Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


И политическая культура: идеологическое обеспечение отношений властвования 3 страница




Но такая институционализация неминуемо должна была со­провождаться параллельно идущим закреплением представле­ний о возможности иных критериев доступа к власти помимо индивидуальных способностей, т. е. в конечном счете представ­ления о неравенстве в прежнем эгалитарном обществе в специ­фической форме неравенства в доступе к власти. Иными слова­ми, как раз на этом этапе и возникала возможность проявления «идеологических» — в смысле иллюзорных — представлений о сущности власти и фигуры ее носителя.

На этапе становления верховной власти непосредственно предклассового типа, в целом соответствующей тому, что в но­вейшей научной литературе обозначается понятием «вождест-во»46, появилась возможность подмены руководящего коллекти­ва в роли символа общества в целом отдельным индивидом. И это весьма существенное изменение в общественном сознании потребовало соответствующих перемен в ритуале.

Впрочем, и в данном случае не следует упрощать картину. В частности, не стоит забывать о том, что выдвижение фигуры индивидуального вождя бывало, как общее правило, неразрыв­но соединено со складыванием привилегированного положения в обществе и той группы, к которой такой вождь принадлежал по происхождению, т. е. группы, связанной с ним узами родст-


ва, пусть даже во многих случаях родства фиктивного (вопрос о генеалогиях в качестве одной из форм идеологического обос­нования власти будет непосредственно затронут несколько поз­же). До последнего времени обстоятельство это рассматрива­лось в литературе чаще как результат и следствие создания вокруг вождя зачаточного административного аппарата. Ничуть не менее логично предположить, однако, что само выдвижение единоличного руководителя в обществе, в котором кровнородст­венные связи еще играли если и не целиком, то, во всяком случае, в очень большой степени определяющую роль, должно было быть в такой же мере результатом возвышения родствен­ной группы, к которой этот руководитель принадлежал, в какой и предпосылкой такого возвышения. По существу, речь здесь шла о постепенном превращении верховной власти в данном об­щественном организме в своего рода корпоративную собствен­ность такой группы, и процесс этот повторял на локальном уровне диалектику классо- и политогенеза в целом 47. Во всяком случае, взаимная обусловленность обеих сторон процесса может быть достаточно подробно увидена (и притом соответственно в разной степени) в обществах весьма различного уровня соци­ально-экономического развития — от полинезийских раннегосу-дарственных образований, строившихся вокруг конического кла­на, или рэмеджа48, до индейских народов юго-запада США, скажем тех или иных групп пуэбло. Равным образом и афри­канские материалы, например по эсо бантуязычных народов Южной и Юго-Восточной Африки, рисуют нам сходную картину. В качестве примера можно обратиться к таким народам, как зулу или свази. В обоих случаях считается, что верховный правитель олицетворяет весь народ в целом. Но в то же время в неявной форме (и это практически осознается общественным мнением) он выступает и в качестве представителя, и олицетво­рения того коллектива родственников, к которому относится по происхождению49. Притом характерно, что в тех случаях, ко­гда традиционная норма допускает и соперничество между пре­тендентами на верховную власть, как обстояло дело у зулу, в традиционном массовом сознании дело выглядит таким обра­зом, что того или иного из претендентов поддерживает не про-сто его родственная группа. Любой претендент действует также в качестве персонификации и выразителя вполне правомерных с точки зрения потестарной традиции, перераставшей в ранне-политическую, претензий именно этой родственной группы на соучастие в отправлении власти50. Иными словами, на стадии перехода весьма устойчивой и существенной остается типичная для развитого родового общества концепция права любой зна­чимой для данного эсо структурной единицы быть представлен­ной при центральной власти51. По-видимому, подобный взгляд находил особенно ясное выражение в тех обществах, в которых переход от родового строя к классовому происходил через воен­но-демократические (а отчасти и военно-иерархические) нормы


потестарной организации. Хорошим тому примером может слу­жить описанная Л. Морганом федерация ирокезов (если от­влечься от наличия в ее составе уже и «младших» племен, ко­торые правом на такое самостоятельное представительство не пользовались)52.

