Процесс административного присоединения разделенных польских земель к территории Российской Империи был прерван вначале Наполеоном, создавшим в 1807 году Герцогство Варшавское, а затем Венским конгрессом 1814-1815 гг., на котором было принято решение об образовании Царства Польского под конституционные гарантии России. После польского восстания 1830-1832 гг. на смену польской конституции пришел Органический Статут, превративший автономию во внешнюю видимость; после же подавления восстания 1863 года с Царством Польским стали обращаться, как с обычными губерниями империи. Там не было введено земское самоуправление, чтобы избежать преобладания поляков в местной администрации; закон 1907 года о выборах в Государственную Думу также содержал особые пункты, дискриминационные по отношению к польскому населению империи.
После начала первой мировой войны, в 1914 году, вопрос о законодательном статусе польских земель был вновь открыт для обсуждения и вызвал острую дискуссию внутри царского правительства. Как и следовало ожидать, министры не пришли к согласию по данному вопросу: решение так и не было найдено, когда крах империи прервал затянувшиеся дебаты [43]. Польский вопрос, конечно, представлял собой крайний случай; но аналогичные государственно-правовые кризисы имели место и в истории отношений центра с прибалтийскими губерниями, Финляндией, Кавказом и Средней Азией [44].
В процессе государственного строительства российским правителям пришлось столкнуться с более широким спектром политических культур, начиная от европейских культур Польши и Прибалтики до степных культур Средней Азии, чем какой-либо другой поликультурной стране. Частые договоры между российским правительством и зависимыми народами, в особенности соглашения с башкирами и казахами, были в высшей степени двусмысленны и зачастую расторгались или пересматривались той или другой стороной. В контексте культуры кочевников присяга на верность и признание вассальной зависимости выступали не как нерушимые обязательства, а лишь как вопрос временной выгоды. Признавая культурное своеобразие своих подданных, но нетвердо представляя себе, какие методы управления ими будут наиболее эффективны, правительство империи проявляло непоследовательность, отдавая данные территории под юрисдикцию различных бюрократических ведомств: от Министерства иностранных дел и Военного министерства до Министерства внутренних дел [45]. На закате Российской Империи среднеазиатские оазисы Хива и Бухара все еще считались вассальными государствами, и Россия относилась к ним, как метрополия к своей колонии. Таким образом, в отличие от практики европейских колониальных империй, основанных на морском господстве, и даже от опыта освоения Соединенными Штатами территорий за р. Миссисипи (несмотря на некоторое внешнее сходство), Российская Империя уникальным, калейдоскопическим образом сочетала государственное строительство с колониальным правлением.
Культурная гармония и идейная сплоченность представлялись такими же основополагающими факторами стабильности и безопасности государства, как и его административно-правовое единство. Начиная со взятия Казани в XVI веке, каждое последующее завоевание вновь и вновь ставило на повестку дня вопросы аккультурации и ассимиляции. До какой степени можно было осуществлять политику русификации покоренных народов, не рискуя при этом вызвать вспышку волнений? Какую степень культурного плюрализма можно было допустить, не подвергая угрозе внешнюю безопасность страны? Разрабатывая свою «национальную политику», Россия вновь не смогла четко разделить сферы «иностранных» и «внутренних дел». Проблема осложнялась еще и тем, что культурную политику надо было разрабатывать, когда процесс государственного строительства еще не завершился. Речь тут не шла о выработке политической линии в пределах сложившейся государственной системы (как в случае Англии, Шотландии и Ирландии, ставших после унии 1707 года Соединенным Королевством) или об ассимиляции отдельных лиц и целых этнических сообществ, физически оторванных от своей родины, как это было в США (хотя американский вариант решения оказался гораздо менее Удовлетворительным, чем ожидалось изначально). Русским приходилось проводить ассимиляцию народов, проживающих на своих исконных территориях и зачастую отделенных от своих соплеменников и единоверцев лишь «пористыми» зонами фронтира или искусственно проведенными пограничными линиями.
Многочисленные российские (и советские) правительства, начиная с XVIII века и до сегодняшнего дня, разработали не меньше десятка вариантов «национальной политики», часто принимая во внимание возможный резонанс, который такая политика вызовет за рубежом. При этом замысел и практическое осуществление национальной политики не всегда отличались последовательностью. Можно выделить три возможных варианта - или три уровня - культурной интеграции, выстроив их по степени глубины и интенсивности: идеологическая ассимиляция, обрусение, русификация [46]. Идеологическая ассимиляция в дореволюционной России означала обращение в православие и воспитание преданности правящей династии. В Советском Союзе она стала означать принятие государственной политики модернизации (в организационных формах, предложенных Коммунистической партией), проведение индустриализации и коллективизации сельского хозяйства. Обрусение представляет собой процесс превращения русского языка и, до некоторой степени, русской культуры в доминирующую форму дискурса и идентичности. Русификация означает психологическую трансформацию в «русского» на личностном уровне.
