Туман зримо воздействовал на фактуру и цвет городской поверхности. Автор «Писем из Альбиона», написанных еще в 1810 году, замечает, что выше уровня мостовой «видны только голые кирпичные фасады зданий, почерневшие от угольного дыма»; одному американскому путешественнику бросилась в глаза «равномерная, тусклая закопченность» лондонских домов. Генрих Гейне, который в 1828 году сделал одно из самых глубоких и поучительных замечаний о Лондоне – «Этот непомерный Лондон перенапрягает воображение и разрывает сердце», – отметил, что «от сырого воздуха и угольной копоти эти кирпичные дома приобретают одинаковый цвет, а именно – оливково‑зеленый с коричневым оттенком»[96]. Так туман – самое неприродное из природных явлений, оставляющих след на камнях, – стал частью физического строения Лондона. Возможно, он «перенапрягает воображение», помимо прочего, потому, что в этой «не дневной и не ночной» тьме весь город словно бы переходит во взвешенное состояние, становясь городом сокрытия и тайн, шепотов и удаляющихся шагов.
Туман можно назвать главным персонажем художественной литературы XIX века; писатели смотрели на него примерно так, как люди на Лондонском мосту, «перегибавшиеся через парапет, чтобы увидеть низовое небо тумана, который окружал их со всех сторон, словно они летели на воздушном шаре среди мглистых туч». Когда Карлейль назвал туман «газообразными чернилами», он имел в виду то, что туман создает неисчерпаемые возможности описания Лондона, как будто подлинные черты города проступают лишь в этой противоестественной тьме. В рассказах о Шерлоке Холмсе, которые Артур Конан Дойл писал с 1887 по 1927 год, город преступлений и неразгаданных загадок – это по преимуществу город тумана. В «Этюде в багровых тонах» туманным утром «над крышами висел серовато‑коричневый полог, казавшийся отражением уличной слякоти». В «Знаке четырех» в «клубящемся, насыщенном влажными парами воздухе» с его «туманом и моросью» доктор Ватсон вскоре «потерял ориентировку… Шерлок Холмс, однако, точно знал, где мы едем, и вполголоса произносил названия площадей и извилистых улочек, по которым, погромыхивая, катился наш кеб». Лондон становится лабиринтом. Лишь если, пользуясь выражением путешественников и любителей достопримечательностей, ты «проникнешься атмосферой», ты имеешь шанс не заблудиться.
Возможно, величайший роман о лондонском тумане – это «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» Стивенсона (1886), где повествование о тайной жизни и втором человеческом «я» разворачивается среди «переменчивого, зыбкого тумана». Во многих отношениях объектом превращения, подмены стал здесь сам город, который преображался, когда «туман на миг разрывался и сквозь крутящиеся клубы пробивался чуть живой луч дневного света»[97]. Где добро и зло живут и плодятся бок о бок, там странная судьба доктора Джекила не кажется такой уж невероятной. Вот на короткое время туман рассеялся, его завеса приподнялась, открывая взору питейное заведение, ресторанчик и «харчевню, где можно получить на пенни выпивки и на два пенса салата»; вся эта жизнь продолжается и под покровом темноты, почти неощутимая, как еле слышный ропот или шелест. Затем снова туман «опустился на эту округу, коричневый, как умбровая краска, и отрезал дом от всего окружающего». Опять‑таки это черта лондонской жизни как таковой – быть отрезанным, изолированным, единичной пылинкой в завихрениях тумана и дыма. Одиночество среди хаоса – возможно, самое острое из неприятных городских переживаний всякого чужака или приезжего.