Вполне понятно, что процесс фиксации в ритуале меняющих­ся идеологических представлений о власти и ее носителях про­ходил достаточно медленно и поэтапно. Сначала в обряд как бы «подставлялось» новое социальное содержание при сохране­нии внешних его форм, притом это содержание отнюдь не сразу и не всегда осознавалось участниками действа (тем более что и подстановка-то происходила поэтапно, насколько можно судить по этнографическим материалам). А уже затем понемногу на­чинала изменяться и форма, а в конечном счете складывалась совершенно новая внешняя форма ритуала.

Это особенно заметно при рассмотрении непосредственно предполитических, предгосударственных форм организации власти, и прежде всего вождества. Здесь изменения в идеоло­гических представлениях о верховной власти и соответствующие им перемены в ритуальной сфере проявляются двояко. Во-пер­вых, особенно подчеркнутой становится роль вождя как олице­творения и агента неразрывной связи общества с землей, на которой оно обитает, и с предками, от благоволения которых зависит общественное благоденствие. Если ограничиться опять-таки теми же африканскими примерами, то такая роль прави­теля хорошо видна, скажем, в зулусском празднике первых пло­дов, подносимых инкоси, или в торжествах обряда инчвала у свази. Во-вторых же, формировался, с одной стороны, комплекс запретов вокруг сакральной (или квазисакралъной) фигуры правителя и (в меньшей, правда, степени, да и не сразу) вокруг его ближайшего окружения, а с другой — вырабатывались фор­мы и приемы ритуального нарушения этих запретов.

Это явление как раз и отражало в общественном сознании то принципиальное изменение и характера власти, и ее восприя­тия, о каком говорилось выше. В самом деле, здесь хорошо можно проследить амбивалентность власти и ее носителя: это уже не просто символы единства и благополучия данной общно­сти, а и нечто ей противостоящее, представляющее для управ­ляемых некую смутно осознаваемую опасность и угрозу. Видно и то, что власть, особенно верховная, уже отделилась от кол­лектива, обрела благодаря развитию общественного производ­ства и разделению труда известную независимость, и такую не­зависимость общественное сознание с большей или меньшей остротой зафиксировало. И, значит, возникла потребность в каких-то формах ритуального «приведения в соответствие»с по­ка еще не изменившейся древней идеологической традицией и одновременно снятия напряжения, неизбежно возникавшего в общественной психологии под воздействием всех таких новшеста в социальной сфере.


Амбивалентность власти и вождя (и в то же время объек­тивная общая тенденция эволюции в потестарной, а затем и в политической сфере) прекрасно видна у тех же свази и зулу. Скажем, у первых в случае совершения проступка перед духа­ми предков рядовым соплеменником ответственность перед пред­ками несет отнюдь не сам виновник, а стоящий над ним вождь53. Не менее показательно и то, что у зулу рядовые члены отдельных зулусских племен или более мелких групп, которых их локальные правители пытались увести на новые территории, не подвластные верховному инкоси (это со времен Чаки счита­лась тяжким преступлением), ответственности за свое участие в такого рода попытках не несли54. В обоих этих случаях кол­лектив в лице вождя, с одной стороны, как будто прикрывал своего рядового члена от опасности. Но, с другой стороны, пе­ред нами предстает, по сути дела, отчуждение члена общества от важнейшего его права-обязанности: личной ответственности перед коллективом, включая в это последнее понятие и предков. Если взглянуть на делав более широкой исторической перспек­тиве, то здесь мы имеем перед собой одну из самых ранних стадий утраты равноправия в рамках военно-иерархического общественного организма, какими были общества и свази и зулу.

5. Естественно, попытки привести реальные обстоятельства общественной жизни к традиционной норме, каким-то способом разрешить противоречия предпринимались в первую очередь именно в сфере идеологии, так сказать, на магическом уровне55. Ритуализация конфликта становилась в этих условиях типич­ной формой и средством разрешения противоречий, возникав­ших в ходе функционирования видоизменявшейся верховной, власти. Во всех таких случаях имелось в виду путем ритуально-го представления должного и недолжного «восстановить» обще­ство, интегрировать его в «прежних» рамках.

