Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Доаналоговая фотография Надежды Кузнецовой 5 страница




Вечерние медитации дополняются утренним разглядыванием, во время которого вдруг увидел едва заметную складку ягодиц... Мое понимание — я так основательно сжился с ним — потребовало коррекции. Но открытие при ярком свете не разорило меня — я остался со своим визуальным ге­шефтом от пережитого.

146


С восходом солнца проявился еще один сюжет. Далеко вдали на плато предстал тибетский монастырь, окруженный крепостными стенами. В этом качестве образ символизирует тщету человеческих усилий, смирение, но одновременно и холодность красоты.

Можно ли, разглядывая ню, увидеть внутренний мир, ощутить теп­ло материнского поля, воскресив, пережить пренатальное состояние защи­щенности и покоя? Использование риторичной фигуры вопрошания оправ­дывается тем умыслом, в основе которого — желание поделиться удивле­нием от возможности наслаждаться визуальными эффектами, скульпту­рой внутреннего тела. Попадая внутрь, но еще не осознавая этого, чув­ствую себя неуютно от разрушения визуального потребительского комфор­та. Странный эффект китаевских ню состоит в том, что они редуцируют интимное пространство к остатку человеческого (подчеркивание которо­го в других случаях столь вожделенно, сколь и труднореализуемо) и при многократном повторении приучают к такому ландшафтному обращению с поверхностью тела. Здесь, в серии «Внутреннее пространство», эта эф­фектность дает сбой, еще раз заставляя отказаться от благоприобретенного (не оттого ли, что возник недавно?) модуса восприятия. Кажется, понима­ешь, как устроены пространство защиты, архетип собора, дома, укрытия.

С некоторых пор утверждение о том, что женщину нельзя раздеть окон­чательно, — она всегда одета нашими культурными представлениями, на­шей системой означающих — стало непреложным фактом, расхожим мне­нием интеллектуалов, дисциплинированных постструктуралистской пара­дигмой. Китаев, идя по линии усиления очевидного, приводит нас к отрица­нию исторически состоявшихся трактовок художественного образа. Он за­ставляет вспомнить кантовское понимание эстетического чувства как опо­средствованной интеллектуальной деятельности, образ как чувственное во­площение абсолютной идеи (Гегель), как внутреннюю форму (А.Потебня) и проекцию сознания (теория вчувствования, феноменология), а также от­каз от рассказа, предмета и, наконец, девизуализацию художественного жеста — основную интенцию актуального искусства конца XX в.

Знаковой для меня служит фотография «Геометрия тела». Замечу, что здесь слово геометрия возвращает нас к своему первозданному смыслу — гео-метрия, пробуждающая образ шарообразной Земли, извива реки и бе-

147



Г


А. Китаев. Из серии «Геометрия тела»: лист № 5. 2000


рега моря. Его, тела, линия — и это Китаев замечает сам — «не имеет углов, она превращается то в абрис, то в границу, то в черту, то в контур, то в путь, трассу, участь...»

Изысканный ритм повторений и точность удвоения кривых увлекают чистой игрой с той же силой, с какой отрезвляют, избавляя от фистуль­ного рефлекса считать чем-то аморальным откровенное изображение об­наженного тела «со всеми анатомическими подробностями». Но природа предела играет злую шутку с ревнителями морали, поскольку в пределе малое совпадет с большим, предел боли — с высшей точкой наслаждения, эротика —со смертью. Сфера половых губ повторяет форму ягодиц, как будто подтверждает правоту древнегреческого философа Анаксагора: «Во всем имеется часть всего». Часть нашего участия — в эстетическом пере­весе зримого над этическим табу на изображение определенных частей тела. Рассматривание через асексуальные китаевские фильтры сулит ра­дость неожиданных открытий: часть живет в целом, формы ведут диалог, а изменения фигур подчиняются строгим законам топологии.

КОНСТРУКЦИИ ТЕЛА

Фотография № 1 из серии «Конструкции тела» подчеркивает деэротиза-цию тела при изменении масштаба или фрагментации. Обнажая «работу» конструктивных, несущих и соприкасающихся частей тела, фотограф по­дает их настолько отстраненно, что добивается эффекта эмоциональной нейтральности. Если Блоссфельд посредством увеличения фрагментов от­крыл архитектонику растений, ввел европейцев в эстетику органического «микромира», заставив изменить взгляд на привычное, то Китаев идет во встречном направлении: деэротизируя тело, он открывает в нем мир неор­ганического, мир эстетских ландшафтов природы. Строго говоря, его эсте­тическое переживание ни позитивно, ни негативно. Лишая нас этической оценки, он дает нам шанс незаинтересованно увидеть природную состав­ляющую.

