Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Гармоническое развитие в человеческой личности эстетических и этических начал




 

Здесь я прерву эти рассуждения, чтобы перейти к эти­ческому воззрению на личность, жизнь и значение жизни. Порядка ради, повторю некоторые замечания, сделанные раньше по поводу отношения эстетики к этике. Эстетиче­ское мировоззрение, какого бы рода или вида оно ни было, есть в сущности отчаяние, обусловливаемое тем, что чело­век основывает свою жизнь на том, что может и быть и не быть, т. е. на несущественном. Человек с этическим мировоззрением, напротив, основывает свою жизнь на существенном, на том, что должно быть. Эстетическим началом является в человеке то, благодаря чему он является тем, что он есть; этическим же то, благодаря чему он становится тем, что есть. Из этого не следует, впрочем, что эстетик вообще не способен к развитию; он также развивается, но его развитие совершается по законам необходимости, а не сво­бодно; он не испытывает никакого стремления к бесконеч­ному, которое бы привело его к выбору и заставило созна­тельно стать тем, что он есть.

Рассматривая себя самого с эстетической точки зрения, человек рассматривает свое «я» как многообразную конк­ретность, которая, несмотря на всю свою внутреннюю раз­носторонность, является единою сущностью: его личности, имеющей все права, как на проявление себя в жизни, так и на полное удовлетворение всех своих потребностей и жела­ний. Душа эстетика похожа, таким образом, на почву, на которой с одинаковым правом на существование произра­стают всевозможные травы; его «я» дробится в этом много­образии, и у него нет «я», которое бы стояло выше всего этого. Если такой человек оказывается — как ты выражаешься — «серьезным эстетиком» и мало-мальски умным человеком, он поймет, что нельзя всем имеющимся в нем задаткам и способностям расти и развиваться с одинако­вым успехом, и потому сделает между ними выбор, руко­водствуясь при этом лишь относительным значением или силой своих способностей и наклонностей. Если вообще че­ловек мог бы жить, не приходя в соприкосновение с эти­кой, то он, пожалуй, мог бы сказать себе: «Во мне есть за­датки Дон Жуана, Фауста, атамана разбойников; разовью же эти задатки, так как серьезное отношение к эстетике требует от человеческой личности известной определеннос­ти, требует, чтобы человек развил имеющиеся в нем задат­ки до возможного совершенства»... Подобное воззрение на личность и ее развитие вполне верно с эстетической точки зрения, так что ты можешь теперь видеть, в чем состоит эс­тетическое развитие личности, — оно похоже на развитие растения: благодаря ему человек становится только тем, чем хотела сделать его природа. Этический же взгляд на жизнь сообщает человеку познание добра и зла или понятие абсолютного различия между добром и злом, и если даже он найдет в себе больше зла, чем добра, то из этого вовсе не следу­ет, что он станет развивать в себе это зло; напротив, зло должно будет стушеваться в нем, а добро — выдвинуться на первый план. Развиваясь этически, человек сознательно становится тем, что он есть, и если даже сохраняет в себе все эстетические наклонности (которые, однако, имеют в его жизни совсем иное значение, нежели в жизни эстетика), то все же как бы развенчивает их. Серьезное отношение к эстетике, впрочем, также полезно для человека, как и вся­кое вообще серьезное отношение к делу, но одно оно еще не в состоянии спасти душу человека. Возьмем в пример тебя: серьезное отношение к эстетическим идеалам вообще вре­дит тебе, так как ты засматриваешься на них до слепоты, и в то же время приносит тебе пользу тем, что заставляет тебя с отвращением отвертываться от противоположных идеалов зла. Спасти тебя это серьезное отношение к эстетике, од­нако, тоже не в состоянии, так как ты никогда не подни­маешься в этом смысле выше известного уровня, — ты устраняешься от всякого зла не потому, что осознаешь его значение и ненавидишь его, но просто потому, что оно ос­корбляет в тебе эстетическое чувство. Выходит, следо­вательно, что ты одинаково не способен и на добро, и на зло. — А ведь никогда зло не является таким привле­кательным, как именно под освещением лучей эстетики, и нужно проникнуться самым серьезным отношением к воп­росам этики, чтобы навсегда избегнуть искушения смотреть на зло с эстетической точки зрения. Между тем подобный взгляд предательски таится в каждом человеке и проскаль­зывает при каждом удобном случае, чему немало способ­ствует преобладание эстетического начала в воспитании и образовании современного юношества. Нередко поэтому в самых горячих тирадах некоторых проповедников доброде­тели ясно слышится самодовольное сознание того, что и они, дескать, могли бы быть коварными и хитрыми злоде­ями не хуже других, да только не пожелали этого, предпо­читая путь добродетели. Что же, однако, означает подобное самодовольство? Тайную слабость этих людей, заключающуюся в том, что они не могут постигнуть абсолютного различия добра и зла, т. е. не обладают истинным серьез­ным познанием добра и зла. В глубине души каждый чело­век чувствует, что выше всего быть добрым, хорошим чело­веком, но страстное желание выделиться хоть чем-нибудь из толпы всех прочих добрых людей, заставляет его требо­вать себе особого почтения за то, что он, несмотря на все блестящие данные сделаться дурным, все-таки стал хоро­шим. Как будто обладание всеми данными для того, чтобы сделаться дурным человеком, составляет особое преимуще­ство! Подобным требованием люди только выказывают свое пристрастие к дурным свойствам своей натуры. Оттого-то и встречаются нередко люди, которые добры в глубине души, но у которых не хватает мужества признаться в этом, из боязни показаться чересчур обыкновенными людьми; эти люди также признают высшее значение добра, но не дают себе настоящего отчета в значении зла. Услышав на вопрос: «Какая же была развязка этой истории?» ответ: «Са­мая скучная!», можно быть уверенным, что таким воскли­цанием приветствуют развязку этического характера. Или случается тоже, что человек долгое время был какой-то хит­рой загадкой для других, и вдруг открывается, что он не «та­инственный злодей», а простой, добрый и честный человек, и люди презрительно фыркают: «Только-то и всего? Стоило интересоваться!»... Да, нужно обладать большим муже­ством, чтобы открыто отказаться от претензий и на ум, и на талантливость и объявить, что желаешь быть только добрым и хорошим человеком, так как считаешь это выше всего остального, — тогда ведь попадаешь в разряд обыкно­венных людей, а этого страсть как не хочется никому! Стоит ли быть добрым и хорошим, когда всякий может быть и добрым, и хорошим! Другое дело быть злодеем: тут нужны особые способности, выделяющие тебя из ряда прочих лю­дей! На том же основании многим хочется быть философа­ми и мало кому — христианами: для первого нужен талант, для второго только смирение; следовательно, христианином может быть всякий, кто только захочет. Все вышесказанное тебе не мешает принять к сведению: в сущности, ты не дурной и не злой человек. Не вздумай только обидеться на меня за мои речи, я вовсе не хотел оскорблять тебя, но я ведь не обладаю твоими блестящими способностями и таланта­ми, так как же мне не постоять за положение простого, доб­рого и хорошего человека?...