Элизабет Барретт Браунинг в 1856 году писала о «волнах великого городского тумана», стирающих все очертания и знаки города, «смывающих точно губкой лондонские шпили, мосты, улицы и площади». Страх перед этой незримостью активизировал проведение в жизнь программ строительства и украшательства, ставших отличительным признаком викторианского периода. В «Билдинг ньюс» за 1881 год читаем: «Дымный воздух на славу потрудился, чтобы покрыть самые ценные наши строения тонким налетом копоти… вскоре они превратились в темные, сумрачные массы… вся игра светотени пропала». Не случайно архитекторы облицовывали новые здания ярко‑красным кирпичом и блестящей терракотой – они заботились о том, чтобы их творения оставались видимы. Черты архитектуры XIX века, которые могут показаться вульгарными или кричащими, связаны с попытками не допустить утраты городом лица и внятности.
Находились, разумеется, и такие, кто превозносил достоинства тумана. Диккенс, вопреки своим же мрачным описаниям, назвал его однажды лондонской разновидностью плюща. Для Чарлза Лэма он был той промежуточной средой, что позволяла ему воспринимать и совершенствовать образы любого рода. Где одни видели лишь неимоверное количество вбрасываемых в толщу тумана сульфатов (особенно в Сити и в Ист‑Энде), там другим представлялось дымчатое марево, окутывающее реку и приречные районы «поэтической вуалью»: «бедные строения растворяются в тусклом небе, их высокие трубы превращаются в кампанилы, а склады ночью кажутся дворцами». Это восторженное описание принадлежит Уистлеру, художнику тумана, дыма и сумерек, и резко контрастирует с замечанием другого лондонца о набережной Виктории, построенной тогда же, когда Уистлер создавал свои проникнутые неповторимой атмосферой вещи: «Кому, спрашивается, придет в голову прогуливаться вдоль русла этой широкой, подернутой туманом, болезнетворной реки?» Но суждения Уистлера разделяли и другие художники, видевшие в туманах Лондона ценнейшую примету этого города. Японский художник конца XIX века Ёсио Маркино заметил: «Реальные цвета некоторых лондонских зданий, возможно, грубоваты. Но туман делает эту грубоватую гамму великолепной! Например, дом, который я вижу из своего окна, покрашен черной и желтой красками. Приехав сюда летом, я рассмеялся над этой безобразной расцветкой. Но теперь зима, и в окутывающем этот дом тумане гармония его цветов поистине чудесна». Порой говорили, что лондонские здания лучше всего выглядят в дождь, словно их специально так построили и покрасили. С тем же основанием можно утверждать, что даже частные дома лондонцев проектируются с расчетом на приятный вид в туманной дымке.
Моне, живший в Лондоне с 1899 по 1901 год, приехал для того, чтобы писать туманы. «Туман в Лондоне – главная моя любовь… Именно туман придает ему величественную широту. Массивные правильные здания становятся в этом таинственном одеянии грандиозными». Это более деликатная версия того, что Бланшар Джерролд сказал Гюставу Доре, мастеру готических изображений тумана: «Я мог объяснить моему спутнику, что он наконец увидел одну из тех знаменитых хмарей, что, по мнению всякого иностранца, почти ежедневно окутывают этот дивный и чудотворный Вавилон». Здесь туман предстает одним из источников городского великолепия, внушающего благоговейный трепет; он творит грандиозность, но ассоциация с Вавилоном наводит еще и на мысль о некой древней силе, первозданной и вековечной. Для Моне лондонский туман стал ключом к некой тайне; при взгляде на его картины, изображающие неуловимые атмосферные состояния и вечно изменчивые цвета, создается впечатление, что город вот‑вот растворится или скроется навсегда. Художник пытается ухватить глубинную суть города, не зависящую от эпох и периодов. Изображая мост Чаринг‑кросс‑бридж, он придал ему мрачную громадность детища стихийных сил; перед нами не то колоссальный мост древних римлян, не то мост грядущего тысячелетия. Таков Лондон во всей своей сумрачности и мощи – мощи, чьим источником является именно его сумрачная тень. В туманной мгле или смутном фиолетовом свечении вырисовываются древние очертания, которые, однако, мгновенно преображаются под лучом внезапно выглянувшего солнца или при перемене освещения. Здесь опять‑таки заключена тайна – ее представляет нам Моне: эта окутанная пеленой громадность исполнена света. Она – чудо.