Характерная особенность типичного ритуального конфликта заключена в том, что он отражает специфику зародышевых форм классовой борьбы, возникавших как раз на стадии непо­средственного перехода от позднепотестарной к раннеполитиче-ской организации. Такая борьба в данном случае развертыва­лась не столько вокруг распоряжения средствами производства, сколько вокруг прав на тот или иной престижный статус в об­ществе 56. Несомненно, речь у нас идет о социальных организ­мах, еще не достигших в своем развитии классового уровня. Но они уже преодолели и тот уровень, на котором превышение числа претендентов над числом престижных общественных должностей не сопровождалось дифференциальным доступом к материальным благам (опять-таки прежде всего престижным). Иначе говоря, речь идет о стратифицированных обществах, если воспользоваться терминологией М. Фрида57.

Понятно, ритуальный конфликт не в состоянии изменить объективно обусловленного процесса социально-экономического


развития. Скорее он выступает как прикрытие в идеологической области тех перемен, которые уже произошли в обществе. И, что едва ли менее существенно, ритуальный конфликт, о чем уже говорилось, оказывается достаточно эффективным средст­вом массовой психотерапии, успокоения массового сознания, причем одновременно вводя в это сознание качественно новый элемент. Ведь за таким ритуалом всегда стоит как нечто само собой подразумевающееся право одного человека олицетворять и представлять все общество и осуществлять верховное руко­водство последним. Предметом спора служит лишь то, как этому одному человеку наилучшим образом выполнять такие свои функции. И, таким образом, мы вправе утверждать, что массовое сознание и идеология общества преодолели важней­ший качественный порог: в них вошла в качестве органической части идея подмены коллективного управления общественным организмом управлением одного человека, пусть даже и окру­женного группой советников и помощников.

По-видимому, можно говорить о том, что в основе всякого — в той мере, конечно, в какой можно судить по доступным нам материалам, — ритуального конфликта изначально лежали две (определяющие идеи: чередования добра и зла (т. е. в примене­нии к потестарным отношениям — благотворного и опасного аспектов власти) и периодического восстановления ранее суще­ствовавшего, освященного традицией порядка вещей. Эти идеи могли быть выражены в разной степени, в конкретных конфлик­тах получала преобладание та или другая из них, однако при­сутствовали они обязательно. При этом в ходе «восстановле­ния», обычно создавалась на какое-то время ситуация, пол­ностью отрицающая именно тот порядок, который надлежало восстанавливать. Это могло принимать разную форму: то ли сам правитель нарушал все или важнейшие из существующих в обществе запретов, то ли вместо реального правителя выдвига­лась на определенное время какая-либо «подменная», чаще все­го шутовская фигура, то ли всяческим поношениям подвергался сам правитель (обычно будущий) или даже сам авторитет верховной власти. У многих народов, в частности в Африке, ри­туальным конфликтом такого рода сопровождалась любая смена правителя. Это, впрочем, вполне естественно: с точки зрения потестарной идеологии предклассового общества проме­жуток между ушедшим правителем и будущим — время полной неустойчивости, а потому и исключительно опасное, требующее особого ритуального регулирования.

Вообще моменты смены правителя, как правило, оказыва­лись именно такими периодами, когда единство обеих назван­ных идей проявлялось самым очевидным образом. Собственно говоря, одним из первых, даже еще раньше, чем британские политантропологи, продемонстрировал это на примере индуист­ских божеств и римских царей Ж. Дюмезиль. Он показал, что в царском Риме сменяли друг друга два «царских типа», пред-


ставлявшие: один — «творческое» насилие и celeritas, т. е. рез­кость, стремительность, а второй — организаторские потенции и gravitas, т. е. важность, серьезность58. Такое чередование обес­печивало обществу поочередный возврат к истокам царской власти.