Лист №2 («Арка») при все той же предельной конкретности изображе­ния детородных органов являет образ скорее величественный и несораз­мерный, скорее аскетический, чем порнографический; он скорее давит и

149


А. Китаев. «Арка». 2000


отталкивает, как сталинская архитектура или архитектура Третьего Рей­ха, своим имперским духом и демонстрацией мощи, чем привлекает и про­буждает эротическое переживание. «Арка»—одна из первых по степени провокативности в этой серии. К архитектурному стилю определенно от­несу и фотографию №3 («Окно»). Заполненность пространства и пласти­чески точный образ величественных кариатид, статичное их напряжение отсылают к мифическим первообразам неба и земли — египетской Нут и древнегреческой Гее. Здесь удовольствие иного порядка: ирония над при­вычным взглядом, считающим, что тело задает меру и масштаб предметам. «Дискомфорт от видимого» происходит не за счет соотнесения моего тела с миром вещей (ведь человек есть мера всех вещей), но оттого, что тело соотносится с самим телом, которое в визуальном пространстве делает­ся недосягаемо-возвышенным; оно превосходит все мыслимые размеры, в которые заключает его наше представление. Не могу избавиться от идеи антропоцентризма, возникающей из-за того, что, помещенный фотографом в точку его зрения, вижу себя стоящим на линии горизонта и сильно запро­кидывающим голову в желании рассмотреть изнанку живота-свода. Здесь аннигиляция эротической реальности достигается за счет ретроспекции: мы воскрешаем мифологическую ситуацию рождения мира, в которой акт рождения имеет космические транскрипции. Не соблазн, не прихоть, не желание ради желания, а ритуальная серьезность актов, от которых за­висят урожай, смена времен года, восход солнца и выпадение дождя, — основное настроение серии.

ВРЕМЕНА ГОДА

Какие только художественные образы времен года мы не знаем... Пе­редо мной времена года в фотографии, решенные, однако, не в жанре пей­зажа, как следовало бы ожидать. Характерное состояние времени года выражено здесь в неожиданных на первый взгляд позе и состоянии те­ла; не находя иллюстративности, мы интуитивно моторным образом вос­производим в себе те внутренние движения мышц, которые вызывает в нас сезонная смена погоды: наступление тепла или холода, дождя или солнца.

151




А.Китаев. «Весна». 1997/2001

А. Китаев. «Зима». 1997/2001


Весна — воплощенное ожидание тепла и неги; тело истосковалось по солнцу — кому как не петербуржцам ведома эта жадность до первых ве­сенних лучей: их тела, льнущие к солнцу и теплу у стен Петропавлов­ской крепости, — привычный сюжет петербургских фотокорреспондентов. У Китаева тоска по солнцу —в ином: в почти совершенном эллипсе шеи юного тела, отсылающем к символу чаши и неба, к локатору, стерегущему сигнал, к ладоням, подставленным под струю воды. Доверчивость юности, тоскующей по неге, трогает, как трогают лицо первые лучи весеннего солн­ца. В лете же вижу разлитость тепла, полноту проявлений жизни, покой чувств.

Осень — это не только минорное настроение, возрастающее с убывани­ем светового дня, время холодных ветров, слякоти и неожиданно быст­ро наступивших холодов, но и зрелость урожая, откормленные птицы и животные — крестьянские радости. Без остроумия и иллюстративности, без легко читаемых знаков-подсказок эстетическое усилие вознагражда­ется полнотой удивления. Образ осени отборен, как зерно, метафора Са­ши Соколова или экспонаты коллекции Эрмитажа. Рукотворный характер осени, плодов ее вступает в диалог с зимой. Здесь не удержаться от парал­лелей с фотографией «Плод», которая по образному строю точно попадает в осеннее настроение. Зрелость плода незримыми нитями смысла связана с плотью. Плоть и кровь — базовые символы. Они неразрывны и в мета­форическом поле языка. Визуальная метафора опирается на присутству­ющую в ней серьезность, неустранимую материальность. Зрелость — пора гармонии чувства и разума, полноты осознанного желания и границ его реализации. Плоть входит в плотину, изгибается. Без нее плотина теряет крепость, благодаря которой она прерывает естественное течение, соби­рает и удерживает. И как сиротлива и бесполезна плотина без воды, так пуста и бесполезна плоть без жизни, без наполненности, без желания. Зре­лость, или, в ином речении, акме, — вершина, перелом, готовность рожать, зимовать, держать и хранить. Сопоставляя образ женщины с космически­ми силами, она изгоняет мысль о суетном.