В начале XX века частота и плотность лондонских туманов намного уменьшились. Некоторые объясняют эту перемену усилиями Общества противников угольного дыма и разнообразными попытками заменить уголь газом; однако парадоксальным образом здесь могло сказаться само расширение столицы. Люди и предприятия рассредоточились теперь по большей площади, и напряженный, разогретый источник тумана и дыма полыхал уже не так яростно. Явление в целом стало предметом талантливой статьи Г. Т. Бернстайна «Таинственное исчезновение лондонского тумана в эпоху короля Эдуарда», где утверждается, что туман не был впрямую связан с использованием угля в качестве топлива. В частности, некоторые из грандиозных лондонских туманов возникали по воскресеньям, когда фабричные топки бездействовали. Будучи явлением отчасти метеорологическим, туман демонстрировал немало местных и специфических черт; к примеру, он особенно часто окутывал парки, приречные низины и районы с относительно слабыми ветрами. Бывало, он поглощал Паддингтон, но оставлял в полной прозрачности воздух Кенсингтона, до которого меньше мили.
Писали, что «последний настоящий туман был "показан публике" 23 декабря 1904 года или около этой даты»; он был чисто белым, и «кебмены вели лошадей в поводу, а перед еле ползущими омнибусами и некоторыми приезжими шли люди с фонарями… миновали один из крупнейших лондонских отелей и не заметили его». Впрочем, порой и в 1920‑е, и в 1930‑е годы столица неожиданно погружалась в «гороховый суп». Г. В. Мортон в книге «В поисках Лондона» (1951) вспоминает один такой туман, который «уменьшает видимость до одного ярда, каждый фонарь превращает в перевернутое V из светящейся дымки, а каждую встречу с прохожим – в сущий кошмар и ужас». Здесь опять возникает мотив страха, вносимого туманом в самое сердце города, и не случайно беркширские фермеры, когда восточный ветер гнал от Лондона в их сторону облака желтой мглы, называли происходившее от этого увядание растений словом blight, означающим также упадок и гибель вообще.
Туманы начала XX века вредили и тем, кто находился ближе. Киностудию «Столл филм» в Криклвуде приходилось на зиму закрывать, потому что, как пишет Колин Соренсен в книге «Лондон на кинопленке», «в студии около трех месяцев хозяйничал туман». Здесь в очередной раз возникает элемент вторжения, агрессии; многие вспоминали, что стоило открыть уличную дверь частного дома, как в него врывались и свивались кольцами в углах сгустки пропитанного дымом тумана. «Извечный лондонский дым» находил и другие пути проникновения, не в последнюю очередь – сквозь вентиляционные люки; Артур Саймонс заметил, как «над отверстием бездны, клубясь, поднимается и плывет дыхание тумана, время от времени приобретая в фонарном свете мертвенный оттенок. Порой одна из дымных змей, качнувшись, отделяется от клубка и встает черно‑желтой колонной».
Но наихудшим из лондонских туманов, судя по всему, был «смог» первой половины 1950‑х годов, когда тысячи людей умерли от удушья и бронхиальной астмы. Иной раз в театрах стояла такая мгла, что из зала не видно было актеров. 16 января 1955 года после полудня установилась «почти полная тьма… Пережившие это явление говорили, что казалось, будто наступил конец света». В 1956 году под давлением общественности был принят «закон о чистом воздухе», но в следующем году смог опять стал причиной смертей и болезней. Зимой 1962 года жестокий смог убил за три дня шестьдесят человек; видимость на дорогах была «нулевая», судоходство и железнодорожное сообщение замерли. В газетном репортаже факты даются без обиняков: «Вчера задымленность лондонского воздуха была в 10 раз выше нормальной для зимнего дня. Количество в нем двуокиси серы превысило норму в 14 раз». Шесть лет спустя вступил в силу второй, расширенный «закон о чистом воздухе», после чего лондонскому туману в старом его виде пришел конец. Уголь сдал позиции под натиском электричества, нефти и газа, а расчистка трущоб и обновление лондонских районов уменьшили тесноту городской застройки.