Продолжаю. — Каждый человек, живущий исклю­чительно эстетической жизнью, испытывает тайный страх перед необходимостью отчаяния, — он хорошо знает, что отчаяние абсолютно сгладит все те конечные различия, на которых держится теперь его жизнь, т. е. уничтожит значе­ние всех отличающих его между другими людьми особен­ностей, которыми он теперь так гордится. Чем вообще выше та ступень развития, на которой стоит человек, тем меньше он придает значения этим различиям или особенностям, но в большинстве случаев он все-таки старается сохранить за собой хоть какое-нибудь отличие, которое и составляет ос­нову всей его жизни, так как оно позволяет ему отказаться признать пугающее его абсолютное равенство всех людей без изъятия. Да, просто удивительно, с какой замеча­тельной самоуверенностью открывают в себе даже самые незначительные люди подобные — если можно так выра­зиться — «эстетические отличия», как бы ничтожны эти последние ни были. И что за нелепые споры, являющиеся одним из самых жалких явлений жизни, возникают зачас­тую между людьми из-за этих отличий! Свое нерасположе­ние к отчаянию эстетики стараются объяснить тем, что буд­то бы считают отчаяние разрывом личности со всем общечеловеческим. Они были бы правы, если бы развитие личности состояло в развитии «непосредственного челове­ка», но если это не так, то и отчаяние — не разрыв, а про­светление личности. Эстетики боятся также, что отчаяние лишит жизнь ее увлекательного разнообразия, которое она будто бы сохраняет лишь до тех пор, пока каждый отдель­ный человек смотрит на нее с эстетической точки зрения. Здесь, однако, мы опять имеем дело с недоразумением, вы­званным, по всей вероятности, различными ригористическими теориями. Отчаяние ничего не уничтожает, эстетиче­ское начало остается в человеке нетронутым, но лишь зани­мает более подчиненное положение, что именно и способ­ствует его сохранению. Правда, человек перестает уже жить прежнею исключительно эстетическою жизнью, но из это­го еще не следует, чтобы жизнь его была совершенно лише­на эстетического начала; это последнее только занимает в ней иное место, чем прежде. Этик в сущности тем только и отличается от серьезного эстетика, что он доводит свое отча­яние до конца, тогда как эстетик произвольно обрывает свое. Эстетик точно так же сознает всю суетность того эстетиче­ского разнообразия, на котором он основывает свою жизнь, и если и говорит, что нужно наслаждаться хоть тем, что под руками, то лишь из недостойного человека малодушия.

