«Кто перед нами», «кто показывает», «кто смотрит» — риторика вопросов сталкивает нас с необязательностью признавать смерть романтического образа автора. Дискурс Китаева — дискурс человека актуально чувствующего (до- или постмифически, постлингвистически, до или после всякого мотива)24, т.е. соучаствующего в мире и сочувствующего другому художника, не принявшего вызывающие самоопределения человека последних веков: сошедшей с ума обезьяны, работающего зверя, человека играющего, эротического, аутофага и т. д. Его установки прорываются на фотографиях с Афона: монашеская келья вдруг предстает не крепостью духа, а «детской», дачным миром летних вокаций, наполненным воздухом и солнцем. А цикл «Петербургские верфи» образует дополнительный ряд к серии «Конструкции тела»: когда он акцентирует четкие линии тела, я припоминаю дефиле темных вертикалей портовых кранов и частокол агрессивных форм железных конструкций. От них остается устойчивое впечатление, будто ты посмотрел авангардную коллекцию модельера постэротической эпохи.
«Лестница эманации» идеального образа приводит фотографа к множественным формам проявления тела, несводимого не только к первообразу, но и к современному образу. Китаев исполнен глубиной метафизического вопрошания. Однако главный итог упорства, с которым он допытывается у обнаженного тела подтверждения своей интуиции, — пейзажи тел, способные парадоксальным образом заставить нас отказаться от представлений о себе самих, о своем противостоящем природе теле, о выделенности его в отдельное производство. Прежде мы лишь предчувствовали плоскость
23 Абрамова З.А. Изображение человека в палеолитическом искусстве Евразии // Художественная культура первобытного общества. М., 1994. С. 324.
24 Немецкий социолог Дитмар Кампер видит две сходящиеся возможности оказаться по ту сторону модерна: «Тупиковый спор современности и мифа дол-ясен наконец разрешиться одновременно в двух направлениях: назад-в-до и впе-ред-в-пост... чтобы суметь получить какое-то представление о том, что наступает и предстоит, нужно обратиться назад в до-модерн, в до-историю. Это значит отказаться от воли к знанию, от воли к власти, от воли к воле, т. е. отрешиться, т. е. бесконечно более страдать, чем действовать, т. е. тосковать и скорбеть» (Кампер Д. Знаки как шрамы. Графизм боли // Мысль. 1997. Вып. 1. С. 164).
133
25Его индивидуальность. Индивидуальность фотомодели, сексуальность и обаяние натурщицы Китаев «снимает», например — засыпая ее песком. Он работает с элементами тела, которые менее подвержены культивации, чем форма тела, чем его мышечный контур/абрис, бросающийся в глаза с журнальных страниц. Глаз привычно ищет формы, а находит элементы.
и безжизненность идеала гиперэротического тела массмедиальной — «белой» — сборки, а в китаевских ню увидели, как можно сплавить образы природного и человеческого тела на основе признания тождества natura naturans и natura naturata, акта творения и сотворенного, замысла и его реализации.
В открывающемся взгляду человека мире рукотворная составляющая настойчиво теснит нерукотворную. Сегодня естественность становится все более неестественной; она есть продукт культурных усилий, направленных на поддержание и сохранение заповедника, и требуется там, где мы видим необустроенную территорию (надежнее будет сказать, что в первую очередь усилия видны там, где сохраняют и охраняют поверхность земли в естественном состоянии). Ситуация в цивилизованном мире такова, что художнику с большим трудом удается отыскать естественный рельеф места — со всеми его первозданными ложбинками, впадинами и неровностями. Китаев обнаружил его там, где трудно было ожидать, — на поверхности тела человека, которого по привычке представляют источником цивилизаторских и преобразовательных усилий, виновником всех глобальных кризисов. Концентрация на деталях всякий раз вознаграждает художника/зрителя открытиями удивительных природных пейзажей, что особенно радует, потому как они всегда воспринимались культурными, выделенными и противопоставленными природе. Отказываясь видеть в человеке его человечность25, Китаев обнаружил природу как таковую. Микрокосм, если предельно внимательно следовать его рельефу, избегая заданных рационализмом схем, ничего не пропуская и ничего не обобщая, разрастается до макрокосма, который уже не вне тебя, но ты в нем — и подчиняешься потоку его изменений.