Зима — это свернувшееся лето: ноги подтягиваются к животу, руки крепко обнимают колени, тело собирается и сворачивается, как кошка: взыскует тепла.


152


МЕТАМОРФОЗЫ

Серия «• Метаморфозы-1». Фотографии в отличие от живописи или гра­фики могут выступать документом, но документом, который трактуется в зависимости от контекста. В частности, на столе следователя фотографии из серии «Метаморфозы» могли бы выступать свидетельством изощрен­ных убийств с последующим растворением трупов в «царской водке», для режиссера — фотопробами нового триллера, для приверженца восточных практик — подтверждением левитации и бренности физического плана, для хирурга — рентгеновским снимком пациента. Дальнейшее описание контек­стов завело бы слишком далеко: в монотонность инвентаризации. Но о чем говорят «Метаморфозы» со стен художественной галереи? Одно не вызы­вает сомнений —эти фотографии могут быть отнесены к ню лишь с из­вестной долей условности. Образы здесь не чувственны, скорее сверх-; они более сокрыты, чем обнажены, более концептуальны, чем чувственны, и (в чем я не вижу никакого противоречия) более личностны, чем абстрактно-телесны. В листах — а этой серии, как никакой другой, подходит опреде­ление «силуэты» — нет перспективы, объема, полутонов. В них субстанция тела тает по мере убывания воли и желания. Силуэт, вырезанный уличным художником, — все, что осталось от человека. В то же время силуэты за­девают достоверностью моторного напряжения тела, когда я сопереживаю жертве, принимающей душ за пластиковой шторкой и не подозревающей о грозящей ей опасности. Отсутствие развернутого кинематографического действия компенсируется гнетущей тревогой отдельного кадра. Образ сим-воличен и поэтому не исчерпывается темой насилия в ограниченном про­странстве.

В серии плоское изображение мультиплицируется, наполняя внут­ренним движением различно освещенные плоскости и утратившие чет­кость фигуры. Их размытые очертания — словно спонтанно возникаю­щие и обрывающиеся образы сна. Но грезится не та, встречи с ко­торой еще ждешь, а та, которой уже нет, которая исчезает — и, ка­жется, навсегда. Камера художника бесстрастно фиксирует исчезнове­ние романтического идеала, определяющего определенный тип чувствен­ности.

153


Продуктивность образа — не только в отсылке к архетипическому стра­ху замкнутого пространства, в данном случае пространства пластиковой цивилизации, вырваться из которой, кажется, уже нет сил, но и в изоб­ражении ухода — запускавшего и скреплявшего наше воображение в про­шедшем веке — представления о женской красоте. Лейтмотив серии — тос­ка по романтическому образу, неразгаданной тайне и по невозможной ныне роскоши быть слабой в контексте агрессивных, но адекватных времени норм поведения. Конфликт между профилем приподнятого лица, актив­ным, прорывающимся сквозь призрачную стену движением, уверенной по­зой с широко расставленными ногами, с одной стороны, и зыбкостью и размытостью очертаний фигур — с другой, не принимает резких форм. Си­луэты передают как чувство утраты мужских иллюзий о хрупкой и гра­циозной незнакомке, так и одновременно силу и независимость идущих на смену женщин. «Они идут» (Хельмут Ньютон). Матовый свет серии «Метаморфозы-1» — медиатор, указывающий не на отсутствие, но на мно­гообразие форм женственности уходящей эпохи. Тонкая нить, связываю­щая женщину и соблазн, рвется. Но в момент утраты, как известно, мы с особым чувством осознаем ценность утраченного.