Но загрязнение среды отнюдь не прекратилось; подобно самому Лондону, оно просто изменило форму. Хотя город в целом находится теперь в «бездымной зоне», он полон окиси углерода и углеводородов, которые наряду с такими «вторичными токсическими загрязнителями», как аэрозоли, могут создавать так называемый «фотохимический смог». Загрязняющими факторами, кроме того, служат высокая концентрация свинца в лондонской атмосфере и общий рост солнечного нагрева из‑за относительной прозрачности воздуха. Есть проблема озона, скапливающегося у земной поверхности; «температурная инверсия» приводит, в частности, к тому, что выбросы транспорта и электростанций не поднимаются в более высокие слои атмосферы, а задерживаются на уровне улиц. Туман, описанный Тацитом еще в I веке н. э., по‑прежнему висит над Лондоном.
Ночь и день
Бродяги на Вестминстерском мосту одной из звездных ночей 1870‑х гг. в изображении Гюстава Доре. Говорили, что этими людьми можно было бы населить город средних размеров.
Глава 48
Да будет свет
Вина за высокую смертность в Лондоне отчасти возлагалась на нехватку естественного света. В связи с этим отмечали, например, распространенность рахита. В книге Вернера «Лондонские тела» говорится, что на кладбище Сент‑Брайдз‑Лоуэр‑черчард более 15 % детских скелетов, датируемых XIX веком, несли на себе следы этого заболевания; те же, кто не умирал в детстве, на всю жизнь оставались с «сильно деформированными конечностями». Неудивительно, что у людей развивалась тоска по свету – или, точней, инстинктивная тяга к нему. Если его нельзя было найти в естественном виде, его для удовлетворения нужд лондонца надлежало создавать искусственно.
Распоряжения об освещении улиц выходили еще в XV веке. В предрождественскую ночь 1405 года хозяин каждого дома у крупной городской магистрали должен был выставить фонарь, а десять лет спустя лорд‑мэр приказал, чтобы фонари у этих строений постоянно горели с октября по февраль каждый вечер от заката до девяти часов. Фонари делались не из стекла, а из полупрозрачного рога. Тьма средневекового Лондона была, так или иначе, весьма велика; кроме фонарей, ее умеряли факелы в руках у слуг, сопровождавших пешеходов или освещавших путь карете какого‑нибудь лорда или епископа. В начале XVII века горожане часто пользовались услугами «линкбойз» – наемных факельщиков.
Великая перемена в освещении столичных улиц произошла лишь в 1685 году, когда некто Эдвард Хеминг «получил патент, дающий ему на годы вперед исключительное право освещения Лондона». За оговоренную плату он обязался безлунными вечерами с шести до двенадцати обеспечивать свет у каждой десятой двери. Впоследствии, однако, патент Хеминга был аннулирован, и девять лет спустя олдермены предоставили право освещения города компании «Конвекс лайт»[98]; само название говорит об отказе от рогового фонаря в пользу более тонких и сложных осветительных средств, использующих линзы и отражатели. Возникла мода на свет. В первые десятилетия XVIII века в связи с общим «благоустройством» Лондона освещение улиц приобрело первостепенную важность. Оно по‑прежнему было средством обеспечения безопасности, и не случайно в 1694 году первой улицей, где установили стеклянные фонари, стала Кенсингтон‑роуд, славившаяся разбойными нападениями. В 1736 году был принят закон, позволивший городским властям учредить особый «фонарный налог», с тем чтобы улицы получили сносное ночное освещение; как пишет в «Истории Лондона» Стивен Инвуд, «это дало Сити 4000 часов освещения в год, тогда как до 1694 года было всего 300–400 часов, а в 1694–1736 годах – 750». Подобные налоги вводили и пригородные приходы; мало‑помалу ночной Лондон преобразился.