В архаике власть человека над природой была минимальной. Единственное, чем он мог владеть и где мог проявить свою волю, было его собственное тело, которое повсеместно окультуривалось им (татуировки, ритуальные шрамы, кольца и т. д.) и тем противопоставлялось «незаписанной» природе. Сегодня же мы видим противоположную картину: тотально записанное тело природы оставляет незатронутым лишь один фрагмент—тело человека (не в этом ли бессознательное стремление распоряжаться тем, что еще доступно, не записано, что дает ощущение жиз-
134
ни — пусть через боль записи, через кровь и рану?). Делая тело песочным, Китаев обретает искомое ощущение архаики, чувство археолога, первооткрывателя тела предка, сохранившего первозданный (божественный, богообразный) облик, избежавший цивилизационной техники его интерпретации. Он ищет, чтобы найти свое «другое», гладкое тело (как гладкий шар без единой отметины вместо лица в японской легенде «Ноппэра-пон»). Ни болезненной чувствительности, ни эксгибиционизма и нарциссизма, ни полновесного эротического чувства, ни инстинкта продолжения рода мы не увидим в работах Китаева. В них ощутим привкус антипсихологизма.
ФРАГМЕНТЫ ТЕЛА
А/эстетизм обнаженного фрагмента, художественное, как и порнографическое, исключают эротику. В чем же эффект деэротизации? Мне он видится в избыточной плотности изображения: в нем нет места воображению, атомам которого нужен воздух Демокрита, нужны пробелы, разрывы, интервалы. Чтобы эротическое чувство могло возникнуть, необходимо препятствие, мерцание обнаженности и закрытости. Этого нет. Есть угнетающая исчерпанностью деталь, холодная формальность изображения, дающая точку неразличимости географии, порнографии, фотографии. Но все же у искусства и науки есть развилка: искусство ведет к символизации пространства, к эстетике конкретной формы, наука —к утилитарности и практической пользе (сексологии, юридической науке, психологии, биологии и т.д.).
Уход в деталь, в которой растворяется и забывается целое, открывает миры, выстроенные на собственных принципах. Налицо самоорганизация эстетики фрагмента на не зависящих от целого основаниях. Собственная конфигурация дискретного образа сбивает привычные установки, делая анекдотичной прямолинейность наших ожиданий и открывая нам картины неизведанного пейзажа тела. Правда, замечу, неизвестного не потому, что их никто не видел, но, напротив, потому, что мы сталкиваемся с привычным миром. Китаев часто визуализирует то, что существует как устойчивый троп языка: тело как холм, земля, пустыня, камень. Но увлечение увеличением детали имеет пределы — голова муравья превращается в мон-
135
стра. Этот путь уже пройден, он скорее естественнонаучен и остроумен, чем художественен. Китаев же остается в срединном мире — мире, соразмерном человеку.
Инорациональный язык тела, осознанное владение которым — предел мечтаний спецслужб, привлекает художника. Рассматривая ню (тела которых настолько открыты художником, осознавшим их собственную экологическую выразительность, что — уже — кажутся сокрытыми), мы по воле фотографа читаем, разбирая сквозь напластования культурных штампов, послание тела.
Переводя фотообраз тела в другой материал, Китаев монументализиру-ет и археологизирует его. Благодаря этому тело лишается индивидуальной интонации, эквивалент которой лингвисты усматривают в телесной позе. Его тела имперсональны, девитализированы, лишены личностной эротической составляющей. Китаеву удается нейтрализовать витальность тела даже там, где она проявляется в полной мере — в изображении обнаженного тела, — как на знаковом, так и на телесном уровне, где ритмы эроса более чем властно заявляют о себе.