С другой стороны, можно выделить и три уровня сопротивления ассимиляции в любых ее формах. Это были: пассивное сопротивление или уход в культурную изоляцию; затем - активная защита или даже экспансия национальных культурных институтов (включая церковь, школы, частные объединения и полуподпольные организации); и, наконец, открытое восстание. Степень ассимиляции или сопротивления ей зависела от множества факторов: исторической памяти о былой независимости; культурной дистанции между местным населением и русскими; а иной раз - и от реакции международного сообщества. В последнем случае жесткая ассимиляционная политика могла вызвать резкую реакцию за рубежом или, по крайней мере, усложнить взаимоотношения России с другими странами. Именно таким образом русские спровоцировали осложнение отношений с Османской империей своим обращением с башкирами в XVII веке; с французами - своей политикой по отношению к полякам в середине XIX века; и с Соединенными Штатами - своей политикой по отношению к евреям в начале XX века и вновь после 1967 года. Во всех трех случаях правительство - оправданно или нет - верило, что имеет право усомниться в лояльности этнического меньшинства, которое оказывает сопротивление русификации или идеологической ассимиляции, поддерживает подозрительные или противозаконные контакты с соотечественниками за пределами страны и представляет собой «угрозу безопасности». Призывы иностранных держав проявлять терпимость расценивались как неправомерное вмешательство во внутренние дела России. Своеобразный характер поликультурного государства порождал сомнения при решении вопроса о том. какое место приличествует России в международной системе государств.
В настоящее время внутриполитическая стабильность и внешняя безопасность бывшего Советского Союза - или нового Российского государства как поликультурной системы - вновь оказались под угрозой. В начале 1990-х годов кардинальные государственно-правовые проблемы, касающиеся формы, структуры и - что весьма символично - самого названия СССР, привели к заключению первой (как можно надеяться) серии договоров между девятью из пятнадцати бывших советских республик, стремящимися установить взаимоотношения совершенно нового типа. Одновременно ведутся бурные споры о сущности русского национального самосознания. Вопрос национальной идентичности значительно усложняется из-за существования в пределах России небольших национальных анклавов, официально составлявших в советские времена шестнадцать автономных республик (АССР). В Грузии конфликты вокруг вопросов национальной идентичности уже привели к формированию очага гражданской войны между грузинами и осетинами. Возможность превращения территории бывшего Советского Союза в арену крупномасштабных войн вызывает глубокую обеспокоенность Европейского Союза. Сейчас предпринимаются лихорадочные попытки выработать действенные способы интеграции зарождающейся государственной структуры -какую бы форму она не приняла - в международное экономическое и политическое сообщество. Но в прошлом и это было трудноразрешимой проблемой из-за маргинального культурного положения Российского и Советского государства.
Маргинальный характер культуры. Четвертым из устойчивых факторов, с которыми приходилось иметь дело российским правителям при выработке внешнеполитического курса, является маргинальный характер культуры [47]. Начиная с возвышения Москвы в XV веке, Российское государство располагалось, как географически, так и в культурном плане, на периферии трех великих культур: Византийской империи на юго-западе, католического Запада, мусульманского Мира на юго-востоке. (Применительно к более позднему периоду, учитывая переход от религиозной культурной идентичности к светской, наименования двух различных христианских культур можно заменить общим понятием «Европа»). Еще до возникновения централизованного Российского государства русский народ и его предки - восточнославянские племена - уже имели длительную предысторию отношений с этими тремя культурными регионами. Войны чередовались с Торговлей, заключением браков между представителями элиты, культурными заимствованиями. Подвергаясь неприятельским вторжениям, утрачивая часть своих территорий, даже переживая завоевание или Попадая в культурную зависимость, русские тем не менее никогда не были полностью абсорбированы ни одной из этих трех граничивших с ними великих культур. Они отбили вооруженный натиск латинского Запада и сопротивлялись попыткам Рима обратить их в католичество; они избежали политического подчинения Византии; и, даже утратив политический суверенитет, они отстояли от монголо-татар свою культурную независимость. Именно за этот долгий период конфликтов, эпизодических или же интенсивных, который продолжался более шести столетий и предшествовал образованию объединенного Российского государства, во многом сложилось отношение россиян к внешнему миру.