Обращает на себя внимание используемый здесь вертикальный формат. Свидетельствуя об отказе от повествовательной композиции, задающей ли­нейное развитие событий, он отсылает к «вертикальному», экзистенциаль­но значимому переживанию: инициация, смерть, воскрешение.

Коллизии «метаморфоз» не сводятся только лишь к эстетической сфе­ре. С обостренным чутьем к экологии тела и взгляда автор нащупывает единую интонацию в изображении иллюзорности привычного мира тела. Это обстоятельство делает серию обособленной среди других фотографий его цикла ню. Полагаю, что своеобразная техника, в которой сделаны «Ме­таморфозы», обладает ресурсом, достаточным для того, чтобы удержать внимание в формате персональной выставки. Субверсии тела на визуаль­ном (но, как мы видели, не только) уровне следуют логике дереализации тела. Серию в целом отличает —я смело, потому что здесь уместно, вос­пользуюсь штампом — «идейно-образное и эмоциональное единство».

Активное — физически и психологически — движение фигур из серии «Метаморфозы» тем более контрастирует с пластичностью образов, чем

154


более доведены они до плоской тени. Видения не статичны, но динамичны: помимо моей воли они запускают изобразительный ряд последовательных событий —не состояние, не остановка и проживание «момента подключе­ния к вечности», но узнаваемые фазы движения, будь то отчаянная борь­ба или трепетная романтическая устремленность. Легкость и воздушность сходятся здесь с глубокомысленностью, которая репрессирует не только потенциал соблазнительной легкомысленности, но и женственности.

В этом цикле художник позволил себе — сознательно ли? — жест, спу­тавший все карты зримого. Особенность его ню, повторю, в археологиче­ской или скульптурной монументальности, в отказе от психологизма. Тело в фотографиях наполнено, а движение символично —и можно было бы сказать: метафизично, если бы за этим понятием не числился предел ар­тикуляции критического языка, за которым следовала бы отсылка к некой инстанции, на кою можно лишь указывать, но, ограничившись указанием, критик позволяет себе не делать усилие мысли.

Серия «Метаморфозы-2» развивает тему одиночества и уязвимости со­временного человека. Пластиковая цивилизация, многократно обыгранная в «полиэтиленовых» перформансах (в которых акционисты обертывают предметы или самих себя прозрачной пленкой), в версии Китаева нахо­дит новое выражение. Я назвал бы его открытие «парниковым эффек­том визуальности». Фотограф бесстрастно фиксирует момент исчезнове­ния телесности традиционного типа. На его фотографиях мы часто видим фрагментированные тела. Висящие в воздухе без опор, они пробуждают в памяти музейные экспозиции древних фрагментов скульптур, барельефа, мелкой пластики. Нечто подобное делает Китаев, используя нашу способ­ность воспринимать целое через часть. Метонимия усиливает пережива­ние, которое посещает каждого, когда он видит и осознает безвозвратную потерю, — неизъяснимое чувство жалости и ностальгию по уходящему. От­личие же в том, что древняя — например античная — скульптура позволяет ощутить производительную силу тела, его способность сражаться или вы­игрывать спортивное состязание. Не устремление в глубины мистического и таинственного характеризует телесность современника, но болезненное истончение тела в пространстве экрана; теряющая очертания фигура его напоминает исчезновение смысла в белом шуме информации. Границы от-


А. Китаев. Из серии «Метаморфозы^ лист № 1. 2002


155


сутствующей ноги, руки, тела смазаны —они как в плотном тумане или в лишенном личностного начала бреду. Страх потери загоняется в подсо­знательное — Китаев же визуализирует наш бессознательный страх и вво­дит его в художественный и социальный контекст. Разглядывая эту се­рию, замечаю, как помимо воли всплывают ассоциации с рентгеновскими снимками; гносеологическое стремление проникнуть вовнутрь человека — столь же давнее, сколь и запретное. Рентгеновский снимок, заменивший представления анатомического театра, позволяет заглянуть по ту сторону памяти, в строение внутреннего («Рентген»). Отсутствие четких границ между живым и мертвым — характерная черта архаического и (одновре­менно) зарождающегося посттелесного (цифрового) мировоззрения, кото­рое поддерживает антропологическую перспективу. В этой перспективе нет ни старения, ни увядания. Мир теней. Китаев разделяет постструктура­листский пафос, господствующий в петербургском контексте, в котором, к примеру, роман А. Драгомощенко есть «литература, одержимая своим собственным исчезновением» (А. Скидан).

