Лекции.Орг


Поиск:




Кушайте здесь или берите на дом 6 страница




Упадок цивилизации в самом центре Лондона мог принимать весьма разнообразные формы. Некоторые из этих форм описаны в книге Райана «Проституция в Лондоне», вышедшей в 1839 году. «Мария Скоггинс, пятнадцати лет, работала корсетницей. Вечером, когда она возвращалась к отцу, ее завлекли в публичный дом, который содержала Розетта Дэвис, она же Абрахамс, и отправили на панель». Другая пятнадцатилетняя девушка «была фактически продана мачехой содержателю одного из домов в восточной части Лондона». Доверчивые дети обоего пола становились товаром. Все тринадцать дочерей пожилой Лии Дэвис были «либо проститутками, либо содержательницами борделей». Метафора юности, приносимой в жертву, приводит на ум варварские ритуалы у алтарей Трои и Гоморры, а образ девушки, которую «бросают», «завлекают», «отправляют» на панель, рождает представление о мрачном городе‑лабиринте, мгновенно чующем невинность и убивающем ее. Трех пятнадцатилетних девушек послали охотиться сразу за целой группой юнцов, «чтобы плата составила круглую сумму»; «заведение, куда они пришли, развернуло перед ними сцену дикого разврата… В этих домах находили пристанище воры, бродяги, нищие и прочий сброд… было хорошо известно, что там постоянно творятся самые что ни на есть дьявольские дела… в плотной гуще ничего не подозревающего населения… Мужчины, женщины и дети всех возрастов собирались там с самыми низменными и гнусными целями… распространяя вокруг нравственные миазмы». Все это воспринималось как мрак некой языческой ночи, сгустившийся не на окраине и не в каких‑то четко выделенных злачных местах, а в сердце столицы.

 

Но если одним из образов, связанных с лондонской проституткой, был образ болезни и заразы, в котором яркое воплощение получали тревоги и страхи, провоцируемые самим городом, то другим был образ изоляции и отчуждения. Рассказ Де Куинси об Энн, дочери жестокосердой Оксфорд‑стрит, принадлежит к числу первых примеров того городского взгляда, что усматривает в беде юной проститутки самую суть лондонской жизни; Энн пала жертвой всех безжалостных коммерческих сил города, как и его глубинного безразличия, его забывчивости.

Достоевский, бродя по Хеймаркету, «заметил матерей, которые приводят на промысел своих малолетних дочерей». Он «увидал одну девочку, лет шести, не более, всю в лохмотьях, грязную, босую, испитую и избитую: просвечивавшее сквозь лохмотья тело ее было в синяках… На нее никто не обращал внимания». Таков образ лондонского страдания среди спешащей мимо толпы, которой точно так же нет дела до покрытого синяками ребенка, как до искалеченного бездомного пса. Что поразило Достоевского, навидавшегося сцен ужаса и безнадежности у себя на родине, – «она шла с видом такого горя, такого безвыходного отчаяния на лице… Она все качала своей всклоченной головой из стороны в сторону, точно рассуждая о чем‑то, раздвигала врозь свои маленькие руки, жестикулируя ими, и потом вдруг всплескивала их вместе и прижимала к своей голенькой груди». Вот они, лондонские виды, лондонские картины. В другую ночь женщина, вся одетая в черное, торопливо сунула ему в руку маленькую бумажку. Он посмотрел и увидел евангельскую цитату: «Я есмь воскресение и жизнь…» Но можно ли уверовать в заповеди Нового Завета, видя боль и одиночество шестилетней девочки? Описывая Лондон как языческое царство, Достоевский, помимо прочего, делает это потому, что человеку, живущему среди такого страдания, очень трудно поверить в бога, который позволяет подобным городам процветать.