В первые десятилетия XVIII века местные и приезжие наблюдатели отмечали его яркость, его «белые дороги». В 1780 году немецкий историк Иоганн Вильгельм Архенгольц писал: «Поскольку англичане не жалеют ни денег, ни внимания для того, чтобы придать всему общественному грандиозный и величественный вид, мы, естественно, ожидали, что Лондон будет хорошо освещен, – и действительно, с этим мало что может сравниться». Казалось, что год от года вечерние улицы становятся все светлей. В 1762 году Босуэлл отметил «сияние магазинов и вывесок»; в 1785 году другой наблюдатель писал: «Во всем этом громадном городе нет ни единого неосвещенного угла… но по сравнению с магазинами все это бесчисленное множество фонарей дает лишь малую толику света». Представляется совершенно закономерным, что в этих двух замечаниях о лондонском сиянии ярче всего сияют магазины – средоточие коммерции и купли‑продажи.
Но поскольку неуклонное нарастание яркости – вначале медленное, затем постепенно ускоряющееся, так что к концу XX столетия город стал едва ли не слишком ярким, – составляет отличительную черту Лондона, то, что одному поколению казалось ослепительным, следующему неизбежно покажется тусклым. Лондонское освещение XVIII века, которым город славился на весь мир, сорок лет спустя сочли жалким пустяком. Джон Ричардсон в мемуарах, опубликованных в середине XIX столетия, писал: «Сорок лет назад улицы освещались так называемыми приходскими фонарями. Фонарь заключал в себе маленькую жестяную емкость, куда до половины наливалась ворвань худшего сорта… Фитилем служил кусок крученой хлопковой веревки». Обычным уличным персонажем эпохи был соответственно фонарщик, подобный тому, который на гравюре Хогарта из серии «Путь повесы» зажигает фонарь на углу Сент‑Джеймс‑стрит и Пиккадилли. Лицо у него придурковатое, если не сказать животное, и масло из его лейки течет на парик стоящего внизу повесы. Видимо, это была довольно‑таки обычная уличная неприятность. Ричардсон дает свое описание фонарщиков: «Зажигали эти фонари и подрезали у них фитили промасленные типы, от которых несло Гренландским доком, и делали они это, доставляя всем прохожим немалые неудобства и подвергая их опасности, с помощью громадных ножниц, горящего факела из просмоленного каната и шаткой стремянки. Емкость для масла и фитиль помещались в корпус из полупрозрачного стекла… затемнявшего даже тот малый свет, что шел изнутри». Фонари эти если и чистились, то очень редко. Таким образом, по всем отзывам получается, что великая лондонская яркость XVIII века горожанам более поздней поры представлялась не более чем иллюзией. Современникам, однако, улицы не казались плохо освещенными: яркость Лондона была в точности такой, какой требовало их чувство социальной среды. Свет – относительная категория, зависящая от того, чем город озабочен и на что он считает себя вправе рассчитывать.
Не случайно великая перемена произошла на заре имперской эпохи: с 1807 года масло начало уступать место газу. Впервые его применили на Бич‑стрит и Уайт‑кросс‑стрит, где теперь построен жилой район Барбикан, а год спустя газ загорелся уже на Пэлл‑Мэлл. Сохранилась карикатура Роулендсона 1809 года, озаглавленная «Взгляд на газовое освещение Пэлл‑Мэлл». Один джентльмен, указывая на новый фонарь тростью, разъясняет: «Дым, пускаемый сквозь воду, лишается вещества и горит так, как вы видите»; не столь сведущий горожанин возмущен: «О Господи! Ежели он пускает сквозь воду огонь, скоро мы этак всю Темзу спалим!» На той же гравюре квакер заявляет: «Что это в сравнении со светом внутренним!», словно всякий прогресс технологии – профанация и не более. Здесь же проститутка говорит клиенту: «Ежели всюду будет так светло – прощай наш заработок. Хоть лавочку закрывай». Он на это отвечает: «Истинная правда, милая, – где тогда сыскать темный уголок?»