От серии к серии витальность тела мало-помалу исчезает, растворяясь в пустыне вечности. Тело таит следы окаменелости желаний, чувств и боли, культура их взаимообращения оказалась лишней в постиндустриальную эпоху. Оно — промежуточный слой между живым и неживым, между моим представлением и моим же невесть куда исчезающим телом, право на окончательное понимание которого оспаривают антрополог, хирург, физик, художник: но пока они спорят, фармаколог дает средства, определяющие его, тела, самоощущения — часто эйфорические, когда оно, например, сигнализирует о боли.
И здесь мы подходим к сути современного интереса к телу. Тело есть место столкновения разнонаправленных импульсов. И чем более оно приучено к цивилизованным проявлениям, чем более сформировано, тем выразительнее другой его язык. (Ведь не воспринимаем же мы этнографические фотографии обнаженных аборигенов как ню. Их архаические тела информативны для нас не более, чем их нетатуированные лица для соплеменников или соседей.)
Тенденцию Китаева в этой перспективе я бы обозначил как привлече-
136
ние внимания к кажущемуся безмолвию цивилизованного или, точнее, стерилизованного тела, доведение этого молчания до невыносимой тишины. Его ню часто лишены лиц, и поэтому мы принуждены учиться постигать язык тела — также и собственного, — сообщение которого в нашей культуре воспринимается лишь как дополнительное к языку лица: глаз, бровей, губ... В информационном обществе концентрация коммуникативных усилий на лице, с одной стороны, ведет к нашей глухоте и безучастности к остальным фрагментам тела, а с другой —к утрате навыков понимания красоты нагого тела, о котором еще в середине XIX в. писал Ипполит Тэн: «Прежде всего люди того времени (эпохи Возрождения. — В. С.) принуждены интересоваться вещами, которых мы не знаем более, потому что мы их не видим или не обращаем на них внимания, — я разумею тело, мускулы и различные положения, которые принимает человек, делая движения. Ибо тогда человек, как бы знатен он ни был, стремился быть бойцом, мастерски владеть шпагой и кинжалом для самозащиты; вследствие этого в его памяти невольно запечатлеваются все формы и все положения действующего или борющегося тела». Эти люди были «вполне подготовлены к пониманию всякого изображения тела, то есть живописи и скульптуры; статный торс, изогнутая лидвея, поднятая рука, выпирающее сухожилие — все движения и все формы человеческого тела будят в них готовые образы. Они могут интересоваться мускулами и, сами того не подозревая, оказываются тонкими ценителями искусств... Восприимчивость их живее, ибо она загнана внутрь в силу гнета всевозможных грозных опасностей. Чем больше они напрягают свои силы или обуздывают себя, надевая личину, тем больше они наслаждаются, когда могут открыть свою душу или предаться отдохновению. Спокойная и цветущая мадонна в алькове, бодрое тело юноши на пьедестале особенно тешат глаз... Наш современник (это середина XIX в. — В. С.) встает в восемь утра, облачается в халат, пьет шоколад, идет в свою библиотеку... идет прогуляться на бульвар, заходит в клуб... Когда он возвращается домой даже в час ночи, он прекрасно знает, что бульвар охраняется городовыми и что с ним ничего не случится.
Где этот человек мог бы наблюдать тело? В купальне, цирке, балете... Он 26Тэк И. Философия искусства. Живо-
слишком СПОКОеН, СЛИШКОМ защищен, СЛИШКОМ разменялся на мелочи»26. пись Италии и Нидерландов. М., 1995.
Что же говорить о человеке XXI в.?
137
27 Hagens G. von. Korperwelten. Die Faszi-nation des Echten. Berlin, 2001. — Его выставка в мае-сентябре 2001 г. в Берлине вызвала небывалые споры в прессе. Первый и главный камень преткновения — вопрос, можно ли использовать труп человека (пусть и обработанный) в качестве художественного объекта.
28 Подробнее об эволюции отношения к телу в авангардном и поставангардном проекте см.: Савчук В. В. Боль авангарда // Литературный авангард в политической истории XX века: Тезисы Первой международной научно-практической конференции 24-28 мая 1999. СПб., 1999. С. 8-11.