Эта тенденция возврата к истокам очень хорошо продемон­стрирована в материалах по многим африканским обществам. Вот, например, уже упоминавшийся обряд инчвала у свази, про­водимый ежегодно. Одновременно инчвала — образец «ритуаль­ного переворота». Обряд состоит из двух достаточно четко раз­граниченных стадий. На первой из них правитель подвергается всякого рода нападкам; специальные песнопения подчеркивают: его подданные враждебны к нему, отвергают его. В это же вре­мя ставка правителя подвергается символическому разграбле-нию народом. Вторая стадия обряда начинается с поедания пер­вых плодов, причем руководит этим правитель (который пред­полагается вышедшим из стадии своего, так сказать, ниспровер­жения окрепшим и вновь превратившимся в льва или быка). При этом первые плоды вкушают в соответствии с установлен­ной в обществе свази системой рангов и статусов, вполне отра­жающей социальную иерархию. Таким образом, во-первых, да­ется наглядное изображение должного общественного порядка, а во-вторых, такой порядок в глазах общества восстанавлива;-ется с того момента, когда поедание первых плодов подтверж­дает и укрепляет узы, связывающие верховную власть с приро­дой, с мировым порядком. Притом на всем протяжении цере­монии сохраняется неизменно подчеркиваемая двойственность фигуры правителя и двойственность отношения к нему. На завершающем этапе инчвала правитель демонстрирует свои сомнения и колебания по поводу того, становиться ли ему вновь во главе своего народа, и принимает положительное ре­шение только после настойчивых (и, понятно, строго регулируе­мых ритуалом) уговоров со стороны членов правящего клана и предводителей войска. После такого ответа единство общества и власти, правителя и народа считается окончательно восста­новленным. Инчвала подчеркивает, с одной стороны, неразрыв­ную и обязательную связь между порядком социальным и обще­ственным, а с другой стороны, продемонстрировав угрозу на­ступления хаоса в случае нарушения этого порядка, соответст­вующими ритуальными действиями обращает этот наступивший было хаос в воссозданное, и не просто воссозданное, аив укрепленное благотворное единство мирового и социального порядка59.

С еще большей четкостью проявляется такое противопостав­ление хаоса как единственной альтернативы установленному со­циальному порядку в тех случаях, когда дело касается общест­венных организмов, где социальная стратификация продвину­лась уже довольно далеко. В этом смысле весьма показателен пример народа аньи в Республике Кот-д'Ивуар. Правда, в от-


личие от обряда инчвала, ритуал бе ди муруа у аньи имел ме­сто только в моменты смены правителя, но главное значение его обнаруживается от этого едва ли не более четко.

После смерти правителя в период до «законного» прихода к власти его преемника «перевернутыми» оказываются не просто отношения между вождем и народом, как у свази, а отношения между свободными и несвободными. Как только правитель умирает, последние захватывают его усадьбу, и один из них, завладев всеми символами верховной власти, превращается в шутовской вариант «нормального» правителя. Он создает соб­ственный двор и собственную иерархию приближенных, пол­ностью повторяющие существовавшие при умершем, восседает на его престоле, требует подношений. Его приближенные могут грабить накопленные у жителей столицы запасы продовольст­вия. И вообще несвободные (я сознательно избегаю говорить о рабах, тем более что и сама описавшая этот ритуал К.-Э. Перро предпочитает говорить о «пленниках»—captifs) ведут себя подчеркнуто вызывающе по отношению к свободным, нарушая самые, казалось бы, нерушимые запреты. В частности, тот раз­нузданный образ жизни, какой они ведут в этот промежуточный период, являет полную противоположность тем ограничениям, которым подвергаются ввиду траура по умершему «настояще­му» правителю свободные люди. Иными словами, весь привыч­ный социальный порядок «переворачивается», обращаясь, собст­венно, в пародию на самого себя.