Когда Москва вела свои первые битвы за богатство и безопасность в окружавших ее зонах фронтира, ее правители стремились подтвердить легитимность своей власти, заявив о своих правах на политическое и культурное наследие трех прилегающих регионов. Русские цари хотели бы, чтобы Москву воспринимали и как часть Европы, и как наследницу Византии, и как преемницу Золотой Орды. Осуществляя свою внешнюю политику, они примеряли маски то государя эпохи Ренессанса, то базилевса, то хана [48]. Во внешней политике эти роли не всегда сочетались гармонично, а во внутренних делах цари представляли собой нечто большее, чем простую сумму трех разных образов. Но игнорировать хотя бы одну из этих культур или отвергнуть ее как совершенно чуждую было невозможно - это повлекло бы за собой серьезные политические последствия.
В допетровской России маргинальный характер культуры особенно явно проявлялся в самом стиле российской дипломатии, способах доказать легитимность своего правителя на международной арене или оправдать свою имперскую политику, а также в обращении с иноземцами. Во второй половине XV века, когда Москва уже готова была сбросить как иго религиозной зависимости от Византии, так и политическую зависимость от Орды, она выработала и усвоила науку «двойной дипломатии». Она применяла один свод правил и язык дипломатии в отношениях с европейцами, а другой - в своих контактах со степными сообществами. Со временем правители России стали отдавать предпочтение «ренессансной дипломатии» в западном смысле слова, что означало равные и братские отношения с соседями взамен той политики неравноправных, иерархических взаимоотношений, которая была характерна как для Византии, так и для монголо-татар [49]. Правда, российские правители не всегда могли легко отделить друг от друга тот дипломатический протокол и практику, которые следовало применять в Европе, от тех, которые предназначались для взаимоотношений со степняками; это порождало недоразумения, а иногда навлекало на российских правителей обвинения в лицемерии [50].
Строя свои взаимоотношения с государствами - преемниками Золотой Орды, русские овладели искусством выдвигать там «своих» претендентов на трон или поддерживать в лагере противника «русскую партию». Первым образцом такой политики стало создание Касимовского царства в середине XV века; эту практику довел до совершенства Иван IV в своих взаимоотношениях с Казанским ханством. Впоследствии подобную тактику применяли неоднократно: наиболее яркими примерами была политика России по отношению к Польше в течение XVII - XVIII веков; к Швеции - в XVIII веке и по отношению к трем казахским жузам - в XIX веке.
Первоначально выдвинутая Лениным концепция существования независимых компартий была в корне пересмотрена Сталиным, последним из «степных» политиков. За время его пребывания у власти зарубежные коммунистические партии приобрели все отличительные особенности дореволюционных «русских партий». Он с готовностью использовал их как пешек в борьбе за приграничные земли (особенно при соперничестве с такими державами, как Турция, Иран, Китай), а при необходимости жертвовал ими ради интересов Советской России.
Неразборчивое следование канонам «степной» политики вызывало нарекания со стороны европейских государственных деятелей и дипломатов с самого начала их взаимоотношений с Российским государством. Русские вели себя некорректно; они либо нарушали западный дипломатический этикет, либо навязывали иностранцам свой собственный; они игнорировали международные нормы суверенитета. Когда впервые в истории Иван IV использовал азиатские войска в качестве вспомогательной силы в Ливонской войне, волна негодования захлестнула все европейские страны. Жестокий характер военных Действий был воспринят как свидетельство варварства московитов и их безразличия к установленным правилам ведения войн. За этим незамедлительно последовало исключение Московии из числа участников международного съезда в Щецине 1570 года, куда, чтобы установить свободное судоходство на Балтийском море, были приглашены йсе заинтересованные державы. Тогда же имена московских князей и Царей не были включены в дипломатический реестр христианских государств («Ordo regnum christianorum») [51].