Эстетик смотрит на личность как на нечто неразрывно связанное с внешним миром, зависящее от всех внешних условий и сообразно с этим смотрит и на наслаждение. Наслаждение эстетика, таким образом, — в настроении. Настроение зависит, конечно, и от самой личности, но лишь в слабой степени. Эстетик именно стремится отрешиться от своей личности, чтобы возможно полнее отдаться данному настроению, всецело исчезнуть в нем — иначе для него и нет наслаждения. Чем более удается человеку отрешиться от личности, тем более он отдается минуте, так что самое подходящее определение жизни эстетика будет: «он раб ми­нуты». Этик также может подчиняться настроению, но да­леко не в такой степени; абсолютный выбор самого себя во­обще поставил его выше минуты, сделал его господином настроения. Кроме того этик, как уже было сказано выше, обладает жизненной памятью, тогда как эстетик именно страдает отсутствием. Этик не отказывается окон­чательно от очарования настроения, но лишь на мгновение как бы отстраняет его от себя, чтобы дать себе отчет в нем, а это-то мгновение и спасает его от порабощения минутой, дает ему силу побороть искушающую его страсть. Тайна господства над своими страстями ведь не столько в аске­тическом отречении от них, сколько в умении самому назначить минуту для их удовлетворения: сила страсти абсо­лютна лишь в данную минуту. Напрасно поэтому говорят, что единственное средство преодолеть страсть, это — абсо­лютно запретить себе и думать об ее удовлетворении; подоб­ное средство весьма ненадежно; напротив, пусть, например, азартный игрок в минуту неудержимого влечения к игре, скажет себе: «Хорошо, только не сию минуту, а через час», и — он становится уже господином своей страсти. Настро­ение эстетика всегда эксцентрично, так как его жизненный центр в периферии. Центр личности должен, между тем, находиться в ней самой, поэтому тот, кто не обрел самого себя, всегда эксцентричен. Настроение этика, напротив, сконцентрировано в нем самом: он трудился и обрел само­го себя, а вследствие этого и его жизнь обрела известное основное настроение, которое зависит от него самого и мог­ло бы быть названо сеquale temperamentum [96]. Настроение это, однако, не имеет ничего общего с эстетическим настроени­ем и никому не дается от природы или непосредственно.

Может ли, однако, человек после того как выбрал себя самого в абсолютном и бесконечном смысле, сказать себе: теперь я обрел самого себя, и мне ничего больше не нуж­но, — всем превратностям жизни я противопоставлю гор­дую мысль «Каков я есть, таким и останусь»! Ни в каком случае! Если бы человек выразился подобным образом, он сразу выдал бы, что стоит на ложном пути. Главная ошиб­ка его заключалась бы в данном случае в том, что он не вы­брал бы себя самого в истинном смысле; он выбрал бы себя лишь во внешнем смысле, придал выбору абстрактное зна­чение, а не охватил им себя самого во всей своей конкретности, совершил выбор как бы по необходимости, а не сво­бодно, примешал к этическому выбору эстетическую суетность. Чем важнее по своему существу то, что должно проявиться благодаря выбору, тем опаснее для человека по­пасть на ложный путь, между тем в данном случае человек, как уже сказано, именно подвергается такому риску.

Благодаря выбору человек обретает себя самого в своем веч­ном значении, т. е. сознает свое вечное значение как чело­века, и это значение как бы подавляет его своим величием, земная конечность теряет для него всякое значение. В пер­вые мгновения по выборе человек испытывает, вследствие этого, безграничное блаженство и абсолютное удовле­творение; если же он после того отдастся одностороннему созерцанию своего положения, то конечность не замедлит предъявить ему свои требования. Он, однако, презрительно отвергает их; что ему земная конечность со всеми ее плю­сами или минусами, если он — существо бесконечное? и вот ход жизни для него как бы приостанавливается, он как буд­то опережает само время и стоит у входа в вечность, погру­женный в самосозерцание. Но самосозерцание не в силах наполнить окружающей его пустоты, создаваемой для него гибельным временем. Им овладевает усталость и апатия, похожие на ту истому, которая является неизбежным спут­ником наслаждения; его дух требует высшей формы суще­ствования. Отсюда же один шаг и до самоубийства, кото­рое может показаться такому человеку единственным выходом из его ужасного положения. Но такой человек не выбрал себя самого в истинном смысле, а влюбился в себя самого, как Нарцисс. Не мудрено, что он кончает само­убийством.