И это именно пародия: ни о каком серьезном социальном перевороте нет и речи. Пародийна и сама обрядность двора «шутовского правителя» — aburuahenne (букв, «вождя детей рабов, рожденных в доме», т. е. при дворе). Огрызки банана имитируют жалуемых им или преподносимых ему быков, паль­мовые листья — баранов, вода — спиртные напитки. Да и из подношений aburuahenne две трети отдает семье умершего «на­стоящего» правителя. Очень характерно, что aburnahenne не имеет доступа к казне правителя и никак не участвует в при­нятии сколько-нибудь важных политических решений. Реальная власть — и это прекрасно известно исем участникам ритуала — остается в руках старейшего советника покойного правителя. Этот советник ведет, как мы бы в данном случае сказали, все текущие дела, а в особенности занимается подготовкой интрони­зации нового, «подлинного» верховного правителя. «Переверну­тый» социальный порядок недолговечен, он действует только до момента погребения умершего. Едва только такое погребение состоялось, все становится на свои места: власть возвращается в руки свободных, несвободным приходится снять и порвать пыш­ные одежды, а «шутовского правителя» иногда просто предают смерти. После этого настоящий преемник умершего правителя может наконец принять власть над обновленным и укрепленным в своих основах обществом60. Пожалуй, самое характерное во всем этом ритуале то, что он проводится на основе как бы


идеологического консенсуса, если так можно выразиться. И дей­ствительные хозяева, и те, кому предстоит в конечном счете стать жертвой ритуального действа, согласны с необходимостью совершения этого ритуального действа, хотя отлично знают его сценарий и никаких попыток реально изменить существующий порядок не предпринимают. Более того, еще при жизни преж­него правителя бывает заранее известно, кто именно из несво­бодных станет aburuahenne, а кто — aburuahema («правительни­цей несвободных», «шутовской правительницей»). Это ли не подтверждение справедливости тезиса о том, что для осуществ­ления власти в обществе нужна определенная степень согласия с этим порядком и тех, кому он объективно наносит ущерб (см.. выше).

В известном смысле в качестве специфического варианта ритуального конфликта можно рассматривать и достаточно ши­роко распространенный обычай царского инцеста (слово «цар­ского» употреблено здесь чисто условно, за неимением лучшего обозначения), включая в это понятие не одно только нарушение половых запретов, но более широкий круг нарушений разного рода табу, окружавших правителя (хотя, бесспорно, именно ин­цест пользовался наибольшим вниманием в литературе и изу­чен особенно подробно) 61. В целом общепринятое толкование подобных ритуалов до самого недавнего времени заключалось. в том, что правитель, совершая любого рода нарушения табу, тем самым демонстрирует свой отрыв от коллектива, свое воз­вышение над ним. В принципе подобная точка зрения, по-види­мому, сохраняет свое значение и сейчас. К ней можно, конечно, добавить, что по мере социально-экономического развития в направлении классового общества в первоначальной амбивалент­ности самих табу, окружавших правителя, происходил несом­ненный сдвиг в сторону такого его возвышения над обществом: ведь первоначально табу, ограничивая правителя в том или ином отношении, в то же время обеспечивало ему «сверхъесте­ственную защиту» при контактах с соплеменниками. И как раз эта вторая черта все более и более выступала па первый, и решающий, план. И кроме того, нарушения табу в ритуале подчеркивали во все большей мере именно эту защиту, которая первоначально все же была па втором плане сравнительно с демонстрацией в обряде единства между природой и обществом.

Характерно, что, коль скоро смысл процесса заключался в постепенном отрыве и олицетворявшего ее правителя от народа и в их возвышении над ним, а соответственно и над властью «обычая для всех», да и над складывавшимся законом для всех, разного рода табу вокруг фигуры правителя и едва ли не в равной степени ритуализованные формы их нарушения (т. е. фактически еще одни канал отрыва и возвышения прави­теля над массой) создавали, во-первых, возможность, а во-вто­рых, и реальные пути для складывания новой социальной вер­хушки. Речь идет о будущей служилой аристократии, «царских


людях» (обозначение опять-таки чисто условное), не связанных кровнородственными (пусть даже фиктивными) узами с прави­телем. Этот процесс шел параллельно первому, хотя вовсе не обязательно синхронно с ним, и в ходе его вновь формирова­лись в массовом сознании новые ценностные ориентации, прола­гавшие путь от потестарной ориентации к политической.

