В Москве, не успев как следует оглянуться, я сразу же заболела, но ведь с простудой я всегда скоро справлялась, и мамочка из-за меня волноваться не будет, да и в бюро[lxxviii], по счастью, все эти дни не было ничего интересного или сколько-нибудь значительного: дважды служили молебен и устраивали какой-то завтрак по подписке. Но неприметно, шаг за шагом, накапливаются наши силы. От Незлобина к нам переходит Клеманский и совсем молодой, очень талантливый Рудаков, — он сумеет понять Павла Павловича и окрылиться нашими идеями. Решили примкнуть к нам замечательная суфлерша [Чечнева] и ее муж, работавшие у Васильевой. Она — настоящий мастер своего дела, а он — полезный, нужный театру администратор и актер на небольшие роли, влюбленный в театр. Также от Васильевой переходит Ольга Семеновна Островская; Павел Павлович видит в ней прекрасную актрису на пожилые роли, к тому же еще очень красивую. Из Художественного театра уходит Ольга Петровна Жданова, молодая актриса, одушевленная передовыми идеями и свежими, живыми мыслями. Она уже познакомилась с Павлом Павловичем, и оба они пришлись по душе друг другу. С Ольгой Петровной к нам переходит ее брат, очень способный актер на характерные роли. В Художественном театре он принимал участие во вспомогательном составе, и я не могла не обратить внимания на его способности. Он совмещал участие в спектаклях Художественного театра с какой-то казенной службой, но теперь кончает с ней и посвящает себя целиком театру. Какую бы долю участия в работе ни уделял ему Константин Сергеевич, Жданов ею одинаково и безраздельно увлекался. Такие энтузиасты и нужны искусству. Они умеют критически отнестись к тому, что, по их мнению, заслуживает критики, и, что особенно важно, они не боятся признать свои собственные ошибки. К такого рода людям нужно причислить еще и Наташу Крымову, молодого, но давнего друга всей нашей семьи, она тоже будет у нас, в нашем общем деле. Все эти люди высказывают глубокую и искреннюю симпатию нашей идее. По этому поводу В. И. Качалов сказал: «На такое дело всякий должен идти с радостью и храбро». Я не нарадуюсь его словам и даже {91} мамуленьке написала об этом! Как хорошо, просто и мудро выразил он свою мысль. Давно ли я, бывало, металась по улицам Нижнего и не могла сомкнуть глаз от нараставшего чувства отчаяния и страха при мысли о том, что, может быть, я все еще не на нужном пути, который должен привести меня к встрече с «настоящим зрителем», и все настойчивее проступало сознание, что служить истинному искусству надо, участвуя в борьбе за новую жизнь… Как это сделать? Как найти и объединить встающие вокруг меня противоречия? И вот теперь мы вместе, вдвоем с Павлом Павловичем на одном общем пути. Что нас ждет впереди? Павел Павлович уже договаривается с городом, который станет ареной нашего творческого опыта. Но нас ведь ждет еще лето, и три долгих месяца придется работать по-прежнему, на старый лад…
П. П. Гайдебуров
Едва только кончился Гельсингфорский сезон[lxxix], как, не медля лишнего часа, я собрался ехать в Петербург.
Год тому назад покойная мать оставила мне в наследство небольшие деньги. Я решил сберечь их, чтобы обеспечить бесперебойную оплату товарищам нашего первого опыта в работе на свой образец. Различные формальности по получению этих денег должны были задержать меня в Петербурге. Я наскоро простился с товарищами по Гельсингфорсу, договорился с Г. А. Яковлевым-Востоковым о встрече с ним, — он обещал посватать нас кому-то из летних антрепренеров, пригласивших Григория Александровича к себе на работу, — и пошел прощаться с Васильевой. Здесь меня встретили ее дочери, я был в приятельских отношениях с их мужьями, двумя молодыми офицерами. Все четверо выразили мне сожаление по случаю перехода в другой театр и пожелали удачи. На их молодой шумный гомон вышла Надежда Сергеевна. Она проявляла ко мне Дружескую, можно сказать, материнскую заботу и на прощанье сказала маленькую прочувствованную речь. Вот она:
«Павлик, слушайте, что я вам скажу. Внимательно слушайте меня. Вы безумец. Настоящий безумец. Одумайтесь, пока не поздно. Если вы не послушаетесь меня, знайте, что вы скоро кончите сумасшедшим домом или получите злейшую чахотку. Такие, как вы, кончают только так. На зиму мы едем в Варшаву. Знайте, что ваше место за гримировальным столом всегда будет вас ждать».