В 1812 году новым способом был впервые освещен мост (Вестминстерский). Эстер Трейл, женщина высокого ума, в 1817 году – под конец своей жизни – писала: «Газ сияет так, что после захода солнца я совершенно потерялась. Наша старушка Темза, ныне перепоясанная четырьмя великолепными мостами, навряд ли помнит, сколь скромен был ее вид лет восемьдесят назад, когда развеселая публика, отправляясь в Воксхолл на барках, на одну сажала музыкантов, которые играли Генделеву "Музыку на воде". Позже эту вещь никогда так не исполняли». Река, полностью обновленная газовым светом, дает повод к изумлению и замешательству. Даже музыка, играемая на воде, должна была, казалось, звучать теперь иначе.
Есть немало изображений новых уличных фонарей во всем их разнообразии, стилизованных под барокко или классицизм; порой показаны также газометры и многосложные реторты. Авторы рисунков и гравюр не упустили возможности высмеять минувшую эпоху фонарщиков, однако новое освещение тоже иной раз представлено с невыгодной стороны. Если на одной карикатуре из цикла, озаглавленного «Лондонский казус», фонарщик старых времен, стоя на своей стремянке, проливает масло на незадачливого прохожего, то на другой показан взрыв газа в аптеке. Боязнь воспламенения была одной из причин того, что в жилищах до 1840‑х годов газ использовался лишь в ограниченной мере. Тем не менее в 1823 году за рынок уже боролись четыре частные газовые компании, которые, проложив двести миль подземных магистральных труб, главным образом обслуживали опять‑таки крупные магазины.
Лавки XVIII века с их узкими оконцами и кривыми стеклами освещались изнутри сальными свечками или мерцающими масляными лампами. Но в следующем столетии с возникновением новых больших магазинов мгла вечерних сумерек вдруг стала каждодневным «предвестьем такого сияния, каким солнце никогда не озаряет закоулки и расселины, по которым струится транспорт; широкие потоки газа метеорами вспыхивают во всех углах переполненного добром торгового зала». Новое газовое освещение, как считалось, не только изгонит с улиц порок и преступность, но и существенно повысит быстроту и объем торговли. Истинно лондонский свет! «Вечером – вот когда надо видеть Лондон! – писала Флора Тристан в "Лондонском дневнике" за 1840 год. – Магически освещенный миллионами газовых огней, этот город поистине великолепен! Вот его широкие улицы, уходящие вдаль, вот магазины, где потоки света являют взору искрящееся многоцветье всего, что создал изощренный человеческий ум». Похожим энтузиазмом проникнуто описание Стрэнда, где «магазины – сама яркость, само чудо», и другой большой улицы, на которой «кажется, что магазины целиком сделаны из стекла». Закрадывается мысль, что великое новое сияние было сиянием бурно расцветающей коммерции.
Новый свет рождал, однако, и иное отношение к себе. Некоторым он казался резким и неестественным – пламенеющей эманацией искусственного города. Были и другие, кто ценил газ за тени, которые он отбрасывал. Он творил мягко‑таинственный город, где внезапные световые озера окаймлены чернотой и безмолвием. В некоторых районах новый свет приглушало древнее лондонское естество; возвращались тени, а с ними тайна. Возможно, это отчасти объясняет быстроту, с какой Лондон привык к новому уровню освещенности. Духи лондонской старины, когда у них прошло ослепление от газовой яркости, вновь начали заявлять о себе. В одном переулке автор «Малого мира Лондона» увидел, что «стекло газового фонаря безжалостно выбито до последнего кусочка. От ночного ветра пламя колеблется и мерцает, бросая пятна судорожного света на все разновидности нищеты, беды и порока, сбившиеся здесь в кучу, как в ночлежке». Газ вместо того, чтобы сиянием своим искоренять порок и преступления, здесь лишь подчеркивает беду обездоленных. В стихотворении Артура Саймонса, написанном в 1890‑е годы, «Тусклый мокрый тротуар неровно освещен / Мерцающими струйками газового света, слабого и блеклого»[99]. Мы видим, что опять на первый план выходят мерцание, непостоянство и немощность городского света. Город словно бы проглотил свет – или, точнее, коренным образом изменил его природу. К примеру, на картинах, изображающих ночной Лондон поздневикторианского периода, темные городские формы под луной лишь пунктирно освещены чередой газовых фонарей. Парадоксальным образом освещение, которое казалось новым и революционным, вскоре стало ассоциироваться со всем, что непомерно обременено годами и историей. Кому воображение не рисовало газовых фонарей среди тумана? Постоянство, долговечность Лондона преобразуют даже самоновейшее изобретение в элемент его древней жизни. Желтый газ в старинных прямоугольных фонарях уступил место зеленоватым огням, танцевавшим, как светляки, в своих стеклянных бутылях; но и этот свет должен был, в свой черед, потесниться перед новой силой.