 

 

Эрнст ТРЁЛЬЧ

Відскановано: Трёльч Э. Историзм и его проблемы. – М., 1995., с. 170-171

 

Что такое общая теория ценностей или аксиология? Ка­кое место она занимает рядом с естественными и историчес­кими науками, с обеими наиболее сильно и твердо опреде­ленными в своем отношении к объекту реальными науками, в globus intellectualis[97] наук? Является ли она эмпирической или априорной, формальной или материальной наукой? Эта, на­ходящаяся под влиянием неокантианцев и столь господству­ющая сегодня, постановка вопроса слишком проста и исключающа. В действительности ни одна наука не является чисто эмпирической, а все они проникнуты априорными принципами формирования; с другой стороны, ни одна наука не является чисто формальной, а всегда формируется из фактов опыта и переживаний действительности, с материальностью которых она тесно связана, конечно если не иметь в виду общую фор­мальную логику. (Очень сложной философии математики, вопроса о том, в какой мере она чисто формальна и априорна, или также заключает в себе чувственность и созерцание, мы можем здесь не касаться). Следовательно, теория ценностей не может быть ни чисто априорной, ни чисто формальной нау­кой. В ней также обнаруживаются принципы, формирующие переживаемую действительность, которые тесно связаны с ней и могут быть найдены только посредством анализа ре­альной жизни. От обеих реальных наук теория ценностей от­личается только иным значением и положением заключенных в ней формирующих принципов по отношению к переживае­мой действительности. Они направлены не на бытийно-научную и объективную связь реального, а на субъективные научно-нормативную его оценку и формирование. Но так же, как упомянутые формы связи тесно связаны с сущностью реального, и эти нормы оценки и формирования неразрывно связаны с наличными уже в содержании реальной жизни стрем­лениями. Поэтому подобно тому как первые могут быть абстраги­рованы только из предлежащих наук и затем оказывают в очи­щенной и систематизированной форме обратное воздействие на науки, и вторые должны быть выведены из действительных оценок и образований. Этого можно достигнуть лишь посред­ством пространной феноменологии, к которой сегодня уже обра­тились прежде всего представители феноменологической школы. При этом все оценки, самые субъективные, случайные и чув­ственно обусловленные, помещаются на одну плоскость с самыми объективными, идеальными и нечувственными, чтобы затем, исходя отсюда, найти, различные классы ценностей и закон их сущности в каждом отдельном случае и, наконец, свести взаимоотношение классов ценности к общему закону, который, конечно, есть закон не бытия, а долженствования, но и в качестве такового все-таки глубоко коренится в бытии. Очень сложных деталей мы здесь касаться не будем. Подчер­кнуть надо лишь главное, а именно, что значение всего этого отождествления всех ценностей состоит в том, чтобы показать живое существо как в принципе не наблюдающее и отражаю­щее, а как практически действующее, выбирающее, борюще­еся и стремящееся, вся интеллектуальность и все наблюде­ние которого в конечном счете служат жизни, будь то живот­ной или духовно-личной. В своем решающем значении это важно и для нашего рассмотрения. Но столь же важно под­черкнуть, что при более глубоком анализе принятое сначала единство этих практических ценностей сразу же разделяется на чисто животные и на духовно-личные культурные ценнос­ти, которые носят формальный характер долженствования и заданности. Особенно значительно внутри последней группы расчленение на следствия из формального долженствования, которые в качестве личностных обязанностей и общественных обязанностей представляют собой моральное в узком смыс­ле, и из культурных вещественных, содержаний, которые заключены в науках о культуре или систематических науках о духе, изучающих государство, экономику, искусство, религию и науку, в той мере, в какой она представляет собой, область культуры, а не логику. Конечная цель такого анализа состоит здесь, как и повсюду, где верят в единство и смысл действи­тельного, также в установлении синтеза для построения сис­темы ценностей, при котором не следует забывать о всех предпосылках такой веры, которая в конечном счете является религиозной, а весь вопрос существования и происхождения этих ценностей в конечном счете надо сводить к отношению абсолютного сознания или сознания Бога к конечному созна­нию. Теория ценностей неизбежно ведет к метафизике, где, в частности, должна быть решена и проблема отношения жизни и ее материала, долженствования и бытия.

 

 

Іван ФРАНКО

Відскановано: Іван Франко. Що таке поетична краса? // Краса і секрети творчості.- К..: Мистецтво., 1980. с. 420-429

Що таке поетична краса?

Тут, може, буде пора сказати кілька слів про одне питання, котре вправді не поведе нас далі в наших дослідах над технікою поетичної творчості, але повин­но прояснити і спростувати деякі хибні погляди, закорінені серед нашої суспільності.

Не один, читаючи оці уваги про «естетичні основи» поезії, може, й запитував себе з розчаруванням: як то естетичні основи, а про поняття красоти, про сю голов­ну основу естетики і поетичної творчості, досі не ска­зано ані слова? Адже ж усі естетики, від Канта до Гартмана, вважають головною основою і метою пое­тичної творчості красоту І починають свої естетичні міркування дефініцією, що таке є та краса. Що ж се за нова естетика така, що торочить нам про змисли, враження і образи, а про красу ані слова?