 

Возможно, однако, подлинные боги Лондона имеют иную природу. Установленный в 1893 году на площади Пиккадилли‑серкус скульптурный мемориал Шафтсбери («Эрот») расположился в двух шагах от Хеймаркета с его недоброй славой, куда матери приводили своих юных дочерей на продажу. «Эрот» стал первой алюминиевой статуей, и этот сплав нового материала с извечной страстью символизирует для нас желание, древнее и молодое, как сам город. Люди неизменно ощущали влекущую силу «Эрота». В романе Сэма Селвона «Одинокие лондонцы», написанном в XX веке, один из героев – тринидадец – говорит, что «круглая эта площадь тянет к себе магнитом, там живая жизнь, все начала мировые и все концы».

На протяжении всего XX века площадь Пиккадилли‑серкус была местом ночных эротических встреч, притягательным для молодых любителей приключений. Тут, кажется, сходятся все пути, тут смешение всего и вся, здешняя атмосфера безлична и в то же время заряжена энергией. Возможно, именно поэтому сюда вот уже много десятилетий приходят проститутки и охотники до быстрых знакомств – мужчины и женщины. Из районов Лондона этот всегда в наибольшей мере ассоциировался с необременительным сексом. «У них были свои излюбленные места, – писал в начале XX века о проститутках Теодор Драйзер, – и главное из них – Пиккадилли». Ему вторит множество авторов – как романистов, так и социологов. Вообще от статуи Эрота исходит некая странная сила. Но город и сам с его бесконечной чередой новых и новых улиц и человеческих лиц, с его возможностью бесчисленных встреч и расставаний являет образ обобщенного, неразборчивого желания. Сама странность и чуждость Лондона, во многих частях своих неведомого даже исконным горожанам, таит возможность внезапных, случайных встреч. Одиночество – характерный признак городского бытия – делает человека авантюристом, ищущим мимолетной близости; оно также отличает хищника. Безымянность, безличность лондонской жизни сама по себе провоцирует похоть, которую здесь, в отличие от более узких сообществ, можно удовлетворить, ничем себя не сдерживая. Так необъятность Лондона подогревает фантазию и поощряет необузданные желания.

Вот почему сексуальное поведение лондонцев много веков остается одинаковым – все та же ненасытная плотоядность. Ныне в городе есть и стриптиз‑бары, и клубы, где показывают эротические танцы; имеется множество пабов и ночных клубов, где будут исполнены сколь угодно извращенные требования. Определенные улицы известны обилием проституток, определенные парки – возможностью найти партнера на одну ночь. Целые лондонские районы ночью меняют облик, так что город предстает неким неистощимым источником все новых реальностей, все нового опыта. Лондон сам соблазнителен, сам сексуален – того и гляди обнажит заветное местечко, завлечет, заманит. Вот за этот угол свернешь, вот этим переулком пройдешь, и… поди знай, что приключится. Стены телефонных будок исписаны предложениями садистских или транссексуальных платных услуг, причем пишущий иной раз подчеркивает, что «только приехал» или «в Лондоне недавно». Это приводит на память проститутку XVIII века в Ковент‑гардене, «в городе новенькую совсем». Но разве может что‑нибудь быть «новеньким» в Лондоне, где юные, как встарь, предлагают свои тела на продажу?

 

Глава 42

Как кости лягут

 

Алкоголь, секс и азартная игра неизменно шли рука об руку. Это была подлинная нечестивая троица лондонских пороков и слабостей, весело гулявшая по городу вдоль и поперек. Они символизировали вызов и беспечность перед лицом всех превратностей жизни в городе, где никто не мог быть ни в чем уверен.

Если все коммерческие и финансовые учреждения Лондона основаны на гигантской азартной игре, то почему не поучаствовать в такой же опасной, но захватывающей игре самому? Совокупление с проституткой может обернуться роковой болезнью, зато расклад игральных костей может вдруг сделать тебя богатым; потом, чтобы забыть весь риск и все тяготы, можно напиться. М. Дороти Джордж, историк повседневной жизни в Лондоне XVIII века, отмечает: «Поразительно, насколько тесно искушения алкоголя и азартной игры были вплетены в ткань общественного бытия, и они, несомненно, соединялись с превратностями жизни и торговли, создавая общее ощущение неустойчивости, возможности внезапного краха». Распутство и игра разорили множество деловых людей, и цикл гравюр «Трудолюбие и лень» Хогарта, изображающий прискорбный путь лондонского «ленивого ученика», которого выпивка, кости и женщины доводят до тайбернской виселицы, рассказывает типично лондонскую историю.