Революционный, предельно аффектированный волевой порыв авангарда с его нечувствительностью к боли в поставангардную эпоху сменяется дистанцированными манипуляциями над телом при помощи компьютеров и пластинатов, химических веществ. Рецепция тела смещается к рецепции виртуального тела. Химическая природа постсовременных субъективных состояний сознания позволяет, с одной стороны, иметь какой угодно образ тела, а с другой — воспринимать любую боль сквозь «маску» анестезиолога или, если угодно, как фантомную боль органа, собираемого «цифрой». Например, в кибервойнах или голливудских сериалах тело после насилия, травм и пыток воскрешается без урона и ущерба, как тело Жюстины. «Химия» питает как новые мифы о бессмертии Я в киберпространстве, так и материализующиеся мистерии и авантюры на сцене современных анатомических театров, демонстрирующих новые способы консервирования тел — пластинирование — и их художественное использование фон Хагенсом27.
Рефлексия, следующая за вскрытием представления авангардного и поставангардного тела, выдает эпикриз: авангардное тело, утверждающее себя в отрицании «существа разумного» или «рационального животного», сконструировало «машину», «механический разум, чувство и воображение». Последствия этих представлений в компьютерную эпоху, позволяющую сбрасывать табуированные аффекты в сеть, предлагающую — на выбор или последовательно — быть мужчиной/женщиной, животным, машиной, переориентировали дискуссии антропологов о границах человека с оппозиции человек-машина на проблематизацию границ человеческого в киберпространстве. Прежние — доавангардные — усилия поисков неживотного в человеке обращаются проблемой живого тела по ту сторону экрана компьютера. Тело рассредоточивается и исчезает28.
Если тело собрать из визуальных образов социального и массмедиаль-ного пространств, то, невзирая на тотальность присутствия его в рекламе, в киосках печати, в кино и на телевидении, несмотря на гипертрофию эротической его функции, оно будет пусто. Да и само налаженное воспроизводство образов допотопных машин репродуктивного желания, не выдержав конкуренции, закрылось, а новые технологии быстро заполнили визуальное пространство эротическими образами «нового поколения». Но чем больше их, тем реже полнота эротического переживания. Там, где
138
нет преград, ручейки желаний не собираются, не накапливаются до силы, необходимой для вращения жерновов сексуальности.
Сегодня границы чувственности и вожделения свернулись до каталога товаров модных фирм. В самом деле, заполнение видеопространства технологически совершенными образами обнаженных тел есть симптом заката эротики. Социальное пространство шокировано массовыми выбросами изображений обнаженного тела. Его реакция —анестезия, а в результате естественное тело природы оказывается без чувств, без эротики и желания продолжения рода.
Правила игры массмедиального мира — самоценность и самодостаточность— повсеместны для тех, кто поверил в его единственность. Тела в коммерческой фотографии, словно они опалены огнем, оплавляются и застывают, провоцируя ощущение невозможного — пластиковой природы современного тела. Мы видим закат Европы, «похищение Европы» в современной версии: на своей спине смеющаяся Европа везет покорного быка29.
Отклонение от реального, как и быстродействие машины банализации видимого, растет. Плотность и объем видеоинформации обращают к переживанию поверх индивидуального желания, которое я бы сравнил с удовольствием коллекционера, взыскующего чистого сцепления незаинтересованности с эстетическим чувством, невесомых состояний сознания с тяжестью тела. Прозрение может происходить и на внешнем уровне, в области привычного: эффект рельефной тени, ракурс, дающий ощущение сложной технической конструкции, гармонизация объемов. Иногда у Ки-таева мы обнаруживаем перед собой не тело, но абрис его: изображение становится плоским, как будто оно сошло с гобелена и эффектно улеглось на песок, отсвечивая покрывшими его песчинками. Среди его фотографий наталкиваюсь на тень человека (фотография «Тень»), подобную той, что осталась на стене храма в Хиросиме. Нам же этот плоский образ близок еще и тем, что в городе мы встречаем след на стене, который оставляет разрушенный дом. Случается, мы вспомним его, но всегда и без того можем представить себе и определить его высоту. Обычно мы встречаемся со следами, которые остаются в памяти после исчезновения всех других следов. Однако фототехника, фиксируя след, противоре-
А. Китаев. «Тень». 2001 |
29 Это переворачивает известную картину: не Европа на спине быка, а бык на спине Европы. Белый бык — Зевс в античной мифологии — увез Европу на Крит, где она родила Миноса, Радаманта и Сарпедона. Ныне постаревшая и уставшая от себя Европа сама похищает быка, сфинксов, древние маски, для того чтобы насытить любопытство, музеи и тем почувствовать себя более привлекательной.