Иностранные дипломаты, купцы и «солдаты удачи», поступившие На службу Московскому государству, сходились во мнении: российское правительство и общество были «варварскими», или, по крайней мере, настолько отличались от европейских правительств и обществ, что представляли собой особую цивилизацию, такую же экзотическую и загадочную, как Восток или Новый Свет [52]. Теоретики международных отношений и даже мыслители, рисовавшие утопические картины мирового порядка, не считали возможным включить Моско-вию в Великую Христианскую республику - сообщество цивилизованных наций. Большинство планов мирного международного политического устройства, предложенных в течение XVII столетия, включая «Великий план» герцога де Сюлли, составленный им для Генриха IV, и проект всеобщего мира Уильяма Пенна, были составлены без учета возможной роли Московии в осуществлении этих систем или вообще не упоминали ее как государство [53].
Впервые Россия была допущена в коалицию европейских государств лишь в конце XVII века, и то ради борьбы с неевропейской державой (Османской империей). Петру I в конце концов удалось сделать Россию участницей Балтийской коалиции, направленной против Швеции, что можно справедливо считать дебютом нового игрока -России - на поле европейских политических игр. Но все попытки Петра убедить великие европейские державы, что Россия заслуживает большего, не увенчались успехом. Обращаясь к Франции, Петр требовал поставить его «вместо и на место» Швеции, потому что европейская система переменилась. Политические пропагандисты петровской эпохи, такие как барон П.П.Шафиров, пытались при обосновании позиции России использовать нормы европейского международного права, но убедить Европу удалось лишь отчасти [54].
Несмотря на активное участие России в системе европейского «баланса сил» в XVIII веке, противники стремились дискредитировать ее. Фридрих Великий заметил в своем язвительном обзоре российских манер, нравов и дипломатии, что потенциально это очень сильная держава, способная стать «арбитром Севера». Тем не менее он утверждал, что, как и Османская империя, Россия принадлежит «наполовину Европе, наполовину Азии» [55]. Во время кризисов, например, в ходе наполеоновских войн или Крымской кампании, противники России с завидным упорством пытались добиться ее исключения из европейской семьи государств. В течение XIX века подобные обвинения в адрес России звучали все реже, возобновившись лишь после революции 1917 года.
Другим показателем маргинального характера российской культуры были те огромные затруднения, с которыми столкнулись московские князья - чьи владения были расположены на перекрестке трех культурных влияний - при выборе для себя подходящего титула, который соответствовал бы их достоинству и объему власти и в то же время наглядно демонстрировал бы правителям других стран (а заодно и собственным подданным) источники их легитимности и суверенитета. Серьезность этой проблемы можно оценить, проследив эволюцию их титула, который на протяжении шести столетий менялся не менее пяти раз. В XVII веке московский князь именовался Великим князем всея Руси. Впоследствии правители добавили к этому титулу:
Божьей милостью, государь или господарь, самодержец и царь.Вместе с этими переменами периодически обновлялся и перечень территорий, которыми владел государь, но, как нам представляется, четкой процедуры или рациональных обоснований для внесения той или иной территории в этот перечень не было. Обычно решающим доводом тут становилась политическая целесообразность: например, желание произвести впечатление на католический Запад, не нанеся при этом оскорбления мусульманскому Востоку [56].
Обновляя свой титул, чтобы продемонстрировать рост своей власти и независимости, князья использовали большей частью (хотя и не исключительно) заимствования из византийского культурного наследия. И все же их имперские притязания никогда не были столь обширны, как у византийских императоров. Даже после падения Константинополя в 1453 году московские князья упустили возможность заявить о своих правах на скипетр императора как светского главы ойкумены -православного мира. С их точки зрения, провозгласить собственную независимость было гораздо важнее, чем взваливать на себя бремя византийского универсализма. На протяжении XVI и XVII веков они упорно противились этому искушению, несмотря на неустанные призывы и католического, и православного духовенства. Патриарх Константинопольский, находясь под властью Турции, обращался к Ивану IV как «Царю и государю всех православных христиан всей Вселенной от востока до запада и до океанов». Он призывал Ивана принять императорский титул и освободить своих единоверцев из-под власти турок; но его мольбы (как и многие другие) не были услышаны [57].
В то же самое время Иван не пошел на увещевания католических эмиссаров, таких как иезуит Поссевин, и отказался присоединиться к крестовому походу против турок, за участие в котором ему были обещаны ко-Ролевский титул и бывшая столица империи - Константинополь. Однако век спустя, когда московские дипломаты убеждали папскую курию признать право российских правителей на царский титул, они ни разу не делались на византийское наследие. В доказательство прав московских Царей они говорили о покорении ими трех «царств»: Казанского, Астраханского и Сибирского. Но эти царства не считались частью европейской системы, и в глазах Рима обладание ими не имело особого веса. Создания де-факто империи, состоящей из нехристианских народов, было недостаточно, чтобы добиться де-юре признания Европы [58].