 

Первые свидетельства об азартных играх в Лондоне относятся к римскому периоду: при раскопках были найдены игральные кубики, вырезанные из кости или гагата. Превратности жизни, какие тогда можно было испытать, отражены также в изощренных аксессуарах прорицателя, обнаруженных под Ньюгейт‑стрит. В пору раннего Средневековья в тавернах и прочих заведениях невысокого пошиба кости использовались для игры в так называемый «хазард» (риск) или в триктрак. В средневековых борделях игра и выпивка были составной частью обслуживания. Ссоры во время игры, бывало, кончались плохо; после одной партии в триктрак «проигравший по дороге домой заколол победителя». Всяческого шулерства тоже было хоть отбавляй; имеются сведения о меченых игральных досках и о костях со смещенным центром тяжести. Несмотря на это, страсть к игре была повсеместной. Как сообщает журнал «Лондон аркеолоджист», раскопки под Дьюкс‑плейс принесли «кусок средневековой черепицы, переделанный в доску для игры в кости», и уже в XIII веке, согласно уставу Вестминстерского аббатства, учащийся, у которого находили кости, подлежал порке. За каждое очко на костях – удар розгой.

Игральные карты были ввезены в Лондон в XV веке, и их использование распространилось настолько, что в 1495 году король Генрих VII «воспретил эти игры слугам и ученикам во все дни, кроме рождественских праздников». Стоу пишет, что «с кануна Дня Всех Святых до дня, следующего за Сретением, во всех домах, среди прочих развлечений, шла игра в карты на фишки, на деньги или на очки». Карты, кроме того, имелись в каждой таверне; на колодах порой печатались названия заведений. Достоинства колод широко рекламировались: «Испанские карты, недавно привезенные из Виго. Приятные на вид, диковинно расцвеченные и весьма отличные от наших, продаются по цене 1 шиллинг колода у миссис Болдуин на Уорик‑лейн». Карточный бизнес сделался настолько бойким, что в середине XVII века налог на продажу карт приносил, согласно оценкам, ежегодный доход в пять тысяч фунтов, – следовательно, за год продавалось «примерно 4,8 миллиона колод».

Фулем уже в XVI столетии заслужил сомнительную репутацию благодаря торговле игральными костями и фишками; словечко, произошедшее от названия этого лондонского района, звучит в «Виндзорских насмешницах» Шекспира:

 

Ибо gourd и fullam делают свое дело

И high и low обманывают богатых и бедных[83].

 

Другим известным центром азартных игр были поля Линкольнс‑инн‑филдс. Здесь мальчишки «играли на фартинги и апельсины». В числе популярных игр было «колесо фортуны» – подвижная рука, вращающаяся в цифровом круге; «призы – имбирные печенья размером с фартинг». Эти игральные поля, безусловно, манили беспутных горожан. Все знали, что на Линкольнс‑инн‑филдс обретаются «праздные и порочные бродяги», известные под собирательным названием mummers. Среди них были dicers, chetors, foists – шулера, специализировавшиеся на игре в кости. Шулерские кости изготовлялись так искусно, что казались «хорошими и ровными, но были более вытянутыми между четверкой и тройкой».

 

– Какие у них есть уловки, чтобы вбросить и затем забрать эту обманную кость?

– Есть отличная уловка, называемая foisting.