139
чит стройности и принудительности известных порядков. Так как забывание и разрушение суть условия функционирования памяти, художник выхватывает мгновение и фиксирует его навечно — или по крайней мере на век, отведенный серебряной технологии изготовления и хранения образов. В свете же лингвистических технологий конструирования вечности в западной культуре и на фоне цветных миражей памяти системы «Кодак» (срок ее жизни—15-20 лет) серебряная, а тем более платиновая фотография преспокойно ложится в музее по соседству с надписями на глиняных табличках и берестяных грамотах, не чувствуя себя выскочкой.
НЮ КИТАЕВА
В китаевских ню выделю несколько серий, различающихся технологией изготовления фотографий, техникой съемки или технологией печати. Хотя составлять их по столь формальным признакам сложно.
Итак, его ню — хотя излишне говорить о постановочной фотографии, когда дело касается ню, — всегда срежиссированы. Он соблазняет зрителя, используя прием христианских миссионеров, которые в проповедях латиноамериканцам предлагали брать в пример воздержанность слонов: им тогда мнилось, что слоны вступают в сексуальную связь единожды в году. Китаев заставляет искать иную интенциональность, не обусловленную сексуальной дихотомией взгляда или, иначе, половой определенностью, которую деконструируют феминистки, апроприируя технику самопровозглашенного феминиста Ж.Деррида. Тем самым он остается верен себе: не ищет в модели театрального жеста, выдающего работу красоты. Ему интересен человек, пребывающий в состоянии покоя, когда естественные линии тела непринужденно вызывают ассоциации с природным ландшафтом. Мы видим так, как если бы вдруг Дихявичус все же убедил нас в необходимости смотреть с одинаковой интенсивностью на песок, воду, деревья и тело, а не на тело, которое подается на их фоне. На самом деле тело тем заметнее выделяется из контекста, чем прилежней пытается убедить нас литовский фотограф в их однородности.
140
ФОТОГРАММЫ
Однако не стоит обманываться относительно безусловной победы над эротикой китаевской оптики. Насколько изгнал он ее из женского тела, настолько же эротический момент присутствует в его фотограммах (изображениях, получаемых на фотобумаге без негатива при помощи манипуляции с предметами), с которыми мы просто обречены соотносить кита-евские ню: подобно полюсам, они собирают и удерживают целое — взгляд художника. Если прямое изображение обнаженного тела изымает эротику, то в фотограммах, как справедливо заметила искусствовед Ю. Демиденко, «абсолютно свободных от реальных образов», присутствует «эротическая драма».