С таким напутственным благословением я и расстался с Гельсингфорсом.
Надо сознаться, что вслед за Васильевой нашлись еще люди, которые приложили все силы к тому, чтобы меня образумить. Но им это не удалось. Нет, нет, не удалось!
{93} Дело было так.
Однажды Вера Федоровна зазвала меня к себе для серьезного разговора. Глаза у нее при этом выдавали такое внутреннее смятение и смотрели на меня с такой трагической загадочностью, что я почувствовал себя в положении самоубийцы, которому предусмотрительные прохожие не дают кинуться без помехи через перила моста в воду…
Когда я вошел в комнату, мне бросилась в глаза черноморова борода Евтихия Карпова, тогдашнего режиссера Александринского театра.
Тут и началось спасание погибающего.
Мне кидали спасательные круги в виде предложения устроить антрепризу в Тифлисе, пользуясь какими-то особыми связями Веры Федоровны, и даже сам Карпов давал обещания сосватать Орел. Оба предложения делались, впрочем, с оговорками: ввиду моей неопытности не исключалась возможность убытков, но все же не удушение насмерть угрожавшего нам кабальными условиями елизаветградского антрепренера.
Я проявлял непонятное моим собеседникам упорство. Оно объяснялось особенностями договора: мы снимали театральное помещение из вторых рук — в этом заключалась невыгодная сторона аренды. Но зато вся материальная часть дела была уже крепко налажена антрепренером Несмельским — он передавал театр на полном ходу вследствие неожиданно приключившейся с ним болезни. Он гарантировал нам — увы, только на словах! — бесперебойное обслуживание спектаклей всем необходимым, т. е. декоративной частью, костюмами и париками, театральной библиотекой, билетерами, осветителями, рабочими сцены, отоплением, освещением и т. д. и т. п. Нам предоставлялось сосредоточить все наши силы на художественной стороне дела. Мы понимали все же тяжесть контракта, по которому обязывались отчислять от каждого спектакля гарантированную сумму в размере 175 рублей, играя шесть раз в неделю и один утренник. В условиях тогдашней театральной экономии подобная оплата эксплуатационных расходов была действительно непомерно раздутой.
Несмельский предусмотрел еще одно важное условие: деньги из театральной кассы должны были поступать в первую очередь к нему, и потому при малейших перебоях денежных поступлений мы лишались финансовой маневренности и попадали в полную зависимость от Несмельского как фактического антрепренера. Доверясь нашему компаньону, мы предоставили ему владеть всей материальной частью театра, положились на милость рока и остались в кабале у Несмельского.
Надежда Федоровна, как упоминалось, личного участия в совещании на Ямской[lxxx] не принимала. Она взялась докончить в Москве все то, с чем я не мог управиться, находясь в Петербурге. Мы не совсем ясно представляли себе при этом, какими денежными {94} средствами располагали в те волнующие, радостные дни. Надо признаться, чаще питались энтузиазмом, чем прозаическими плодами поварского искусства. Оба мы дали себе слово никогда ничего не сообщать Вере Федоровне о каких-либо наших материальных затруднениях, а так как в бюджете каждого из нас двоих недоставало денежных ресурсов, нам оставалось уповать на будущее и отдаваться ему с завидным душевным спокойствием.
Написав обо всем этом в Москву Надежде Федоровне, я распечатал конверт, уже приготовленный было к отправке, и наспех добавил: «Вера показала мне сейчас письмо Толстого к Синоду[lxxxi]. С какой силой оно написано! Я снял копию и привезу его с собою».