 

Этот обмен репликами взят из брошюры, которая вышла под названием «Явственное разоблачение» и содержит описания двух десятков приемов, используемых шулерской братией. Была и другая брошюра – «Взгляни сюда, Лондон», – также предостерегавшая от трюков городских ловкачей, всегда готовых околпачить простака. Иностранцы и приезжие имели все шансы быть обманутыми – для этого существовали «picker‑up», «kid», «cap» и «flat»[84]. Словечки эти, судя по всему, были в ходу на протяжении многих поколений. И, опять‑таки, для описания лондонских пороков часто употреблялись понятия, означающие порчу и заразу. Кости и карты называли «зеленой улицей в преисподнюю – той, какой идет сотня подагрических, водяночных недугов». В городе, чьи жители испытывали ужас перед болезнями и чумными поветриями, подобные метафоры для всевозможных излишеств и удовольствий пускались в ход не случайно.

Но лихорадка не ослабевала. В 1764 году, когда подняли пол Миддл‑Темпл‑холла, было обнаружено «не менее сотни пар» костей, оброненных игроками былых поколений и провалившихся в щели между досками. В середине XVII века Пипс, говоря об игроках в одном из заведений, отметил, «насколько церемонны они, когда требуют новых костей, пересаживаются на другие места или меняют способ бросания»; он пишет также, что «старые игроки, у которых уже нет прежних денег, приходят, садятся среди прочих и смотрят». Игорный дом стал называться в Лондоне «hell» («преисподняя»), и Пипс слышал в этих домах вопли проклятых. Так, «один человек, которому, сколько он ни бросал, так и не выпала желанная семерка, пожелал себе вечного проклятия, если выбросит эту семерку когда‑нибудь еще». Другой – выигравший – закричал: «К дьяволу этот выигрыш! Зачем он мне так рано? Через два часа это для меня что‑то бы значило, но тогда, будь я проклят, такого фарта уже не будет».

Часто отмечалось, кроме того, что в лондонских игорных домах джентльмены и знать сидят за одними столами с людьми, по выражению Пипса, «более низкого разбора». Такое же наблюдение было сделано и в конце XX века в отношении казино и игорных клубов, где аристократы якшаются с жуликами. Лондонские развлечения, как и сам город, – великие уравнители. Лорд Честерфилд заметил однажды – видимо, под впечатлением городской эгалитарности, – что «предпочитает играть не с джентльменом, а с шулером. Хотя выиграть у шулера не так‑то просто, зато, если выиграешь, он наверняка заплатит».

В начале XVIII века в Лондоне насчитывалось около сорока игорных домов, которые, помимо «преисподней», называли еще «бойнями». Как пишет Тимбс в «Любопытных местах Лондона», здесь было «больше этих скверных заведений, чем в любом другом городе мира». Их распознавали по красивому газовому фонарю над входом и обитой зеленым или красным сукном двери, ведущей в зал из прихожей. Популярность азартных игр и безрассудство игроков росли на протяжении столетия, в котором, по странному совпадению, было больше, чем когда‑либо, финансовой нестабильности и внезапных крахов. В эпоху «мыльного пузыря Южных морей» и прочих поводов для паники джентльмены, собиравшиеся в кофейне «Корона» на Бедфорд‑роу, совершенствовали правила виста.

Азартные игры были объявлены незаконными, но, несмотря на ночные облавы в отдельных городских «преисподних», бизнес попрежнему процветал. «Смешанная компания джентльменов, коммерсантов, торговцев, клерков и шулеров всех рангов и званий» всегда была готова собраться ради хазарда, фараона, бассета, роули‑поули или какой‑нибудь другой игры, карточной или в кости. В «преисподних» обретались такие персонажи, как puffs и squibs (подставные игроки), flashers (прислужники у игорных столов), dunners (люди, которые заставляли проигравших платить) и flash captains (шулерские «капитаны») с командами дозорных, привратников и разведчиков, предупреждавших о приближении констеблей. В знаменитом игорном клубе Олмака на Пэлл‑Мэлл игроки «выворачивали для счастья сюртуки наизнанку»; они также окружали запястья полосками кожи, чтобы не запачкать кружевные манжеты, и надевали соломенные шляпы, защищавшие глаза от света и не дававшие волосам падать на лоб. Иногда они играли «в масках, чтобы скрыть свои переживания». В клубе Брукса двадцать первое правило гласило: «В столовой воспрещены любые игры, кроме бросания жребия о том, кому платить. Нарушители в наказание оплачивают счет за всех присутствующих». Возникали и другие, менее приятные поводы для пари, об одном из которых рассказано в «Лондонских воспоминаниях». У дверей клуба Уайта некто, пришедший играть, упал замертво. «Присутствующие немедленно начали делать ставки – умер он или только в обмороке; когда ему захотели пустить кровь, поставившие на его смерть принялись возражать, заявляя, что пари в этом случае не будет честным».