Признаюся читачам, що дискусія про красу не входила і не входить у обсяг моїх уваг, і коли я в наго­ловку оцеї статейки поклав слова «поетична краса», то вони мають, як побачите зараз, зовсім окреме, спе­ціальне значення. Дискусія про красу in abstracto[98], якою починаються всі дотеперішні естетики, по моїй думці, є зовсім аналогічна з дискусією про «душу», якою починалися давніші психології. Одна й друга дискусія були зовсім безплодні, бо переливали з пу­стого в порожнє, силкувалися вложити в слова щось таке, що не має під собою ніякої реальної основи, є тільки абстракцією з тисячів різнорідних об'явів, або є догмою, артикулом віри, але не предметом дійсного знання. І як нова, експериментальна психологія, за­мість міркувати in abstracto про душу яко про primum agens[99], починає з противного кінця і аналізує об'яви i умови психічної діяльності від найпримітивніших аж до найбільше скомплікованих і силкується таким робом, аналітично і індуктивно, доходячи до зрозумін­ня, що єосновою усіх психічних актів (див., напр., пре­чудову з методологічного погляду книгу Тена «De l’intelligence»[100]), так і нова індуктивна естетика мусить прийняти за вихідну точку не поняття краси, а чуття естетичного уподобання, мусить при помочі психології аналізувати те чуття і далі мусить в обсягу кожної поодинокої штуки розбором її технічних способів і її взірцевих творів доходити до зрозуміння того, якими способами кожна штука в своїм обсягу викликає в на­шій душі чуття естетичного.уподобання? Дотеперішня ідеалістично-догматична естетика гарцювала на полі абстрактів і не довела ані до якоїсь загальноприйнятої і загальновдоволяючої дефініції краси, ані до ясної і науково підпертої відповіді на питання: що і чому подобається нам? Вона лишилася тут при старому de gustibus non est disputandum[101] і не прояснила сумерків, які лежать у самім поняттю «gustus»[102]. Одним словом, вона нагадує ту бабу в народній фацеції, що жила в темній хаті і силкувалася внести до неї світло, ловлячи сонячне проміння решетом.

Нова індуктивна естетика кладе собі скромніші завдання. Вона не ловить невловимого решетом сило­гізмів, не має претензії на те, щоб з висоти абстракційного поняття красоти диктувати закони артистичному розвоєві людськості, але стає на становищі далеко нижчім, та певнішім: поперед усього зрозу­міти, а не судити і не приписувати законів. Вона слідить, що є постійне в змінних людських вустах, ана­лізує чуття естетичного уподобання, послугуючися для сього по змозі докладними експериментальними мето­дами і не менше докладно аналізує кожну поодиноку штуку, щоб вивідати, в чім лежить те уподобання, яке збуджує вона в нашій душі. Сею дорогою вона не надіється дійти до поставлення ніяких законів ані правил для розвою кожної поодинокої штуки, бо, нав­паки, вона думає, що всякі правила, чи то диктовані давніше, чи такі, які можна б було подиктувати коли-небудь, усе були і будуть мертвою схоластикою і пе­решкодою для розвою штуки. Певна річ, досліди сеї нової естетики матимуть не саме історичне значення. Помагаючи широким масам зрозуміти процес і випло­ди артистичної творчості, вони тим самим оживляють їх зацікавлення до цих виплодів, їх любов і пошану для сеї високої творчої функції людського духу, а з другого боку, вони будуть і для артистів джерелом поучення, помагаючи їм удосконалювати артистичну техніку, остерігаючи перед шкідливими збоченнями в творчості, подаючи ключ до відрізнення правдивих, творчих артистів від дилетантів і віртуозів форми. Та й теоретично вже тепер, коли ся естетика числить дуже небагато літ розвою, вона дала деякі інтересні здобут­ки, а найінтересніший є, мабуть, сей, що помогла із артистичної естетики зовсім виелімінувати абстракційне поняття краси.

— Як то? — скрикне, може, дехто в святім обурен­ню.— Поняття краси виеліміноване з артистичної есте­тики? Так, значить, краса не є метою артистичної твор­чості? О tempora! о mores![103].