Впервые электрическое освещение было применено в 1878 году на набережной Виктории, за которой последовали Биллингсгейт, Холборнский виадук и два‑три театра. Поскольку Лондон был тогда великим мировым центром мощи, более чем уместно, что первая в мире электростанция возникла именно здесь, по адресу Холборнский виадук, 57; ее построил в 1883 году Томас Эдисон, и не прошло и десяти лет, как, повинуясь тому коммерческому императиву, с которым ныне уже все свыклись, на Пиккадилли‑серкус вспыхнули огни первой электрической рекламы. Город с самого начала взял новую яркость в оборот, причем опять‑таки подчеркивали «золотой оттенок электрического света»; когда в сумерки загораются «золотые и серебряные фонари», магазины «ослепительно вспыхивают». От коммерциализации света уйти было невозможно. С другой стороны, об электричестве, как и о прочих способах освещения, говорили, что оно делает город нереальным и чужим. Один лондонец выразил мнение, что новый свет сообщает человеческой коже «трупный оттенок», а на залитых светом улицах «толпа выглядит кричаще‑яркой и чуть ли не опасной». Электрический свет был, кроме того, более «жестоким и больничным», чем его предшественники. Вскоре, однако, люди привыкли к электричеству и стали вспоминать газ снисходительно‑ностальгически, подобно тому, как обитатели освещенных газом улиц думали о временах масляных фонарей. Артур Макен в начале 1920‑х годов писал, что в газовом свете Лондон выглядел «сияющим и великолепным», однако теперь «я вспоминаю его сумрачным и угрюмым, обиталищем теней и скоплением темных закоулков, скудно освещаемым мерцающими и неровными желтыми огнями». Электричество двинулось по Оксфорд‑стрит и Кенсингтон‑Хай‑стрит, по Найтсбриджу и Ноттинг‑хиллу. От Пиккадилли по подвесному кабелю оно пошло к Риджентс‑парку и Стрэнду. В 1914 году в столице уже работало семьдесят электростанций, превративших ее в генератор энергии и мощи.
Множественность поставщиков поначалу сделала Лондон очень неравномерно освещенным городом. Каждый из двадцати восьми административных районов сам договаривался с электрическими компаниями, и поэтому в 1920‑е годы быстро двигающийся автомобиль погружался то в поток яркого света, то в относительную темноту. Но ведь так было всегда с той поры, как город контрастов взял на вооружение контрастный свет. Артур Саймонс писал в книге «Облики Лондона»: «Мы освещаем Лондон беспорядочно, капризно, кто во что горазд, поэтому от ослепительного сияния до кромешной тьмы здесь порой один шаг». Однако обилие несчастных случаев на улицах в 1920‑е годы побудило власти установить единый стандарт освещенности, что, в свой черед, повело к стандартизации фонарных столбов: высота – 25 футов, расстояние между соседними – 150 футов. Эту сторону лондонской жизни редко замечают даже самые вдумчивые из горожан, однако равномерность освещения на крупных улицах – это, возможно, самая существенная черта современного города.