Странное дело: движение общественно-политической жизни и отдельные признаки глубокого народного потрясения, его прорывы разной силы, различного качества и в многообразных направлениях не покрывали для нас волнующего интереса к ожидавшему нас делу. Мы как-то даже сопротивлялись тому, что назревавшие медленно, но неуклонно народно-исторические события отвлекали на себя наше внимание. В то же время эти же события определяли собой общую направленность нашей художественной деятельности, иногда, признаться, даже помимо нашего сознания. Переходившее тогда из рук в руки письме Толстого к Синоду застревало у нас в мозгу как одно из решающих впечатлений, направлявших волю к наиболее действенной линии нашего репертуара, а полицейский террор в Петербурге сам собой складывался в скрытый смысл той правды, которую мы искали в своем искусстве чаще силой непосредственного чувства, чем точного знания.
Я писал Надежде Федоровне в Москву: «Близится первое мая, а у нас с Вами все еще нет работы на лето. На всякий случай напоминаю о Тамбове — от Вас ждут ответа. Если Вы уже решили отрицательно, то могу только приветствовать. Город отвратительный, абсолютно некультурный, сам П‑па[lxxxii] очень неприятный господин, репертуар его мало интересен, а в пьесах, где Вы должны быть заняты, он просто ужасен. Я знаю — Вы нравственно измучитесь — у него всегда пошлость в труппе непроходимая.
Сегодня я получил приглашение в сад “Олимпия” от Вериного антрепренера в Озерках, Вы с ним знакомы. Он сам или его администратор будут Вам писать, узнав из здешнего бюро, что Вы пока свободны. Вероятно, Вы к нему совсем не пойдете — репутация сада сомнительная. Я своего согласия тоже пока не дал. На днях учил Веру одной русской песне для Аннушки в “На бойком месте”. Как Вы знаете, Вера никогда не играла Аннушку, играть ей пришлось с двух репетиций. Можете себе представить, какие были волнения?.. Но Вы и вообразить не можете, что вслед за тем произошло!
{95} Вот слушайте…
Спектакль был назначен на первое мая в пользу суфлеров. Им очень хотелось просить участвовать Веру Федоровну, но, как говорят, Савина не захотела играть в одном спектакле с Комиссаржевской. Что было делать? Ведущие актеры — Давыдов, Далматов и др. пошли на переговоры с Савиной. Уверяют, будто ее убедили в том, что роль Аннушки не выигрышна, и Вера Федоровна успеха в ней иметь не сможет. Так или иначе, и Савина и Вера Федоровна в спектакле участвовали, но исполнение Веры для всех явилось полной неожиданностью. Вместо жалостной, плаксивой Аннушки Комиссаржевская в первой же сцене заставила зрителей насторожиться… А дальше… Трудно вообразить, как по-новому прозвучала вся пьеса. Сила протестующей женской души вспыхнула в Аннушке — Вере Федоровне с такой подкупающей страстью, которой нельзя было не покориться. С каждой новой сценой возбуждение зрителей нарастало все сильнее, и спектакль кончился для Веры Федоровны подлинным триумфом. Как вы знаете, Савина играет роль Евгении блестяще. Но на этот раз нашла коса на камень. Чем и как кончится это удивительное соревнование?
Вера на днях уезжает в поездку. Я, кажется, завтра же смогу выехать в Москву и, значит, доставлю Вам самолично этот маленький отчет. Сам себе не верю — наконец-то я увижусь с Вами!»