Казалось бы, после диагноза: смерть человека, субъекта, пола —в тези­се о смерти тела нет новизны. Но найти художественный образ конкретно­го этапа утраты тела в условиях нашего времени — задача нетривиальная. Возможно, ее решение демонстрирует Китаев, показывая, как тело совре­менника (и здесь я подчеркиваю важность осознания конкретных условий, сочетающих как знание международного фотографического контекста, так и понимание подлинности своего голоса, топоса, традиции), становясь фан­томом, утрачивает четкость собственных границ. Первая стадия — исчез­новение рельефа, глубины и объема. Художником найдена форма, кото­рая с максимальной полнотой выражает забвение — как самоощущения, так и ощущения другого: на фотографиях мы не различаем деталей. Лица и фигуры предельно плоски. Тело, растворяющееся в безмолвии белого, вытесняет образ тела, которое мы знаем из искусства прошлых веков, в том числе и по тому визуальному приключению света, кое происходит в складках одежды или рельефе мышц. Заслуга фотографа в том, что он позволяет нам пережить момент утраты в тишине, в уединении и со­средоточенности — вопреки ощущаемому движению жизни: шуму улицы и звукам природы. В принципе, у художника есть приемы, позволяющие как

156


артикулировать тишину, так и заточить событие в башню молчания. Здесь же он плотно окружил изображение знаками тишины. Обратим внимание на то, что тревожная тишина, немота и временная глухота, сопровождаю­щие потерю сознания, имеют визуальные эквиваленты. Белый шум — мета­фора утраты смысла — симметричен белому фону, интенсивность которого дает повод вспомнить об ослепительной вспышке и неизбежно наступаю­щей за ней темноте. Стерильная белизна, отсылающая к больнице, — еще один знак критичности ситуации, в которой оказалось тело в нашей циви­лизации.

На Востоке белый цвет — символ смерти. В этой отъединенное™ и про­тивопоставленности тела контексту вижу неестественность самой среды (я объединяю символический и семиотический порядки и экологическое со­стояние природы), в которой мутирует тело современника, тело, чью при­родную энергию мы теряем на глазах.

Абсолютная тишина непереносима, так как лишает человека опоры в окружающем мире звуков. Она—противоестественное состояние: беспоко­ит, пугает, демобилизует и одновременно заставляет всего человека обра­титься в слух, внутренне сосредоточиться, услышать себя. Тишина есть эквивалент белого света, из которого проступает фигура, отсылающая к самой себе: пересечение плоскостей иллюстрирует безликие интенсивности и деперсонифицированные потоки желания, выступающие вместо тел.

Ряд фотографий выстроен так, что показывает диссоциацию тела. Ис­парившись до сухого остатка, тело свернулось до наброска, контура, про­екта. Они же есть и начало изображения его: вспомним наскальную жи­вопись. Круг замыкается. При всей убедительности концепта было бы ошибкой полагать, что серия фотографий Китаева разрабатывает одну те­му, тему подчинения судьбе, обрекающей человека на одинокую, уходящую в безмолвие, десексуализированную и девитализированную форму жизни. (Не в этом ли причина использования женского — а посему более пластич­ного—образа?) В «Метаморфозах» есть нечто сверх этого. Интерпрета­ция образов серии как лишенных внутренней активности дает сбой, когда автор — вопреки ли своим убеждениям или благодаря им — дает проявить волю модели или же сам провоцирует проявление этой воли, композицион­но выраженной в позе, в гордо поднятой голове, акцентированном соске.

157


Мы вынуждены совмещать несовместимое — удобную модель объяснения и видимое: плоскую тень, остающуюся от слабеющего в сетях репрезентации тела, а иногда и фрагмент его или устаревший из-за излишней детализа­ции лица манекен, с одной стороны, и энергию, поднявшую тело («Леви­тация»), силу чувств, проявившуюся в эротичном соске, протянутую руку, гордый профиль — с другой.