Осенью 1931 года некоторые общественные здания были впервые освещены прожекторами; интерес и волнение были так велики, что улицы наполнились любопытными. Лондон словно бы раз за разом открывает себя заново. Однако девять лет спустя ночной город погрузился в глубочайший мрак военного затемнения, вернувшись в определенном смысле к средневековому состоянию. На улицах, как пишет Филип Зиглер в книге «Лондон военных лет», «множество людей шагало и шаркало в темноте, и в этом было что‑то зловещее»; знакомые пути превращались в «непроницаемые тайны», что повергало лондонцев в испуг и смятение. Одна горожанка вспоминала, что нашла наконец дорогу, но лишь после того, как «вся взмокла от пота и вконец вымоталась». Грозы стали желанным явлением: вспышка молнии позволяла на миг увидеть знакомый угол или перекресток. Замешательство и паника такого рода могли возникнуть и в XIV или XV веке, однако тьма Второй мировой с особой силой подчеркнула, каким пугающим и таинственным Лондон все еще способен стать.
Осенью 1944 года, когда затемнение сняли, облегчение было ощутимым. «Нет больше чернильного мрака, все мягко освещено и сияет, и мокрый тротуар восхитительно отражает все лучики света». Эти «лучики» затем уступили место неону, ртути и флюоресцентному свету, так что в начале нового тысячелетия город озаряет небеса на много миль вокруг, став более ярким источником света, чем луна и звезды. Иных это возмущает, словно искусственный город каким‑то образом загрязняет теперь даже и космос. Однако по‑прежнему многие улицы освещены лишь частично, а многие маленькие проезды и проулки вообще практически не освещены. По‑прежнему можно, как триста лет назад, шагнуть из яркого света городской магистрали во тьму боковой улочки – шагнуть и испугаться.
Но имеется ли у Лондона свой естественный свет? Генри Джеймс писал, что «свет в него сочится и льется сквозь пелену облаков». Наблюдатели отмечали здешнее ощущение сырой и отуманенной яркости: видишь все точно сквозь слезы. Но Джеймс указывает и на «мягкость и богатство тонов, приобретаемые в этом воздухе предметами, едва они начинают удаляться». Строения и улицы растворяются вдали без той ясности освещения, что присуща Парижу и Нью‑Йорку. Утверждалось, что нигде нет «такой игры света и тени, такой борьбы между солнцем и дымкой, таких атмосферных градаций и смешений». Ричард Джеффрис, который в апокалиптическим романе «После Лондона» (1885) изобразил город некой миазматической пустыней, был зорким наблюдателем этих «атмосферных градаций» – от желтого заката до «фиолетовой размытости» на юго‑западе, от ослепительного летнего света до красноты зимнего солнца, заставляющего улицы и здания «яростно пылать». О тонкой зеленовато‑голубой дымке говорили как о свете, «который в Лондоне сходит за дневной»; она мягчила городской пейзаж, делая переходы более плавными, тогда как в парках висел «прелестный туман мягкого и приглушенного жемчужно‑серого оттенка». Часто, однако, в уличном свете ощущается холод – то зимней серостью, то голубым туманом весны, то летней дымкой, то «оранжевыми осенними закатами». Все это извлекается из той огромности, чьим выражением служит лондонский свет, будучи, по словам Ипполита Тэна, эманацией «необъятного скопления всего, что создано человеком»; при этом «мерцание речных волн, рассеянный водяными парами свет, мягкие беловатые или розовые его оттенки, обволакивающие эти громады, осеняют исполинский город некой благодатью». Подобным ощущением огромности проникнуто и описание Вирджинии Вулф, где Лондон предстает «роем огней, над которым висел бледно‑желтый полог. То были огни больших театров, огни протяженных улиц, огни, обозначавшие громадные кварталы домашнего уюта, – огни, которые возносились высоко над землей. Никакая тьма не опустится на эти светочи, как не опускалась на протяжении веков». Огни Лондона сияют вечно. С воздуха эти огни кажутся необъятной световой паутиной, простершейся на многие мили. Город не остынет никогда. Он так и пребудет в состоянии белого накала. Однако где свет – там также и тень, там и ночной мрак.