Радость моя была кратковременной. Надежда Федоровна торопилась в Петербург для переговоров о летней поездке. Но едва я проводил ее, как новый поворот неожиданно решил по-иному наш летний сезон. Я шел в одну из комнат бюро, где люди, примостившись к столам, громко стучали костяшками на счетах с таким значительным видом, как если бы решали судьбу всей театральной громады. И вдруг лицом к лицу я столкнулся с Григорием Александровичем! Яковлев-Востоков был, как всегда, коротко острижен, и только один чубчик упрямо выдавался у него над виском. Крахмальный воротник и манжеты были безупречно свежими, черный галстук бабочкой, темный пиджак расстегнут, серые брюки подтянуты в самую меру. Он остановился на полпути, напряженно о чем-то размышляя, левую руку сунул в карман брюк, а на правой, как всегда, грыз ногти. Я радостно его окликнул, но он сентиментальностью не отличался и встретил меня почти холодно — ему надо было делать дело, а не изливаться в дружеских чувствах. Отведя меня в сторону, он объяснил, что снял летний сезон в Ревеле, набирает труппу и предлагает мне служить у него, «я знаю, — продолжал он, — Вы хотите работать вместе с Надеждой Федоровной, я уверен, что договорюсь с ней так же, как и с Вами. На днях буду в Петербурге, дайте мне ее адрес».
Предложение, с которым Яковлев-Востоков обратился к Надежде Федоровне, пришлось ей по душе. Не теряя лишнего {96} часа, мы присоединились к товарищам, собиравшимся на короткий ревельский летний сезон. На первое время Надежда Федоровна устроилась в маленькой, веселой и приветливой гостинице, Мария Николаевна осталась в Петербурге, чтобы хорошенько отдохнуть от нижегородских хлопот, и ее прежние обязанности и костюмные заботы приняла на себя вновь приглашенная портниха, веселое, юное существо, сразу же наполнившая собою гостиницу, — жизнерадостная Сашенька. Возле самого театра, который почему-то назывался «Салоном», под какой-то дощатой башней, я выговорил для себя комнату. Башня занимала в ней все свободное пространство, и, держа свою башню под ключом, я уже был гарантирован от дружеских набегов театральной молодежи, расселявшейся по другим таким же театральным помещениям «Салона». Когда я вернулся в гостиницу, Саша с необыкновенной быстротой сумела уже включиться в курс театральных дел, которыми ей предстояло владеть и хозяйствовать. Делала это она так заразительно весело, что Надежда Федоровна то и дело умирала со смеху, а когда я еще и от себя добавил Саше что-то смешное, мы все трое почувствовали себя в своей тарелке. Спустя несколько дней мы нашли Надежде Федоровне прелестную маленькую дачку из двух комнат. Как бы мне хотелось бывать здесь частым гостем! Но и Надежда Федоровна и я сразу же с головой окунулись в актерскую работу и справлялись с ней только ценой постоянной напряженности.
Как только я увидел первую афишу, выставленную в «Салоне», я оторопел от неожиданности: на видном месте имя Надежды Федоровны, а рядом с ней и мое имя были четко выведены в красную строку. С того дня не проходило спектакля, в котором или Надежда Федоровна или я, если не оба вместе, выделялись таким образом и, следовательно, несли на себе львиную долю ответственности за успех спектаклей.
Но успех легко кружит голову, и однажды я решаюсь заговорить с Надеждой Федоровной. Она смотрит на меня своими большими глазами, как всегда грустными, даже если ей бывает весело.
«Да, я думала об этом, — говорит она мне. — Но я сразу же отмахнулась от этой мысли, как от назойливой осы, которая может ужалить. И главное: я испытываю по приезде сюда ни с чем не сравнимое чувство. Это сознание нашей с вами творческой встречи. Это такая радость, перед которой никакие осы не могут быть нам страшны. Вы подумайте, — в какой обстановке мы работаем? Наш режиссер[lxxxiii], которому почему-то доверился Григорий Александрович, больше занят пивными бутылками, которые он исправно тащит из-под стола, а не творческой работой. И что же? Вопреки режиссерской воле мы ведем за собою актеров. Грустно, конечно, что мы не даем зрителям того, что могли бы им дать. Наши спектакли походят скорее на эскизы, {97} но мы, по крайней мере, живем ими полной жизнью, Вы ведь это чувствуете, не правда ли?»