Подобным же образом, создавая имперскую идеологию, московские князья и их преемники были вынуждены прибегать к заимствованиям (прагматическим и выборочным) из всех трех культурных традиций, не соглашаясь при этом считать ни одну из них источником или мерилом своей власти. На уровне практической политики они столкнулись с троякой проблемой. Им нужно было обосновывать свои претензии на бывшие владения Киевской Руси, на часть наследия Золотой Орды и на членство в европейской системе государств. Одновременно они должны были защищать и свою светскую власть, и религиозную целостность страны от посягательств католического Запада и мусульманского Востока. В данном контексте представляется уместным интерпретировать нашумевшую доктрину «Третьего Рима» как теорию, превозносящую чистоту русской веры и сплоченность государства, а не как пламенный призыв к экспансии в мессианских целях или к завоеванию мирового господства. Как свидетельствуют недавние научные публикации, сам автор идеи о том, что «два Рима пали, а третий стоит, а четвертому не быть», монах Филофей, никогда не применял своей теории к сфере внешней политики; теория «Третьего Рима» «не нашла особой поддержки в России даже спустя столетие после его смерти» [59].
В своей имперской политике, так же как и в риторике и ритуалах, московские князья и их преемники по-разному строили свои взаимоотношения с европейскими и азиатскими народами. В конце XIV -начале XV веков Москва более органично входила в систему «степной» дипломатии, чем в сообщество европейских государств. В своей дипломатической переписке со странами азиатского региона русские использовали местный язык межнационального общения - среднеазиатский тюрки. Они с легкостью вступали в союзы с татарскими ханствами: вначале с Крымом и Казанью, а позже, из-за подстрекательств Ногайской Орды, повернули оружие против Казани, своего прежнего союзника [60]. Даже после завоевания Казани политика Московии оставалась скорее прагмагичной, чем догматичной. Позволив местной татарской знати сохранить большую часть своих земельных владений и держа под контролем процесс российской колонизации и миссионерскую деятельность православной церкви. Российское государство приспособилось к «системе» средневолжского региона как достойный наследник ханства. Конечно, Петр Великий попытался ассимилировать население этого региона пугем более активной административной деятельности, централизации управления и принудительной христианизации; но Екатерина II отвергла эту политику и стала проводить курс терпимости и даже сотрудничества с местным населением [61].
Российские правители осознавали, что они по прагматическим соображениям не могут погакать тем мечтам о «крестовом походе», которые были свойственны менталитету православных христиан, оказавшихся под мусульманским владычеством. Попытка России развязать военную кампанию по освобождению христиан вызвала бы ответный джихад со стороны мусульман; а в пределах Российской Империи было столько же мусульман, готовых поддержать турецкого султана, сколько на Балканах и в турецкой Армении христиан, готовых поддержать русского царя. Но в то же время цари были убеждены, что они не вправе отказываться от наследия Византии. Даже ПетрI, при котором внешняя политика России приобрела всецело светский характер, считал себя обязанным заявить султану, что он не может оставаться безразличным к судьбе христианских народов под османским владычеством [62].
В конце XVIII и в течение всего XIX века Россия как никогда раньше сблизилась с европейской культурой посредством участия в «европейском концерте», международных договорах и коалициях, интеграции в систему мировой торговли и внешних займов, и, наконец, контактов в области литературной, музыкальной и художественной жизни. Тем не менее, даже в этот период европеизации в сфере российской внешней политики явственно ощущались следы того маргинального культурного статуса, который складывался на протяжении 500 лет. Это особенно ярко проявилось в ходе идейно-политических диспутов, которые вели российские политики (а со второй половины XIX века - и все образованное общество) по вопросам идентичности Российской Империи и внешнеполитической стратегии России в евразийском контексте.