Следует, впрочем, упомянуть и то, что в работах самого по­следнего времени ощущается тенденция полнее и всестороннее рассмотреть и оценить социальный смысл табу вокруг фигуры правителя или даже раннего монарха, равно как и их наруше­ния в ритуале. Характерны в этом отношении многие исследо­вания из сборника «The Study of the State». Смысл взглядов их авторов сводится, собственно, к таким соображениям. Амбива­лентности правителя соответствует не только стремление осла­бить дурную и сохранить благодетельную сторону его фигуры. Он оказывается в определенном смысле как бы заложником общества, играя в случае каких-либо непредвиденных тяжких событий роль козла отпущения. Сами по себе такие взгляды не новы, они восходят все к тому же Дж. Фрэзеру. Но заслуживает серьезного внимания, что на большом этнографическом материа­ле доказывается весьма ранний характер таких идеологических представлений: они намного опережают во времени сложение подлинно политических структур, встречаясь во многих случаях уже в потестарных структурах, которым не соответствует еще сформировавшаяся структура классовая62.

Строго говоря, такая постановка вопроса обнаруживает так­же двойственность отмечавшегося выше процесса «подмены» руководящего коллектива в общественном сознании руководящим индивидом. Больше того, представляется оправданным предпо­ложение, что в роли козла отпущения отдельная личность по необходимости должна была предшествовать такой же личности в качестве реального руководителя. В самом деле, если гово­рить о верховных правителях как о фигурах в разной степени сакрализованных, то выявляется довольно определенная тенден­ция к тому, что, чем больше такая степень, тем больше и роль ближайшего окружения правителя. Иначе говоря, коллектив, правда теперь уже сформированный на совершенно иных прин­ципах и неизмеримо более ограниченный и по среде, из которой он рекрутируется, и по статусу своих членов, продолжает иг­рать весьма реальную роль. И по этой причине, кстати, индиви­дуальный правитель, даже в высокой степени сакрализованный, редко имел возможность стать настоящим деспотом. Обычно

сама структура позднепотестарных и большей части раннеполи-тических систем включала своего рода гарантии, ограничивав­шие возможности немедленного превращения верховной власти одного человека в деспотическое самовластие (уже упоминав­шиеся checks, по определению Дж. Битти)63.

6. В идеологическом обосновании власти и отношений власт­вования уже очень рано существенную роль начал играть ге-


неалогический аспект. Собственно, в этом нет ничего удивитель­ного: в условиях первобытнообщинного строя родство, запечат­ленное в генеалогии, представляло важнейший вид социальных связей, вне которых вообще немыслимо проявление властных отношений. Сами по себе вопросы, связанные с генеалогически­ми отношениями, как таковыми, с категорией социального род­ства 64, с различием между системами генеалогическими и си­стемами родства, давно уже служат предметом активных дис­куссий среди этнографов65. Рассматривать их здесь значило бы выйти далеко за пределы тех задач, какие ставит себе настоя­щая работа. Для нас первостепенное значение имеет то, что генеалогия всегда служила весьма действенным средством леги­тимации отношений власти и властвования, едва только общест­во вступало в эпоху классообразования и, стало быть, в процесс становления отделенной от народа публичной власти. В самом деле, именно они ложились в основу практически любой систе­мы доступа к верховной власти: нормы рекрутирования ее носи­телей, перехода власти от одного лица или от одной группы лиц к другому лицу или лицам устанавливались так или иначе по отношению к генеалогическому статусу таких лиц или групп при всех возможных различиях в способах определения конкрет­ного носителя этой власти66. Соответствие или несоответствие, претендента такому статусу, формулируемое в значимых для: данной культурной традиции терминах; становилось решающим моментом в идеологическом обосновании власти и ее восприя­тии массой членов общества.