Да, обстановка, окружавшая нас в «Салоне», оказалась для нас нелегкой. День ото дня все непонятнее становилось поведение Григория Александровича. Приглашенный им режиссер вел дело спустя рукава. Актерский состав был хорошо сформирован Яковлевым-Востоковым, и спектакли нравились зрителям. Но сам он все меньше, все реже выступал в них, и можно было думать, что какие-то внутренние причины производят в нем непонятную, но разрушительную работу. Я уже почти не встречался с ним, если даже мне случалось играть с ним вместе, он, казалось, настойчиво избегал меня, а я старался найти в нем, моем прежнем друге, знакомые прежде черты и не находил их. Стал ли он другим, чем тот, кого я в нем представлял себе? Я помню, как с первых юношеских моих встреч в Старой Руссе меня увлек Яковлев-Востоков своим злым, находчивым, острым умом. Мне стало в нем недоставать иного, героического начала, того стремления к жертвенности, которая так привлекает юность и ее увлечение искусством. А Григорий Александрович?.. Мне уже недоставало прежней силы его сарказмов и сверх того еще чего-то… Быть может, силы иных, положительных ценностей? Да, именно так. Я жадно ловил сочувственные отклики идеям, которых недоставало Яковлеву-Востокову, но которыми было богато творческое общение при моей встрече с Надеждой Федоровной, с тем миром искусства, в котором я чувствовал себя, как и сама Надежда Федоровна, призванным нести в жизнь то новое, что уже зарождалось в нас обоих и влекло к поискам новых смелых решений и увлекательных задач. На этом рубеже наша встреча с Яковлевым-Востоковым оказалась последней.
Близилась осенняя пора. Меланхолический лист чаще прежнего падал нам под ноги на землю, прощаясь с нами. Мы вдвоем с Надеждой Федоровной в редкие часы отдыха забирались в глушь, дальше от любопытных глаз, и осенний пейзаж не печалил нас, а радовал: нас ждал Елизаветград, и мы прощались с полюбившими нас зрителями, полные новых надежд. «Мы еще встретимся с вами, дорогие наши друзья!».
Мы останавливаемся возле самого моря, волна плещется у наших ног, и мы отдаемся во власть пробегающего ветра и его веселых соленых брызг. Надежда Федоровна, смеясь, глядит на зонтик, рвущийся у нее из рук, блестящие капли падают ей на край платья, а глаза смотрят на меня, как всегда, не улыбчато, а печально. Но я так верю в силу ее искусства, такие просторы ждут впереди нас обоих, что для меня, кажется, нет ничего невозможного, чего бы я не сделал во имя тех идей, которыми полна ее душа… Я даже не думаю о том, какая поистине огромная работа ждет нас впереди, я только радуюсь занявшейся заре глубокого успеха, которым Надежда Федоровна начинает свой творческий путь, как новая Психея, которую ждет впереди {98} что-то, чего я сам еще ни осознать, ни представить себе не могу и не умею… Но я иду вслед за ней, я верю в нее и я ей радостно отдаю мою жизнь. Обо всем этом мне ужасно хочется сказать ей сейчас, сию минуту, стать перед ней, как Гамлету у ног Офелии, но почему-то я выдавливаю из себя самые прозаические и заурядные слова…
— Завтра, Надежда Федоровна, я буду уже в Петербурге. Вы согласны, не правда ли?.. Надо спешить как можно скорее в Елизаветград. Я буду извещать вас оттуда о ходе моих дел ежедневно. Как только подыщу вам квартиру, мы тот же час примемся за подготовку к «Дяде Ване». Вы ведь так решили, не правда ли?.. Да?.. Значит, все хорошо. И вправду ведь, все чудесно!.. Скажите, ведь вы верите в это?
— Да, да, милый, да, конечно, — слышу я дорогой мне голос в ответ. — Мы будем с вами вместе, всегда, всегда вместе…
Совсем стемнело. Издалека, в «Салоне», еще слышались голоса — актеры уже без нас двоих должны были закончить несколько спектаклей[lxxxiv].
— Прощайте, друзья, доброго вам пути!.. Примиритесь ли вы с неизбежным, или все мы, шаг за шагом все вместе станем продвигаться вперед?.. Прощайте, дорогие друзья, прощайте!