Как писал один иностранец, лондонцы, «неистовые в своих желаниях и все страсти свои доводящие до крайности, склонны к этим крайностям и в азартных играх». Другой приезжий вторит ему: «На что поспорим? Вот первый вопрос, который сплошь и рядом задают люди всякого звания, когда возникает хоть малюсенькое разногласие по пустяковому поводу. Кто побогаче, тех после обеда с бутылкой вина, само собой, тянет на какое‑нибудь пари; вот один раскалывает орех – там червяк, другой раскалывает – там тоже, и тогда третий мгновенно предлагает биться об заклад: какой из двух червяков первым проползет определенное расстояние?»

Ставки, разумеется, делались и во время жестоких игр – ловли крыс, петушиных боев, женской борьбы, – которые Лондон очень любил. Но поводом для пари порой служили и природные явления. Однажды ночью люди ощутили сильный толчок, и наутро в клубе Уайта делались ставки: «Что это было – землетрясение или взрыв на пороховом заводе?» Оказалось – землетрясение, одна из наименее предсказуемых случайностей лондонской жизни.

Один рабочий с рынка Леденхолл‑маркет «побился об заклад, что 202 раза обойдет Мурфилдс за двадцать семь часов, и сделал это». Государственный министр граф Сандвич «провел за публичным игорным столом двадцать четыре часа и был так поглощен игрой, что за все время подкрепился только кусочком говядины, зажатым между двумя гренками, который он съел, не отвлекаясь ни на минуту. Это новое блюдо сделалось очень модным… оно было названо по фамилии министра, который его изобрел».

Традиции публичных азартных игр продолжились в XIX веке такими заведениями, как «Королевский салон» на Пиккадилли, «Замок» на Холборне, «Салон Тома Крибба» на Пэнтон‑стрит, «Финиш» на Джеймс‑стрит, «Белый дом» на Сохо‑сквер, «Замок Оссингтон» на Орандж‑стрит и «Бриджес‑стрит‑салон» на Ковент‑гардене, называвшийся также «Залом бесславия» и «У чертовой матери». В противоположной части Лондона – в Ист‑Энде – игорных залов и клубов развелось так много, что один священник, работавший среди бедняков этого района, сказал Чарлзу Буту: «Игра теснит пьянство и становится главным из нынешних пороков… играют больше, чем пьют». Уличные мальчишки играли в карточную игру под названием «дарбз», ставки на кулачных бойцов и лошадей принимали продавцы газет, парикмахеры, содержатели табачных лавок и питейных заведений. «Ставки делают все, – приводит Чарлз Бут в своем исследовании Ист‑Энда слова еще одного горожанина. – Женщины наравне с мужчинами… мужчины и ребятня прут сломя голову, чтобы побыстрей прочесть последний экстренный выпуск и узнать победителя».