В общих чертах ситуацию можно обрисовать следующим образом: в Министерстве иностранных дел и других бюрократических правительственных учреждениях сосуществовали две различные группировки, соперничавшие друг с другом за влияние на царя и за право разрабатывать и проводить внешнеполитическую стратегию. Сторонники и противники этих группировок характеризовали их как «национальную» (она же «русская») и «немецкую» партии. Приверженцы одной из этих группировок считали, что Россия должна преследовать свои внешнеполитические интересы посредством участия в европейской системе государсгв. Они придавали первоочередное значение участию России в «европейском концерте», то есть в регулярных или экстренных встречах представителей великих держав для совместного Разрешения назревших политических проблем и для поддержания неофициальной системы «баланса сил» - системы, которая в XIX веке с удивительным успехом помогала сохранить общий мир в Европе. Такой внешнеполитической ориентации придерживалось большинство российских министров иностранных дел, начиная с К.В.Нессельроде: А.М.Горчаков, В.Н.Ламздорф, М.Н.Муравьев, С.Д.Сазонов. Их взгляды, как правило, разделяли и министры финансов, начиная с М.Х.Рей-терна: Н.Х.Бунге, И.А.Вышнеградский, С.Ю.Витте, В.Н.Коковцов.
Идейным и политическим центром другой группировки был Азиатский департамент Министерства иностранных дел, частично - Военное министерство; ее поддерживали военачальники и генерал-губернаторы, служившие на окраинах империи. Приверженцы ее подчеркивали уникальное геокультурное положение России, простирающейся между Европой и Азией. Они требовали проведения более активной наступательной политики на Балканах и в Азии, как бы это ни отразилось на сложившихся взаимоотношениях России с европейскими державами. Они отстаивали идею освобождения Балкан от турецкого владычества, завоевания Кавказа, проникновения в Среднюю Азию, а также выступали за проведение военных акций, которые грозили столкнуть в Афганистане Россию с Англией, а в Корее и Маньчжурии - с Японией. К этой группировке принадлежали такие колоритные фигуры, как граф Н.П.Игнатьев, фельдмаршал князь А.И.Барятинский, генералы М.Г.Черняев, Р.А.Фадеев и М.Д.Скобелев, генерал-губернатор Туркестана К.П.Кауфман и члены так называемой «безобра-зовской клики» при дворе Николая II [63].
Противоречия между обязательствами России перед европейской системой и перед православными славянскими подданными Османской империи породили на протяжении XIX века целую серию политических кризисов: греческое восстание 1820-х годов, Крымскую войну, русско-турецкую войну 1877-1878 годов и эскалацию напряженности с 1907 по 1914 годы. И в каждом из этих случаев российские политики буквально разрывались между двумя возможными стратегиями поведения. Одна возможная стратегия означала мирное разрешение конфликта средствами европейской дипломатии, другая - одностороннее вмешательство во имя высшей преданности славянскому или православному единству, прикрытой разглагольствованиями о национальных интересах России. Греческое восстание поставило Россию перед выбором: поддержать ли революцию (что противоречило ее монархическим принципам и могло даже поставить под сомнение легитимность существования самой России как поликультурной системы) или допустить кровавое подавление восстания единоверцев, что шло вразрез с требованиями нравственности и ставило под угрозу идеологическое лидерство России в православном мире [64].
В 1870-е годы восстания в Боснии и болгарских провинциях Османской империи вновь вызвали кризис в правительственных верхах России в связи с вопросом об интервенции. Александр II был далек от панславизма; его ведущие министры выступали против войны. Но давление «справа», со стороны громогласных националистов-панславистов, организовавших «славянские комитеты», заручившихся поддержкой прессы и пользующихся нескрываемой симпатией образованного общества, создало обстановку, когда правительство не могло с легкостью отказаться от вооруженного вмешательства, не скомпрометировав при этом себя в глазах зарубежной общественности и собственного народа [65]. В последние годы существования монархии сложилась схожая ситуация, когда миссия России как защитницы православных славян от турок вновь чрезвычайно усложнилась из-за традиционных политических и стратегических проблем. Накануне первой мировой войны русское правительство пыталось играть на славянском вопросе, чтобы отстоять свои позиции в рамках европейской системы государств. Но его неумолимо влекло к эмоциональному решению сербского вопроса. Панславистские настроения сквозили в выступлениях российских дипломатов на Балканах, энергично разжигались политиками правого толка и волновали широкие круги российской общественности.
Следует особо отметить, что ни в одной из этих кризисных ситуаций российские правители не проводили осознанно мессианского внешнеполитического курса и не были воодушевлены идеей священного долга. Но повседневную дипломатическую деятельность нельзя искусственно оторвать от культурного контекста. В случае с Россией двойственность внешнеполитического курса проистекала из постоянных сомнений относительно своей культурной идентичности и своего места в мировом сообществе. И именно в период новой истории противоречащие друг другу представления о России как европейской державе и как наследнице древних евразийских империй пришли в открытое столкновение. Этот вопрос не был решен революцией 1917 года; он лишь принял иную форму.