«Вообразите, я уже на Украине, — писал я Надежде Федоровне, наскоро распрощавшись с петербургским уютом Марии Николаевны и покончив с театральным бюро, — и как только Вы, дорогая, получите от меня извещение о том, что квартира Вам уже будет мною снята, с нетерпением буду ждать Вашего выезда. Ревель отныне стал для нас уже вчерашним днем…
Итак, город, которому суждено стать ареной нашего антрепренерского эксперимента (ведь мы волей-неволей оказываемся в положении антрепренеров), называется Елизаветград. Расположился он на территории херсонского помпадура, и нет никаких разумных оснований к тому, чтобы именно в нем производился наш организационный опыт. Пожалуй, даже напротив — все упорно говорит нам о том, что в Елизаветграде ждет нас прогар. Но ведь мы с Вами не из трусливого десятка, не так ли?..
Что же сказать Вам об ожидающей нас с Вами этой земле обетованной?
В город я въехал без дождя, Вы знаете, какое это дурное предзнаменование, судя по актерским приметам. Волнение охватило меня. Улицы немощеные, так мне показалось с железной дороги.
Первого впечатления, его “эссенции”, этого определяющего “всего” я никак не сумел схватить и передать Вам. Помню, что при въезде в Житомир — это ведь было так недавно, Васильева тогда еще не грозила мне ожидающей меня скоротечной чахоткой — я испытывал тогда, усевшись с вещами на извозчика, такое же неприятное чувство волнения, как и теперь, в Елизаветграде. {99} Сразу же меня предупредили о том, что здесь ужасная почта. Письма необходимо отправлять только заказными. Недавно были найдены тысячи писем, где-то завалявшихся, уж не у новоявленного ли гоголевского почтмейстера? Недаром это дело сумели успешно замять…
В тот же день, еще наскоро, я оглядел театр и убедился, что он не так уж плох, как мне об этом говорили. Сцена огромная, хотя, к сожалению, мелка. Два яруса лож. Но все это мне показалось сущими пустяками по сравнению с настоящей бедой, из которой еще не представляю себе, как я сумею выбраться… Вообразите себе широчайшую, как я уже сказал, сцену, которая вплотную упирается к подвешенным потолочным падугам! На них там же установлена осветительная аппаратура, она едва-едва маскируется светофильтрами. Пока я разглядывал это удивительное сооружение, меня с жадным любопытством принялись разглядывать со всех углов кто-то из числа театральных рабочих. Респектабельного вида сторож невольно внушал мысль о том, что он-то и есть главный винт во всей театральной машине. Тут же с необыкновенной скромностью маячили два‑три билетера. Поверите ли, не прошло и нескольких минут, чтобы мне стало ясно, какую силу представляют они собой, внедряясь во все щели административного аппарата. Секрет оказался прост — от них я узнал, что квартиры в городе есть и они недороги — от 9 до 22 рублей в месяц. Сергея Ивановича[lxxxv] обещают устроить за 12 рублей в месяц при полном пансионе у какой-то старушки под боком тут же, возле театра, даже чай, сахар и свечи входят в эту сумму! Тут, кстати, арбузы и дыни по 4 копейки три штуки, и вкус — неизобразимый! Вот какие ожидают нас прелести…
Для Вас уже есть квартирка, три комнаты очаровательные, не сообщаю подробностей, пусть лучше ждет Вас полная неожиданность.
Произошли наконец так долго интриговавшие меня встречи с нашим истинным антрепренером Несмельским и его женою, актрисой с хорошими данными, ведающей также и костюмами. У нее хороший контральтовый голос, она приветлива.