И еще, конечно, лотерея. Первый розыгрыш был проведен в Лондоне в 1569 году. «Страсть к счастливым номерам» пылала затем столетиями. Алеф в «Лондонских сценах и типах» отмечает, что знакомые, случайно встретившись, говорят не о погоде, а «о большом призе, который только что – или вот‑вот будет – разыгран, и о счастливом победителе, и о твоем пустом билете, и о твоей полной уверенности в том, что номер 1962 выиграет 20 000 фунтов». Издавались лотерейные журналы; иные перчаточники, шляпники или чаеторговцы предлагали клиентам небольшую долю своего билета. Выигрышные номера тянул в Гилдхолле ученик школы Крайстс‑Хоспитал с завязанными глазами (лондонский вариант слепой Фортуны), а вокруг здания толпились «проститутки, воры, мастеровые в грязной одежде и полуголые чернорабочие – сущие дети, бледные и нетерпеливые, ожидающие объявления номеров». Изображая в «1984» Лондон будущего, Джордж Оруэлл, в числе прочего, говорит о Лотерее.

«Вероятно, миллионы людей видели в ней главное, если не единственное дело, ради которого стоит жить. Это была их услада, их безумство, их отдохновение, их интеллектуальный возбудитель»[85]. Оруэлл очень хорошо понимал Лондон, и здесь он указывает на некую глубинную связь между принципом, на котором зиждется цивилизация этого города, и необходимостью игры и обмана. Лондонцу нужен стимул и нужна отчаянная надежда на куш; шансы ничтожно малы, но в таком огромном, выбивающемся из всех пропорций городе это принимается как должное. Твое пари может быть общим с миллионами сограждан – и все равно это будет пари. Предвкушение и тревога при этом тоже будут общими, так что азартную игру и лотерею можно рассматривать как судорожные всплески коллективизма.

Сегодня казино и заведения, где принимают ставки, полны народу, будь то на Куинсуэй, или на Расселл‑сквер, или в Килберне, или в Стритеме, или на Марбл‑арч, или в сотне других мест. Жизнь в Лондоне можно, таким образом, интерпретировать как игру, в которой выигрыш достается немногим.

 

 

Лондон как толпа

 

Гравюра Джеймса Гиллрея, выполненная в 1851 г., изображает Шеридана в виде Панча, эффектно выдувающего пузыри над головами ликующей толпы. Лондон всегда был театральным городом, а толпы его во время оно принадлежали и к зрительскому, и к актерскому составу.

 

 

 

Глава 43

Власть оравы

 

В городе слухов и переменчивой фортуны, в городе всевозможных крайностей лондонская толпа за много поколений приобрела любопытную патологию. Толпа – не отдельный организм, проявляющий себя по определенным поводам, а фактическое состояние Лондона в целом. Город – это одна исполинская людская масса. «Выглянув на улицу, – писал в XVII веке один наблюдатель, – мы увидели людское скопление, волнующееся, движущееся, ищущее некое место успокоения, в чем ему мешала еще одна компания зевак, расположившаяся на самом ходу. Смесь была пестрейшая: впавшие в детство старики, наглые юнцы и мальчишки… уличные девки, женщины из простонародья с детишками на руках». Слово «пестрейшая» апеллирует к зрению, и в середине XVII века художники исподволь начали исследовать зрелище, которое являла собой лондонская толпа. Это была уже не расплывчатая масса, наблюдаемая с безопасного расстояния, а широкая группа людей, различающихся индивидуальными чертами.

Помимо зрелища, был, конечно, и шум. «Было очень темно, но мы чувствовали, как наполняется улица, и гул толпы становился все громче… около восьми вечера мы услыхали шум, доносившийся снизу, который приближался к нам по улице, неуклонно нарастая, пока мы не ощутили движение». Громкий неопределенный гул, нарастающий до рева и сопровождающийся странным всеобщим движением – вот подлинный голос Лондона. «За этой волной была пустота, но она быстро заполнилась, и вот уже нахлынула новая такая же волна; так одна за другой прошло четыре или пять подобных волн… разинутые рты исторгали хриплый, оглушительный рев». В этом звуке есть что‑то примитивно‑грубое и тревожащее, что‑то первобытное и потустороннее. Приведенное описание взято из книги Берка «Улицы Лондона на протяжении столетий» и относится к антикатолическому шествию по Флит‑стрит в конце XVII века; ощущение угрозы усиливается образом человека, который «в громкоговорящую трубу голосил: "Мерзавцы! Мерзавцы!" с выражением едва ли не адским». Да, шум Лондона может быть грубым и нестройным, но бывало и так, что горожане испускали общий вздох скорби. 30 января 1649 года, в день казни Карла I, на Уайтхолле собралась громадная толпа; в тот миг, когда удар топора отсек монаршую голову, «многие тысячи стоявших издали такой стон, какого я не слыхал никогда и, чаю, больше не услышу».