— Так, шановний добродію! — скажу я на се.— На жаль, чи на лихо, чи на щастя — краса не є метою артистичної творчості. І не думайте, що се тільки тепер десь на якімсь конгресі запала така ухвала! Я скажу вам під секретом: вона ніколи й не була такою метою. Ніколи ніякий поет ані артист не творив на те, щоб показати сучасним чи потомним ідеал краси, а коли які й творили з такою метою, то їх твори були випло­дом злого смаку, моди, а не творчого генія, були мерт­вим товаром, а не живими творами штуки. І не артисти винні тому, що ви, шановний добродію, жили досі в тій ілюзії і не раз, може,— признайтеся до гріха! — кидали громи на нелюбих вам поетів або артистів за те, що вони, мовляв, «загубили відвічний ідеал краси і добра, затратили правдиву мету штуки». Ні, артисти і поети не винуваті тому, бо вони все йшли і йдуть одною дорогою. Винуваті тому панове естетики, котрі, замість студіювати дійсні твори штуки i з них а posteriori[104] висновувати думки для зрозуміння штуки {се почав був робити, тільки дуже неконсеквентно і неповно, перший естетик Арістотель, батько многих вірних, та ще більше невірних і шкідливих естетичних поглядів і формул), кинулися висновувати свої мнимі естетичні правила з абстрактного поняття краси, котре на ділі для артистичної творчості є майже зовсім байдуже. Бо візьмім яку хочете дефініцію краси і прирівняймо її до того, що дає нам поезія. Візьмемо, прим., Канта. По його думці, краса — се тільки форма. «Formale Aesthetik soll von allem Inhalt absehen und sich auf blöse Form beschränken»[105] — думка без сумніву гли­бока і вірна, та тільки, на жаль, неясна для самого Канта, котрий зараз же додав, що ся «formale Schönheit ist nur ein sehr untergeordnetes Moment an der Kunstschönheit, die wesentlich von der Form auf den Inhalt geht»[106]. Значить, артистична краса повинна, по Кантовій думці, головно залежати від гарного змі­сту; гарна форма має для неї досить підрядне значен­ня. В чім лежить краса змісту — Кант не пояснює і не може пояснити, бо ж, по його словам, краса є виключ­но прикметою форми. А в чім лежить краса форми? «Die Form ist nur schön als unbeabsichtigte, unwillkürliche Darstellung und Versinnlichung der Ideen»[107]. І знов блиск дуже мудрої думки в тумані пустих слів: зазначено роль несвідомого в артистичній творчості, та, приплутавши сюди містичні «ідеї» замість конкрет­них вражень і психічних образів, попсовано всю річ. І остаточно не сказано нічогісінько, бо не в тім річ, щоб висловляти ідеї чи образи — все одно, свідомо чи не­свідомо, а в тім річ, як висловлюється їх; ані сам факт висловлювання, ані зміст висловлюваних ідей не чи­нить краси; по самій Кантовій дефініції краси треба шукати в формі, в тім, як висловлено, як узмисловлено ті ідеї, а про се Кант не говорить нічого ближче. Нав­паки, своїм застереженням, що артистична краса «від форми йде до змісту», Кант і зовсім загородив собі і своїм наслідникам стежку до ліпшого зрозуміння сеї справи, бо заставив їх шукати краси в змісті, значить, судити зміст артистичних творів після формулок і ша­блонів, придуманих для дефініції краси. А се значило більше-менше те саме, як коли би хто взявся міряти воду ліктем, а сукно квартою.

Візьмім, напр., дефініцію Шлегеля: «Das Schöne ist die angenehme Erscheinung des Guten»[108]. І тут на дні недоладно зчеплених слів є вірне почуття, що краса є щось приємне для нас, але поза тим яке ж баламут­ство, яка пуста гра загальниками — означування одно­го неясного двома неясними! І що має спільного так дефінійована краса з артистичною красою? Чи штука має метою подавати нам самі приємні образи? Зовсім ні. Вона часто малює нам муки — фізичні і душевні, вбійства, розчарування, гнів, розпуку,— тисячі непри­ємних явищ. Чи штука має метою показувати нам самі взірці добра і доброти? Зовсім ні. Навіть навпаки, пое­ти, котрі би хотіли робити щось таке, прогрішились би проти одного з найважніших принципів штуки, тво­рили б речі мертві, нудні, неартистичні. Чи метою штуки є показувати нам красу? Зовсім ні. Адже ж Терзіт, Калібан, Квазімодо радше можуть уважатися взірцями бридкості, а проте вони — безсмертні твори штуки. А улюблені сюжети грецької пластики — фавни, сирени, кентаври — хіба се красавці? Та й загалом, хіба Гомер малює Ахілла на те, щоб показати в ньому ідеал красоти? Зовсім ні, його фізичною красотою він зовсім не займається, не описує її, хіба найзагальнішими, шаблоновими рисами. А духовно Ахілл також є чим собі хочете, а певно не жодним ідеалом. І се саме можна сказати про кожного героя і кожну герої­ню всіх справді безсмертних творів. Чи грецькі різь­бярі, творячи статуї Бельведерського Аполлона, Мілоської Венери, Капітолінського Зевса, творили їх на те, щоб показати нам ідеали красоти? Зовсім ні, вони творили богів, символізували той комплекс релігійних понять і почувань, який у душі кожного грека лучився з іменем даного божества. З сього погляду не видержує проби жодна інша дефініція красоти, не для того, щоб усі ті дефініції були фальшиві — в кожній з них є якесь зерно правди, недаром же мучились над ними мудрі люди! — але попросту для того, що малювання краси не є метою штуки.