В то же время немаловажно (именно с этой точки зрения), что генеалогии отличаются редкой гибкостью и приспособ­ляемостью к конкретной социальной и потестарной или полити­ческой обстановке. Они неизменно «редактируются» передатчи­ками и другими знатоками таким образом, дабы «вписаться»» эту обстановку в данный конкретный момент67. По выражению французского исследователя А. Моньо, «генеалогии суть только имиджи реальности»68. Проще говоря, любые уже возникшие генеалогии оказываются объектом систематической манипуля­ции, призванной служить, в свою очередь, вполне определенным практическим целям. Не случайно, например, нижеследующее замечание современной исследовательницы: у мампруси царские барабанщики, хранители генеалогий, могут любую часть генеа­логии правителя связать с генеалогией любой другой группы правителей (через ритуальную патрифилиацию от того двора, при котором они или их предки получили наам) 69. Если при­нять во взимание, что подобного рода «редактирование» генеа­логии происходило в большей или меньшей степени в каждом1 поколении, то становится особенно очевидной правота 3. Наде-ля. Он еще в начале 40-х годов настаивал на необходимости строгого разграничения уровней объективной и «идеологиче­ской» истории, т. е. исторических фактов, как таковых, и их осмысления людьми, представляющими субъект истории70. Этот


тезис, впрочем, применим к любому случаю использования уст- ной традиции в качестве исторического источника71.

Затронув вопрос передачи генеалогических сведений в каче­стве одного из элементов идеологического обоснования власти, мы подходим к более широкой проблеме: месту слова в риту­альном оформлении потестарной или политической деятельно­сти. Эта проблема сравнительно недавно сделалась предметом специального изучения, поэтому не может быть и речи, чтобы ее рассматривать здесь в целом. Я ограничусь лишь таким ас­пектом ее, как значение словесных форм идеологического обо­снования власти в ритуальной ее передаче. Аргументируя необ­ходимость обращения к изучению политического (в обычном для западной науки значении последнего слова, без разделения потестарного и политического) языка, британский антрополог М. Блок даже утверждает: «Изучение политического языка в качестве предварительной стадии изучения политики, казалось бы, вполне очевидной вещью, так как, если мы подумаем о том, что имели в виду антропологи, когда они обсуждали поли­тическое, скоро понимаешь, что это почти исключительно рече­вые акты»72. Конечно, это некоторое преувеличение, но доля истины в нем, несомненно, есть.

Современные этнографические исследования обнаруживают несомненный факт: «потестаро-политическая речь», если можно воспользоваться таким обозначением, ориентирована прежде всего на подтверждение незыблемости привычного, традицион­ного порядка вещей. Она, с одной стороны, делает это прямо, самой своей структурой «формализованного речевого акта»73 (или же, в более широкой трактовке Дж. Гуди, «стандартизо­ванной устной формы», standartized oral form74), подчерки­вая незыблемую верность такому порядку и соответственно всячески ограничивая место, отводимое собственно новой информации, в пользу подтверждения традиции. В этом отноше­нии очень интересны и, видимо, характерны в смысле выявле­ния тенденции формы ритуальной речи у малагасийцев (мери­на), исследовавшиеся тем же М. Блоком и Э. Кинан 75. Типичное выступление на любом собрании, где предстоит принять реше­ния, имеющие значение для локальной «политики», делится на четыре стандартные части. Первая состоит из выражений само­уничижительных, всячески подчеркивающих: оратор как бы просит извинения у собравшихся за то, что вообще осмелился выступать перед ними. В следующей части центральным сюжетом оказывается то, что можно определить как обращение к истокам: оратор старательно ссылается на опыт предков, иллюстрируя этот опыт и его ценность с помощью множества пословиц и поговорок. Заключительная, четвертая часть речи практически повторяет эти две, поскольку сводится к тому, что оратор почтительно благодарит присутствующих за честь быть ими выслушанным и призывает на них благословение. И только в третьей части такого в определенном смысле ораторского





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2016-10-30; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 291 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Жизнь - это то, что с тобой происходит, пока ты строишь планы. © Джон Леннон
==> читать все изречения...

2326 - | 2093 -


© 2015-2025 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.01 с.