Однако для роялистов XVII века лондонская толпа – это «прескверное отребье, подлый и мерзейший сброд, отбросы людские… мастеровые и их ученики». Иными словами, человеческое скопище уже представляет ощутимую угрозу; толпа превращается в mob, в ораву (слово возникло в XVII веке) и при случае может стать Оравой Коронованной.

Всем было очевидно, что Лондон в XVI и XVII веках неизмеримо разросся и, соответственно, увеличились его толпы. К тому же в атмосфере религиозного и политического противостояния не существовало гражданского механизма, способного их обуздать. Пипс пишет о толпе, которая «вопила на улице, требуя бесплатного парламента и денег»; летом 1667 года «передают, что вчера они на улице – в Вестминстере – кричали: "Парламент! Парламент!" и поговаривали, что кровопролития не избежать». В следующем году беспорядки вспыхивали в Попларе и на Мурфилдс; люди ворвались в новую тюрьму в Кларкенуэлле, чтобы освободить тех, кто пострадал за старый лондонский обычай громить публичные дома. «Но здесь передают, будто эта праздная чернь имела дерзость говорить, что зря они ограничились этими маленькими бордельчиками – надо было пойти и разгромить большой бордель на Уайтхолле». Это подлинный голос лондонца – радикала и уравнителя, недавно ставший голосом толпы, или оравы, или ватаги и идущий из самого сердца города. «Вчера вечером ходили промеж них два словечка – Перемены и Укорот. Придворным не по себе из‑за таких настроений в народе».

Так Лондон стал опасным городом. «Если власти едва могут справиться с толпой слуг или носильщиков портшезов, с воровской или жульническая шайкой, – писал Генри Филдинг, – то каково придется в случае подстрекательского мятежа или общих беспорядков?» История толп XVIII века выявляет постепенную перемену настроений, тревожившую Филдинга, который был мировым судьей. Презрению и оскорблениям подвергались в первую очередь уже не иностранцы и не чужаки, а люди, обладавшие богатством и положением. «На улицах Лондона нельзя показаться в придворном платье – толпа тебя грязью забросает, – писал Казанова в 1746 году. – …Лондонцы встречают короля и королевскую семью, когда те появляются на публике, оскорбительными криками». В этом «хаосе», как назвал Казанова состояние Лондона, при котором «цветок знати теряется в сутолоке нижайшей черни», «простонародье стремится показать свою независимость… гнуснейший носильщик будет спорить с лордом, кто кому должен уступить дорогу». В сходном духе Пьер Жан Гроле писал, что «в Англии никакое положение, никакая знатность не защищают от оскорблений» и что «нет нации более язвительной и острой на язык – особенно этим отличается здешнее простонародье». Один француз проницательно заметил: «Это нахальство многие считают всего‑навсего остроумием и игривостью носильщиков и лодочников; но подобное "остроумие" и подобная "игривость" оказались одним из главных средств, какими "Долгий парламент" боролся с Карлом I». Язвительность и оскорбления могут, иными словами, иметь политические последствия. В связи с этим, возможно, стоит вспомнить, что уличные мальчишки использовали статую королевы Анны возле собора Св. Павла как мишень для упражнений в швырянии камней.