Не встречая человеческой размерности, трудно сопереживать мутаци­ям тела как такового. Анализируя этот цикл, обнаруживаю симметрию: на одном полюсе — лишенное активности и воли тело, которое растворяется в массмедиальных формах его репрезентации, на другом — замечаю взгляд освоившего стратегию вуайеризма зрителя, который собирает (вернее, рас­сеивает) форму тела. Вуайеризм есть современная — визуальная — форма каннибализма. Последняя становится адекватной пассивному потреблению визуальной информации. Желания потребителя канализируются и удо­влетворяются потреблением фармакологических и гигиенических средств. Сегодня цивилизованный человек — это человек без запаха и не ощуща­ющий боли (почти окончательно забывший традиционную технику тела), ускользающий от привычного поведения и реакций. Потребитель рекла­мы, телевидения (а путешествиям предпочитающий кино-) и компьютер­ных картинок на 90 dpi с трудом пробивается к «статике» образа. Подобно пассивному курильщику, он не отдает себе отчета в степени вреда, нане­сенного его способности воображения и сосредоточенного всматривания. Вдумчивое и неспешное разглядывание фотографии — роскошь, которую редко может позволить себе современник. Она близка взгляду фланера, отдающегося созерцанию пейзажа, улицы, архитектуры и обнаруживаю­щего присутствие знаков будущего в настоящем.

Вначале мистериальный опыт, затем опыт религиозный и опыт встре­чи с искусством давали человеку реальное переживание вечности. Капи­тулируя перед усилием и напряженной сосредоточенной работой, откры­вающей горизонты экстатического опыта, не имеющий воли человек об­ращается к наркотической прогрессии — прогрессии того средства, кото­рое исторически, например в тех же оргиях и мистериях, способствовало удостоверению потусторонней (трансцендентной) реальности. В подобном ключе стоило бы понимать рекомендации древних китайцев для постиже-

158


ния живописи: они предлагали рассматривать одну картину «на балконе во время заката», другу— «с чашей вина в покоях», третью— «когда идет дождь» и т. д. Опыт трансцендентного может обретаться в искусстве. При этом не в тех видах его, в которых существовала традиция изображения иной реальности: трагедия, живопись, пластическое искусство, — но в фо­тографии, обремененной шлейфом документальных ассоциаций. Прихоть ли истории, выдвигающей ее на авансцену репрезентации, хитрость ли ра­зума, разворачивающего картины своего самоосуществления, спонтанное ли производство событий и не поддающейся усмотрению исторической за­кономерности, но факт представления чувства вечности в фотографии се­годня общепризнан.

Мгновение — временной эквивалент геометрической точки. Точка не имеет площади, она предел минимума, его недостижимость, подобная недо­стижимости предела бесконечности. Мгновение и вечность, совпадая, от­крывают простор трансцендентности, в которую, если случится сопережи­вание «вечному покою» вещей, в каждое мгновение ими претерпеваемому, отправляется зритель. У мгновения нет события, нет последовательности во времени, нет и возможности воспроизведения ситуации. Оно есть абсо­лютное расположение, включающее между прочим предрасположение ху­дожника увидеть и «поймать мгновение». Расположение как данность, как атомарное, не связанное с предшествующим, и одновременно как потен­циальная возможность. Равновелико мгновение и прошлому, и будущему. Здесь пролегает граница перехода всегда-возможной реальности (вирту­альной реальности) в реальность осуществившуюся, что в случае фото­графии означает: запечатленную. Зритель же имеет шанс свернуть ассо­циативный ряд в плотное кольцо змеи, чтобы подготовить себя к прыжку понимания. В преходящем увидеть неизменное, не перепоручая увиденное умозрению, но доверившись созерцанию — медитации в додекартовском, доразумном смысле, когда текущее становится неподвижным, как стекло.

В мгновении, если совпасть с ним в длительности, можно встретить­ся с вечностью. В каждом —свой мир, «богатство» которого, прячась за мимолетностью, бесследно исчезает вместе с мгновением. Но краткость существования — не синоним незначительности. Напротив, именно напол­нение мгновения определяет подлинность присутствия. Видимо, недалек

159


от истины древнегреческий философ, утверждавший, что «всё во всем». Тысячи мелочей, застигнутые врасплох, подают свой голос, требуя внима­ния, подобно тому как требуют внимания точки тела и, получая его под пальцами китайского мастера, отзываются смесью боли и наслаждения.