И знаете ли — первая же встреча с Несмельским и с его женою укрепила меня в нашем оптимизме. Сразу же завелась деловая беседа, и мои хозяева проявили радушие, которое не могло не тронуть какой-то особой, несколько наивной патриархальностью. Когда же дело дошло до обеда, за который меня усадили чуть ли не силком, то он оказался по-фамусовски потрясательным: “Ешь три часа, а в три дня не сварится”. Украинский борщ хозяйка изготовила, как сама она заявила, “собственноручно”, и кажется, мне уже никогда не забыть преподнесенный мне аромат овощей, смешанных с пряностями, напоенными украинским солнцем. В доме и в деле, как мне кажется, всем заправляет хозяйка, но уж так она любезна и мила, а хозяин {100} так ей охотно поддакивает, что уж не знаю, как и чем придется отвечать на все их любезности, но я предвижу, что многими из них нам неизбежно придется пользоваться. Благодаря им же комнаты для актеров будут обходиться по 6 – 8 рублей и стол за 9 рублей с доставкой на дом. Вы представляете себе, насколько меня радует мысль, что по приезде на место актерам сразу же будет предоставлен необходимый комфорт?! Да здравствуют Несмельские! Меня предупредили, будто наша хозяйка — сибирячка и характер у нее крепкий, но пока я на это не в претензии. Конечно, возможность материального неблагополучия мы с Вами должны считать вполне допустимой, ведь недаром же так волновалась Вера Федоровна, страшась за нашу судьбу. Но ведь Елизаветград рисуется нашему воображению, как звено или этап, через который нам надо будет перешагнуть во что бы то ни стало для того, чтобы в дальнейшем перейти к истинно прекрасному, которое непременно ожидает нас в будущем. Не правда ли, дорогая, что временные трудности ни в чем не могут поколебать нас, именно Вас — прежде всего, потому что я ведь знаю, насколько Вы сильнее меня — Вы должны это знать и Вы знаете это. И уж что‑что, а грабительскими вожделениями нашего елизаветградского антрепренера нас не испугать. Не правда ли, мне кажется, что где-то в тайниках души в Вас живет надежда на то, что наш энтузиазм увлечет за собою Несмельского и превратит его из алчного паразита в нашего союзника — умудренного к тому же большим коммерческим опытом, которого нам обоим пока еще недостает? Не угадываю ли я Вашу мысль? Да, да, тысячу раз — да, я верю Вашим предчувствиям!
Среди обеда мои любезные хозяева сообщили мне еще одну новость, о которой Вам будет особенно приятно слышать. Вы, конечно, не забыли, как нас с Вами запугивали в бюро рассказами о необыкновенной распущенности в елизаветградском кавалерийском юнкерском училище, где будто бы юнкера терроризируют не только театральную публику, появляясь среди зрителей в непристойном виде, но и рядовым обывателям нет спасения от дерзких выходок здешней военщины. Несмельские только смеются на эти россказни. Юнкеров военное начальство держит в большой строгости, а в театре на эти случаи всегда присутствует дежурный офицер. Вот и выходит, что не всякому слуху дозволяется верить. Кстати сказать, и театральных уборных гораздо больше, чем нам говорили в Москве, так что нет никаких оснований беспокоиться — дамскому персоналу тесно не будет! Тогда же договорились, что к декоративным работам приступаем с понедельника. В мебели, по-видимому, никаких задержек не должно быть, — в распоряжении Несмельского заарендовано пользование целого мебельного магазина, так что недостатка в ассортиментах не будет. Да, чуть не забыл! Голубушка, если будет случай, разузнайте, пожалуйста, {101} нельзя ли сделать в Москве мочальную траву? Мне ее не случалось находить в театрах… Вы жаловались мне как-то, что я мало включаю Вас в заботы и хлопоты по театральным делам. А оказывается, дело даже до натуральной травы доходит! И это ведь только ягодки, а что ждет Вас впереди, подумать страшно! Первая актриса, героиня, Несмельский и говорить о Вас не решается, не осмеливаясь снизить предварительно голос до трагического шепота, что же с ним сделается, если вдруг привезти Вас в город с мочальной травой в корзинках! Шутки шутками, а ведь мы с Вами и в самом деле начнем с революции — ни аркашек, ни театральных героинь, — все, все на новый лад, так, как Вы мечтаете об этом…
С воскресенья кончаются в театре гастроли каких-то неизвестных малороссов, и мы вступаем в работу, — трудно еще этому поверить, не правда ли?.. Вот каким посланием я Вам размахнулся… Не забудьте написать мамусе, что ей от Елизаветграда никак будет не отвертеться!»