Эротическая перистальтика его фотограмм затягивает, но, оказавшись внутри, зритель почти без насилия над собой переходит от лежащих на поверхности сексуальных ассоциаций к незаинтересованному созерцанию шероховатых поверхностей, чередования фактур меха и кожи, волоса и стекла, органической и геометрической формы. Листы в этом цикле, как ни в каком ином, однородны: трудно рассматривать конкретный лист вне связи и соположения с другими. Эффект китаевского искусства в том, что мера взгляду не задана нормой застывшего жанра. Здесь Китаев творит, опуская рефлексию, с тем, однако, побочным эффектом, что оказывается на кромке новизны, идет вровень с временем (а порой опережая), в формальных поисках находит эквивалент языку плоти в образах предметов и, приоткрывая, показывает изнанку вытесненных желаний. Его фотограммы при всей насыщенности того, что служит показателем качества фотографии: полутоновые растяжки, точность кадрирования, тонирование и фактурность поверхностей, — психологичны и отпущены. Сюрреалистическое отождествление обычных вещей со сферой интимного, антрополо-гизация или, конкретнее, эротизация формы проясняют тактильную составляющую его взгляда. Ведь особого рода эротические удовольствия мы получаем там, где по формальным признакам их быть не должно; а если они все же прочитываются, то странно было бы не вспомнить о них. Сознательно ли так все устроил автор? Возможно, приступая к работе — нет, но, увидев итог, осознал сделанное. В пользу последнего говорит назва-
А. Китаев. Фотограмма: лист № 81. 1994
141
ние его серии «Эро-тень». Эти эротические удовольствия мы получаем то от акцентированного физиологизма, то от анимации предметов, например обычной бутылки, пропустившей свет и оставившей на фотобумаге следы миров, которые направляют воображение или к коже пресмыкающихся, или к густой органоподобной субстанции, или местами к безжизненным лунным ландшафтам. Агрессивная центробежная фалличность ряда изображений соседствует с вагинальными ночными и центростремительными образами, затягивающими взгляд в поток жизни, смерти, наслаждения. Ирреальность беспредметного эротизма отрицает эстетику чистой формы. Фотограммы Китаева дают опыт визуального соприкосновения с зоной эротического в непосредственной близости, которая чувственно убедительными сценами разыгрываемого представления меняет модус зримого. Зритель же, застигнутый врасплох, созерцает «внутреннюю» среду эротики, вырванную из конвенций о порнографии эстетику фрагмента физического тела. Это позволяет вернуться назад, туда, где еще нет товарного вожделения, где форма существования —взаимосоприкосновение, происходящее в органическом ритме роста клеточной культуры.
30 «Живое как неживое, неживое как живое» — один из формообразующих и философских принципов нового авангарда в американской фотографии 1940-1980-х гг.: от Аарона Зюскинда и Ней-тена Лайона до Эрнеста Рубена. Китаев находит свой путь, вступая в диалог с западным фотографическим процессом.
ОБЛАЧЕННАЯ В КАМЕНЬ
Передо мной на столе стоит кусок окаменевшего дерева. Палеонтологи утверждают, что необходимы миллионы лет, чтобы каждая молекула древесины была заменена неорганическими соединениями. В фотографиях Китаева этот процесс происходит на глазах: каждый «квант» восприятия живого тела замещается восприятием камня, который исключает (вспомним автопортрет Китаева) эротику как модус чувственности. У Китаева дар: видеть статую как «живое тело, облаченное в камень» (М. Серр), а тело как статую30. Переводя тело в другой материал, Китаев фиксирует исчезновение в культуре живого и наполненного тела, свидетельства которого доносит скульптура древних. Ее мы вынуждены — в который раз — возрождать из недр земли, памяти, опыта. «Песочная серия» представляется настоящим складом недавно найденных археологами, но законсервированных в наполовину откопанном состоянии первобытных скульптур.
142
А. Китаев. Из серии «Пустынный пляж». 2001
Остановлюсь на одной из них. Здесь тело человека, живая и неживая природа растворяются в общем для них образе пустыни. На первый план выходят отношения форм и объемов. Глаз скользит по поверхности, не встречая препятствий и раздражителей, как не встречает их, если не натыкается на пластиковую бутылку или след вездехода, бедуин в пустыне, казах в степи или якут в тундре. Однако невесть откуда появившийся дискомфорт перерастает в беспокойство. Оно мало-помалу локализуется в едва заметном, а затем отчетливо различаемом источнике. Краем глаза схватываю то, что сбивает ритм: незначительную деталь, выдающую иную — человеческую, рукотворную — форму, вторгшуюся в фотографию. В раздражающем объекте со сложным узором улитки и круглым куполом, присмотревшись, узнаю ухо с серьгой, кажущейся здесь особенно неуместной, ибо противна ценностям пустынножителя. Пластическому решению целого, чувству покоя, моему верблюжьему ритму разглядывания нанесена травма.