Ті естетики, котрі основуються на догмі, що метою штуки є малювати красу, при найменшім зіткненню з дійсними творами штуки почувають дуже докучли­вий терн у нозі: поняття бридкого. Коли краса є доменою штуки, то відки ж береться те, що в творах штуки малюється так багато некрасивого, неспокійного, не­гармонійного, прикрого, бридкого? Яке право мають ті категорії вриватися в святий храм штуки, присвяче­ний самій красі, гармонії, здоров'ю і приємності? Одні естетики, консеквентні в своїй доктрині, сміло замика­ють очі на дійсні факти і заявляють: не мають права ті погані демони! Штука, котра не є культом красоти і гармонії, перестає бути штукою, є пародією, карика­турою, дегенерацією штуки. Забувають, сердеги, що в такім разі їм прийдеться покласти хрестик на всю дійсну штуку і лишитися при забутих і давно запліснілих творах вроді Річардсонової Памели або «Paster fido»[109] Гваріні, при творах, виплоджених власне док­триною, а не дійсним поетичним вітхненням, при тім, що ми нині хрестимо назвою псевдокласицизму і фаль­шивого сентименталізму.

Інші естетики силкуються прорубати в тій доктрині хвірточку для дійсності і говорять: бридке має настіль­ки право доступу до штуки, наскільки воно потрібне для змалювання характеристичного. І тут є на дні пустої фрази вірне почуття, але сама фраза пуста і не пояснює нічого, а, навпаки, утруднює справу, бо замість одного неясного поняття дає нам два неясні. Ми не знаємо, що таке є характеристичне, а властиво можемо сказати, що краса й сама собою, без домішки бридкого, може бути характеристична, а бридке може бути зовсім не характеристичне, а проте мати таке саме право доступу до штуки, як і краса. Візьмімо деякі класичні приміри. У Бельведерського Аполлона характеристичною є вип'ята, чудово збудована грудь — чи вона бридка? У Одіссея характеристичний є бистрий практичний розум — що спільного має він з поняттями краси або бридкості? Чим і для кого характеристична бридкість Терзіта? Здається, тільки для нього самого. І пощо взяв Гомер цього бридкого чоловіка до «Іліади?» Що він хотів схарактеризувати або відтінити при його помочі? Нічогісінько.

«Aby i tego nie brakowało»[110],— можна 6 сказати словами одного шановного педагога, сказаними в від­повідь на питання, пощо бог сотворив воші, блощиці та мокриці.

Ні, нічого не поможе хвірточка, де цілий будинок покладений кепсько і на невідповіднім грунті. Раз назавсіди ми мусимо сказати собі: для поета, для артиста нема нічого гарного ані брид­кого, прикрого ані приємного, доброго ані злого, характеристичного ані без­характерного. Все доступно для його творчості, все має право доступу до штуки. Не в тім, які речі, явища, ідеї бере поет чи артист як матеріал для свого твору, а в тім, як він використає і представить їх, яке враження він викличе при їх помочі в нашій, душі, в тім однім лежить секрет артистичної краси. Грецькі фавни і сатири можуть собі бути які хочуть бридкі, а проте ми любуємося ними в скульптурі. Терзіт і Калібан погані, брудні і безхарактерні, а проте ми говоримо: ах, як же чудово змальовані ті постаті! Гоголівські фігури, такий Хлестаков, Сквозник-Дмухановський, Ноздрьов, Плюшкін і т. і., певно, не взірці ані фізичної, ані моральної краси, а проте вони безсмертні, безсмертно гарні артистичною красою.

Як у релігії, по словам Гудкова, «Nicht was man glaubt, nur wie man’s glaubt, das giebt allein den Ausschlag»[111], так само і в артистичній творчості краса ле­жить не в матеріалі, що служить їй основою, не в мо­делях, а в тім, яке враження робить на нас даний твір і якими способами артист зу­мів осягнути те враження.

Уяснивши собі се, ми відразу виходимо з метафі­зичного туману і з пустої гри абстрактними поняттями і стаємо па полі реальних явищ, доступних для доклад­ної обсервації і експерименту, ї, що найцікавіше, відси ми без труда можемо добачити всі зерна вірної думки в попередніх естетичних теоріях. Коли для Канта фор­мальна краса лежить тільки в формі, без огляду на зміст, то се тільки інший, ідеалістичний вислів нашої думки, що артист може всякий зміст обробити арти­стично гарно. Коли ж той сам Кант говорить далі, що в творах штуки сама формальна краса значить неба­гато, бо «die Schönheit gehtvon der Form auf den Inhalt»[112], то се е тільки недокладний вислів Гоголевої думки, що артист, перетворюючи по-свойому явища дійсного світу, надаючи їм артистичну форму, тим самим ублагороднює їх, підносить їх «в перл создания». Коли Шлегель каже, що краса є приємною появою добра, то се тільки метафізична стилізація того факту, що твори штуки, навіть витискаючи у нас сльози, справляють нам розкіш. Коли ж той сам Шле­гель говорить далі, що бридкість є неприємне явище зла, то в творах штуки можна б радше сказати, вжи­ваючи сеї самої термінології, що бридкість є приємне явище зла, хоча, звісно, поняття добра і зла приплу­тано тут зовсім не до ладу. Може, ся невеличка екскур­сія на поле естетичної метафізики не буде без пожитку і для нашої громади, котра іноді буває також не в пору і не до ладу «естетичною».