Метаморфозы выстроены по логике сна, которая ночью возвращает нам вытесненные в подсознание страхи дня: утрата тела — один из них. Чело­век— пятно, абрис, чистая поверхность, на которую записываются знаки социального. Сегодня нет нужды доказывать, что сон отражает подлинную реальность внутреннего мира и служит ключом к его пониманию. Сновид-ческая ясность образов, которая не только реальна, но и сверх-, меркнет перед маленьким темным пятном на фотобумаге. Последнее значит поте­рю обретенного и выстроенного смысла, разрушает стройность первичной интерпретации. Растворение тела возмещается провокацией физиологизма. Казалось бы, это входит в противоречие со «скульптурными» интересами автора. Но так ли это?

Документируя социальный опыт западного мира, родоначальники «ши-зоанализа» обнаружили наличие событий, которые лишены смысла. Так, регрессия метаморфоз приводит к исчезновению, которое если и может иметь смысл, то только в точке отрицания смысла как регулятива ушед­шей эпохи. Каждая фотография отражает определенную стадию информа­ ции тела в культуре, финал которой, в общем, известен — утрата объема. И цифровой образ форматирует наше восприятие. Нет нужды обращаться ни к футурологам, ни к фантастам — из-за чрезмерной эксплуатации тема эта давно стала банальной. Но увидеть в повседневности этапные образы дереализации биологического тела удается далеко не каждому. Даже если знаешь итог.

Выверенность и убедительность интонации, которая прошла через весь цикл «Метаморфозы», так и осталась бы в плоскости одной идеи, если бы Китаев — заложник творческих импульсов, которым он дает осуществить себя, — не внес сюда то, что противится настроению всего цикла ню. Тело дано не в пассивно-страдательной функции жертвы, безоговорочно и сми­ренно принимающим свою участь, но преисполненным достоинства (заслу­га ли модели, или избранной техники, или того и другого вместе). Образ «Метаморфоз» выражает невысказанную тягу к другому миру. С утратой

160


объема тела и репрезентацией его пятном спорят внутренний порыв тела, наполненная энергичным движением поза («Фигура с поднятой головой»), парение, рука, застывшая в молитвенном жесте.

«Романтизм эрегированного соска» —так можно было называть эту се­рию. Одной ногой там, вернее, уже без одной здесь, тело, отбросившее тень за миг до своего исчезновения, наполнено желанием. А мы прочитываем его сообщение, наблюдаем за диалогом жизни и смерти, кельтской игрой в веревочку и эрекцией повешенного. Эрекция соска — этого субститута фал­лоса, — его вызывающая агрессивность не оставляют сомнений как мини­мум в двух вещах. Во-первых, в наличии желания, в том числе и желания сопротивляться обстоятельствам, а во-вторых, в критической ситуации, в которой оказались тело эпохи модерна, его воля и сила, его героический жест самореализации. Гордый, порой кажущийся заносчивым профиль до­полняется и усиливается энергично присутствующим соском. Не будь этого диалога, убедительность образа была бы утрачена. Физиологические следы сопротивления — вот что я увидел в этой серии. В момент утраты эроти­ческого тела обнажается механизм перверсии эротики и силы.

Трудно сказать заранее, останемся ли мы удовлетворенными визуаль­ным приключением при встрече с интригой пятна, выражающего тело, или нам дано будет испытать лишь страх потери тела. Однако опыт встречи с другим (чужим —или своим прошлым либо будущим) телом не прохо­дит бесследно. Мы понимаем, что тому телу, которое мы знали, приходит конец. Мало-помалу его замещает тело, идущее с экрана, который стано­вится все более плоским, цветным и повсеместным. Все же полному заме­щению атомов тела рекламной составляющей мешает опыт тайны и боли, которые, как, например, в сюжете Распятия Иисуса в немецком искусство­ведении, объединяются в именовании Schmerzesmann. Страсть, желание, воля, боль и надежда человека уходящей эпохи на фотографиях Китаева сопротивляются дигитальной (цифровой) анестезии.





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-11-11; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 313 | Нарушение авторских прав


Лучшие изречения:

Лучшая месть – огромный успех. © Фрэнк Синатра
==> читать все изречения...

2255 - | 2141 -


© 2015-2025 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.011 с.