаментов, несут свою долю веса современного города; в земле у нас под ногами, распространяя сквозь ее толщу свои безмолвные чары, покоятся медные броши и плавильные тигли, кожаные туфли и свинцовые кругляки, ремни и пряжки, глиняные черепки и статуэтки, сандалии, инструменты и рукавицы, кувшины и обломки костей, обувь и устричные раковины, ножи и игрушки, замки и подсвечники, монеты и гребни, тарелки и трубки, детский шарик и амулет паломника. Но город и в более прямом смысле стоит на мусоре и обломках. В 1597 году было обнаружено, что в переулке Чик‑лейн тридцать сдаваемых внаймы домовладений и двенадцать коттеджей были выстроены на огромной общественной свалке. Вся Холиуэлл‑стрит создана на месте, где в течение ста лет после Великого пожара скапливался всевозможный сор. Тротуары современного Лондона вымощены, как пишут Элсден и Хау в книге «Лондонские камни», «плитами, сделанными по заказу городских властей из шлака, остающегося после сожжения домашнего мусора».
Сами названия улиц несут на себе следы отбросов и фекалий. «Мейден‑лейн» произошло от midden (мусорная куча), «Пудинг‑лейн» – от того зловонного «пудинга», что везли по этому переулку к Темзе для погрузки на суда. Одним из слов, обозначающих общественную свалку, было laystall, и в Кларкенуэлле до сих пор существует Лейстолл‑стрит. Переулок Шерборн‑лейн в свое время назывался Шайтберн‑лейн[75].
В те времена, когда Пипс жаловался на субстанции, просочившиеся в его подвал, в большинстве домов уборная использовалась не только для удовлетворения человеческих нужд, но и для избавления от кухонного и домашнего мусора. Улицы, несмотря на все запреты и постановления, досаждали людям «летом – пылью и тошнотворными запахами, в сырую погоду – грязью». Цитата взята из документа, датированного 1654 годом, и спустя восемь лет городские власти в очередной попытке навести чистоту предписали домохозяевам выставлять по средам и субботам свои отбросы на улицу в «корзинах или иных емкостях для вывоза силами мусорщиков». О приближении тачки или телеги мусорщика горожан должны были предупреждать звуки «колокольчика, рожка, трещотки или иного инструмента». Что касается экскрементов, их по ночам извлекали из выгребных ям золотари, чьи телеги немилосердно текли; на мостовой из того, что они везли, оставалась «едва ли не четверть», и великий филантроп XVIII века Джонас Хэнуэй сетовал, что они «при каждом сотрясении телеги могут на любой экипаж и на любого седока, какого бы сословия он ни был, вывалить увесистую лепешку наигрязнейшей грязи, в чем многие имели случай лично убедиться». По логике вещей Великий пожар должен был положить трудностям с уборкой городских отходов быстрый и жестокий конец – но привычки горожан не так‑то легко изменить. Во многих романах XVIII века косвенно выражен ужас их авторов перед зловонной и во всех отношениях тяжелой атмосферой столицы.
Показательно то, что задачу, с которой не мог справиться Великий пожар, сравнительно легко решила коммерция. К 1760 году вследствие перехода к более совершенным методам сельского хозяйства повысился спрос на органические удобрения. Поскольку, кроме того, золу и шлак стали использовать для производства кирпичей, возник целый рынок бытовых отходов. Явились дельцы, между ними началась конкуренция за улицы. В 1772 году городской сборщик мусора из прихода Сент‑Джеймс (Пиккадилли) жаловался, что ему «причинили великий ущерб так называемые "бродячие мусорщики", которые ходят по улицам и площадям нашего прихода и собирают угольный шлак». Он просил жителей прихода «отдавать шлак только тем лицам, что находятся в подчинении у вышеупомянутого Джона Хоробина, – их можно отличить по звону колокольчика». Одно рекламное объявление XVIII века расписывает выгоды от обращения к некоему Джозефу Уоллеру, живущему в Излингтоне близ заставы, который «держит повозки и лошадей для опорожнения выгребных ям». Когда отходы стали составной частью коммерческого кругооборота, санитарные условия в городе стали улучшаться куда быстрей, чем вследствие принятия каких угодно «актов о мощении улиц» и деятельности каких угодно «комитетов по очистке».
В XIX веке история городских отходов сделалась частью истории городских финансов. Куча мусора в романе Диккенса «Наш общий друг», прототипом которой была реальная и еще более ужасающая куча близ Кингс‑кросс‑роуд, якобы таит в себе клад, и владельца своего она уже сделала богатым человеком. «В мусоре я разбираюсь до тонкостей, – говорит мистер Боффин. – Я могу совершенно точно назвать стоимость каждой кучи и знаю, как лучше всего ими распорядиться». Мусорные кучи, или горы, высились в различных частях Лондона. Одна из них, расположенная по соседству с Лондонской больницей, называлась Уайтчепел‑маунт, и с ее вершины видны были «бывшие деревни Лайм‑хаус, Шадуэлл и Ратклифф». Другая находилась у Баттл‑бриджа и, как пишут авторы «Лондона старого и нового», состояла из лошадиных костей, золы, тряпья и фекалий. Она привлекала к себе «бесчисленных свиней»; коммерческая же ценность ее ярко высветилась в начале XIX века, когда русские купили всю здешнюю золу для строительных работ в Москве, сгоревшей во время нашествия французов. Весь район к северу от нынешнего вокзала Кингс‑кросс сделался «кварталом сборщиков и просеивателей золы», да и вообще кварталом мусорщиков – всех тех, кто жил за счет отходов городской жизни. Место, разумеется, было мрачное, и даже теперь, в начале XXI века, здесь царят уныние и уродство. Дух заброшенности не рассеялся до сих пор.
В Ламбете на южном берегу Темзы у причала Леттс‑уорф близ башни Шот‑тауэр действовала другая группа лондонцев, просеивавших мусор и искавших в нем полезные компоненты. Большей частью это были женщины, которые курили короткие трубочки и носили «гетры из картона и фартуки из разорванных шляпных коробок». Профессия их была старая и передавалась из поколения в поколение. «Вид у этих женщин донельзя плачевный, – писал один сотрудник медицинских служб города. – Они стоят, утонув до пояса в мелком мусоре, их лица и руки черны от грязи, и дышат они зловонным, сырым и горячим воздухом, насыщенным газообразными продуктами органического распада». Просеивая мусор, из него извлекали более крупные предметы и частицы; ценность представляли кусочки олова, старая обувь, кости и устричные раковины. Олово зачастую шло на зажимы для багажа, устричные раковины продавались строителям, а обувь – производителям знаменитой «берлинской лазури». Ничто не пропадало зря.