1898—1899

 

 

Л. ФЕЙЕРБАХ

 

Відскановано: Фейербах Л. [фрагменты разных работ] // Мир философии. Ч. 2. – М.: Политиздат, 1991., с. 37

 

Человек отличается от животных только тем, что он — живая превосходная степень сенсуализма, всечувственнейшее и всечувствительнейшее существо в мире. Чувства общи ему с животным, но только в нем чувственное ощущение из относительной, низ­шим жизненным целям подчиненной сущности становится абсо­лютной сущностью, самоцелью, самонаслаждением. Лишь ему бесцельное созерцание звезд дает небесную отраду, лишь он при виде блеска благородных камней, зеркала вод, красок цветов и бабочек упивается одной негой зрения; лишь его ухо восторгается голосами птиц, звоном металлов, лепетом ручейков, шелестом ветра; лишь он воскуряет фимиам «лишнему» чувству обоняния, как божественной сущности; лишь он черпает бесконечное наслаж­дение в простом прикосновении руки — этой «чарующей спутницы сладких ласк». Чрез то только человек и есть человек, что он — не ограниченный[113], как животное, а абсолютный сенсуалист, что его чувства, его ощущения обращены не на это или то чувственное, а на все чувственное, на мир, на бесконечное, и притом часто ради него самого, то есть ради эстетического наслаждения.

Фейербах Л. Против дуализма тела и души, плоти и духа // Избранные фи­лософские произведения. М., 1955. Т. I. С. 231—232

 

Н. А. БЕРДЯЕВ

Відскановано: Н. А. Бердяев. О назначении человека. О рабстве и свобода человека // Мир философии. Ч. 2. – М.: Политиздат, 1991., с. 484

 

Борьба за возвышение личности и за ценность личности есть борьба духовная, а не биологическая. В борьбе этой личность не­избежно сталкивается с обществом, ибо человек есть существо метафизически социальное. Но к обществу, к социальному кол­лективу личность принадлежит лишь частью своего существа. Остальным же своим составом она принадлежит к миру духов­ному. Человеческая личность не может не определить своего отношения к обществу, но она не может нравственно определять­ся обществом. И этическая проблема соотношений личности и об­щества очень сложна. Она одинаково ложно разрешается сингуляристическим индивидуализмом и социальным универсализмом[114]. Два процесса разом происходят в мире: процесс социализации человека и процесс индивидуализации человека. И в мире всегда происходит столкновение и борьба социального нравственного сознания и личного нравственного сознания. Отсюда возникает различие между правом и нравственностью. Поразительно, что в XIX и XX веке человек позволил убедить себя в том, что он полу­чил свою нравственную жизнь, свое различение между добром и злом, свою ценность целиком от общества. Он готов был отречься от первородства и независимости человеческого духа и совести. О. Конт, К. Маркс, Дюркгейм приняли нравственное сознание пер­вобытного клана за вершину нравственного сознания человече­ства. И они отрицали личность: для них есть лишь индивидуум соотносительный с социальным коллективом. Этика должна прежде всего вести духовную борьбу против той окончательной социализации человека, которая подавляет свободу духа и совести. Социализация этики означает тиранию общества и общественного мнения над духовной жизнью личности и над свободой ее нра­вственной оценки. Врагом личности является общество, а не общность, не соборность. Примером ложного универсализма в этике является Гегель. Ложный универсализм есть в «Этике» Вундта, в социальной философии Шпанна...

Бердяев И. О рабстве и свободе чело­века. Париж, 1939. С. 174

 

Читанка для Філософії-1

Тема V III

 

Рігведа

Відскановано: Рігведа (вибрані твори)// Читанка з історії філософії у 6 книгах.- Книга 1: Філософія стародавнього світу. – К.: «Довіра», 1992. – с. 12-14

Гімн Сур'ї[115]) 1, 115

  1. Зійшов світлий лик богів, око Мітри[116],

Варуни[117] (і) Агні[118];





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-11-05; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 677 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Начинать всегда стоит с того, что сеет сомнения. © Борис Стругацкий
==> читать все изречения...

2358 - | 2116 -


© 2015-2025 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.013 с.