На другой день меня ждала неприятная неожиданность — с утра, сверх обыкновения, от Надежды Федоровны не пришло очередного письма из Москвы. Как нарочно, мне надо было с утра быть с официальным визитом у полицмейстера, я приготовился претерпеть навязанную мне судьбою роль антрепренера и, значит, стать обычным посетителем полицейского управления. Что делать? Стал груздем, полезай в кузов, — и скрепя сердце я перешагнул полицмейстерские покои.
На доклад вестового мне навстречу поднялся громоздкий рыхлый человек в военной форме и неопределенного вида: широчайшее лицо с двойным подбородком и отвислыми щеками отличалось необыкновенной подвижностью. Только с трудом мне удалось охватывать разнородные настроения, которые сменялись одно за другим, пока он рассматривал меня с довольно бесцеремонным любопытством. Недолго раздумывая, полицмейстер пустился в расспросы: где и как я раньше антрепренерствовал?
— Как? Всего только ваш первый опыт? Ах, вот как! Вам всего-навсего 24 года… Мальчик еще, уж простите старика за откровенность… Слышал я, что Несмельский передал вам антрепризу на очень тяжелых условиях… Трудно, трудно вам будет выпутаться… А впрочем, может быть, свободных денег нашлось с достатком? Нет? Тогда совсем плохо… Как же вы думаете повести дело, если не секрет? Что?.. Решили открывать сезон «Дядей Ваней»?[lxxxvi] Такой пьесы не слышал, нет… Или позвольте, — Чехов, кажется? Помню, помню, забавные рассказики у него попадаются, слышал, слышал… Так, так… От этого от «Дяди Вани» уж и сейчас гарью запахло… Плохо, совсем плохо ваше дело… Публики нашей вы, видно, не знаете… А у нас, видите ли, народ к театру требовательный… Избалованный… Хороши ли хоть актрисы? С лица как? Как с лица-то? Мордоворотов-то, {102} знаете ли, публика у нас не выносит. А певучие есть? Чтобы и потанцевать могли?..
Я чувствовал, что своими ответами отнимаю у представителя власти всякую надежду на возможность благополучного исхода сезона. На благодушном, как мне стало казаться, мягкотелом лице Бессонова стал проступать страх, по-видимому, при мысли о предстоящей в будущем для полицмейстера печальной перспективе, — я угадывал на лице моего собеседника яркую картину возни с труппой, которой не на что будет выехать из города, и неизбежными дрязгами между мною и арендатором театра… Бессонов стал глядеть на меня как-то боком, и было похоже, что он уже примеривается, какие предпринимать срочные меры для возможной профилактики против предстоящего неизбежного прогара.
Однако, я не унимался. Казалось, что представитель власти совсем увял, я попытался пробудить в нем хотя бы только признаки любопытства; я принялся рассказывать ему, как и с чем мы задумали строить свои творческие планы; оказалось при этом, что хватило самого общего наброска, чтобы счесть меня за чудака, свихнувшегося на театре. Но странно сказать, с этой минуты между нами возникло что-то, что превратило наши дальнейшие встречи в сближение совсем особого рода, — стало похоже на то, как если бы чудак в штатском платье нашел бы общий язык с истинным театралом в полицейской форме. Старик при этом даже заволновался. Он вызвал жену, тоже пожилую женщину, и наша беседа о театре стала принимать все более оживленный характер. С тех пор так и повелось. Когда впоследствии мне приходилось бывать в полицмейстерском кабинете и, кстати сказать, всегда до зарезу торопиться в театр, Бессонов тащил меня в столовую к жене, и там я должен был им двоим рассказывать о новых постановках, делиться подробностями о трактовке очередной классики; были и десятки других расспросов, иногда наивных, любопытствующих, иногда перемешанных с критикой, иногда с восторженными похвалами и с неизбежными рассказами о Казани, откуда были Бессоновы. Один за другим шли новые и новые рассказы, и сколько при этом дежурный городовой ни напоминал его высокородию о времени отправляться в город, почтительно приоткрывая щелочку двери, его высокородие не спешили возвращаться из мира искусства в мир полицейских обязанностей.