143
Есть две фотографии— «Торс-1» и «Торс-2», —которые я объединяю на том основании, что вижу в них победу покоя над движением, неподвижности над образом фигуры: она-то и схвачена в высшей точке экспрессивного поворота плеч. Вертикально устремленная фигура опрокидывается и падает навзничь, покрывается культурным слоем. И мы видим уже не на миг замершее движение тела, но фигуру, окаменевшую за века, на которой истлели и обратились в прах одежды. Однако здесь же подмечаю знаки нашего времени: золотое кольцо в ухе, свежий блеск и «совершенство» окружности, недостижимой при ручном труде древних ювелиров.
В серии «Пустынный пляж» меня привлек лист №2, композиция которого построена на убывании объемов и освещенности. Что же раздражает, задевает и не отпускает здесь, что удерживает взгляд — или, иначе, за что глаз цепляется, до поры до времени не собирая видимое в отчетливый образ, не проявляясь на экране сознания? Где здесь визуальное приключение, точка непонимания? Не геометрическая ли прямая, образующая треугольник в углу? Ведь она вторгается в естественный, т. е. противящийся любой прямолинейности, порядок. Нет, она скорее подчеркивает, как подчеркивает свою подпись автор картины. Фотография раздражает чем-то иным. Тогда чем же? Возвращаясь к ней вновь, проверил себя. Ну естественно, он — большой палец руки, точнее, ноготь. Ярко освещенный ноготь притягивает взгляд, спорит с броскостью пятна коленки, предплечья, груди. Его блеск дает неоправданный акцент, рождает сбой. Но именно он делает живым то, что таковым быть не может, — совершенство, идеальность формы, геометрический круг. Открыл же тайну очарования наш классик: «Как уст румяных без улыбки, / Без грамматической ошибки / Я русской речи не люблю». Здесь ошибка композиционная: мелкая деталь спорит с крупной, диссонирует, разрушая целое; по живописным канонам сие принято считать недостатком, подлежащим непременному исправлению. Но здесь эта досада живет в своей неузнанности, в неуничтожимости самой реальности, которая сопротивляется любым нашим упорядочивающим усилиям и строго целерациональным действиям. В этом я вижу осознанную эстетическую реакцию Китаева на изобразительный канон, на тайный сговор профессионалов считать нечто нормой, которая привела к тому, что «подражание жизни» уступило «подражанию классическим образцам, идеалам».
144
А. Китаев. Из серии «Лабиринты» лист№1. 1999/2001
ФОТО-АКТ
Серия «Фото-акт», лист «Профиль». Что-что, а мимо бесконечной линии спины подросткового тела, определяющей композиционный центр листа, пройти непросто. Здесь тело, будто бы высеченное живым светом, весомо. Но, остановив взгляд, понимаешь, что задевает не только оппозиция верх-низ, прямая линия спины — плавный изгиб линии живота и груди; в этом листе есть ситуация нарушения, которая беспокоит и подталкивает разыскивать его, а найдя, размышлять над композиционным сбоем. И мы находим. Треугольник кулака, выглядывающий из-за подбородка, спорит с носом, удваивая его на лице. Живописец, возможно, убрал бы его. Но как убрать и куда его деть в фотографии? Можно лишь в воображении.
Фотография «Сон». Прижатая рука-крыло спящего, эта неестественная, но так идущая ангелу плоскость плеча-крыла, огромное спящее тело, с далеко отнесенной (от этого такой отстраненной от тела) головой. Предельно контрастное изображение заостряет вопрос о существе видимого: ангел падший или уснувший? Ангел ли? Какого пола? — спрошу вслед за схоластами. Да и спят ли ангелы? Вспомнив Лисиппа, который говорил, что античные художники изображали людей такими, какие они есть, а он такими, какими они кажутся, продолжаю разглядывать кажущееся мне изображение. Вижу две уводящие в бесконечность параллельные линии, деформированный оптикой ближний план рвет нить, связывающую меня с привычным, обыденным, телесным. Никакой другой признак сверхъестественности так не очевиден, как размеры плеча-крыла, которые пробуждают способность воображения, заставляя представить размеры распахнутых крыльев, их силу и прочность, сочетающуюся с невесомостью прикосновения «крыла Его». Тьма обступает спящую фигуру, погружает ее в небытие, синоним которого — вечность, вечность борьбы света и тьмы, добра и зла.