К числу качеств лондонской толпы принадлежали раздражительность и склонность к неожиданной перемене настроения: от искры, высеченной в ее толще, пламя вспыхивало очень быстро. Однажды, когда, вопреки ожиданиям, правонарушитель не был выведен к позорному столбу на площади Севен‑Дайалс, толпа пришла в ярость, которая обратилась главным образом на проезжающие наемные экипажи; их забрасывали грязью и экскрементами, а возниц заставляли кричать: «Ура!» Во время одного острого выборного парламентского заседания «за несколько минут все деревянные подпорки, все скамьи, стулья и прочее были полностью уничтожены». Ярость толпы была случайной и спорадической, в равной мере свирепой и радостной. Один немец, побывав на Ладгейт‑хилле, писал: «Теперь я знаю, что такое английская толпа». В 1770 году, в момент освобождения из тюрьмы Уилкса, великого лондонского политика, он ехал в экипаже и увидел «полунагих мужчин и женщин, детей, трубочистов, лудильщиков, арапов, литераторов, торговок рыбой и элегантных дам; каждый был опьянен прихотью своей и переполнен дикой радостью, все кричали и смеялись».

Словно сама городская несвобода провоцировала внезапные дикие и разнузданные вспышки; ограничения, накладываемые меркантильной культурой, которая тяжко давила на многих людей из толпы, убыстряли переход ярости в радость и обратно. Кроме того, человеческая масса была втиснута в очень тесное пространство, что рождало странные лихорадки и всплески возбуждения. Вот почему инстинктивная боязнь толпы была в такой же мере, как ее склонностью к насилию, связана с ее предрасположенностью к болезням. Страх перед прикосновением, перед заразным дыханием Лондона, передающимся через его горожан, восходит ко временам эпидемических лихорадок и чумных поветрий, когда, по словам Дефо, «ладони их заражали вещи, которых касались, особенно если ладони эти были потны и теплы, а они, надо сказать, были очень потливы».

Гнев свой орава может обратить и на себя самое – точнее, на кого‑то из своей толщи. В «Молль Флендерс» Дефо стоило раздаться крику «Держи вора!», как тут же «все бросились туда и паренек был отдан на растерзание улицы. Мне нет надобности описывать, какое это зверство…»[86] Здесь присутствует элемент внезапного ужаса, взору вдруг является некий водоворот озверения. В «Жизни и смерти Джона Лэма» Левы Голдстейна, опубликованной в «Гилдхоллских этюдах по лондонской истории», рассказывается о последних днях известного астролога и мистика в середине июня 1628 года. Узнав Лэма в театре «Форчун», некие юнцы дождались его снаружи «и последовали за ним, когда он вышел». К ним присоединились еще многие, и Лэм подрядил для охраны группу проходивших мимо матросов. Он прошел по Ред‑Кросс‑стрит, свернул налево на Фор‑стрит, затем опять налево на Мур‑лейн, к таверне «Подкова» – а толпа преследователей тем временем все росла. Он пообедал в таверне, в то время как матросы «держали толпу на расстоянии», но когда он вышел на улицу и, миновав ворота Мургейт, оказался в черте города, толпа вновь подступила к нему с криками «Колдун!» и «Дьявол!». Положение стало очень опасным. Быстро пройдя по Коулмен‑стрит к Лотбери, он укрылся в верхней комнате таверны «Ветряная мельница» на углу Олд‑Джури. Оттеснив его телохранителей, распаленные горожане взяли под наблюдение оба выхода из таверны. Он попытался ускользнуть, выйдя в другой одежде, но его узнали; он укрылся в ближнем доме, принадлежавшем юристу, и тот послал за четырьмя констеблями уорда. «Но ярость людей возросла настолько… что, хоть его и сопровождали эти должностные лица, он был повален на землю», забросан камнями и избит палками; он потерял дар речи, и его принесли в долговую тюрьму Полтри, где на следующий день он скончался. По этому подробному описанию видно, как действовала типичная лондонская толпа.





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-11-10; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 166 | Нарушение авторских прав


Лучшие изречения:

Начинайте делать все, что вы можете сделать – и даже то, о чем можете хотя бы мечтать. В смелости гений, сила и магия. © Иоганн Вольфганг Гете
==> читать все изречения...

831 - | 743 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.008 с.