Последователь Дюркгейма мог бы также обратиться к историческим фактам. Если мы, скажем, будем придерживаться экономических договоров, факт состоит в том, что (421:) успешные экономические контракты — это сравнительно недавняя инновация. Деловые контракты в традиционных обществах заключались как чрезвычайно церемониальным, так и отчетливо неэкономическим образом, да еще и с высокой степенью подозрительности. С одной стороны, существовали традиционные системы торговли между конкретными семьями или церемониальные объекты, которые циркулировали между различными родами в предписанной манере. Здесь было много доверия, но мало реальных экономических расчетов. Конкретное домашнее хозяйство должно было доставлять корзину бататов своим родственникам к определенному праздничному дню и получить от них корзину рыбы на рождение ребенка. Именно разновидность традиции восполняла многое в племенной экономике, а не реальная купля и продажа; стимулирование к увеличению производства и изобретению новых продуктов вообще отсутствовало.
С другой стороны, в обществах, подобных средневековой Европе или Китаю, имело место множество реальных экономических сделок (трансакций). Долгосрочные торговцы прибывали с партиями товаров, которые были произведены не для пропитания, а для того, чтобы получить прибыль. Это конституировало реальный рынок; но, поскольку партнеры по сделкам были чужими друг другу, они выполняли свои дела с большой степенью подозрительности с обеих сторон. Каждый хотел получить в свои руки товары до того, как они отдадут деньги, и никто в сознании своего права не расширял любого рода кредита без принятия крайних предосторожностей. Именно по этой причине древние и средневековые общества во всем мире не могли произвести на свет современного стиля жизни капиталистического индустриального общества.
Вообще говоря, эти общества сдерживала нехватка материальных ресурсов для экономической производительности. Мы не можем сказать, что средневековые китайцы, или итальянцы, или античные греки не были достаточно рациональны, видя, как они держались за большую выгоду, стараясь быть менее подозрительными и в большей степени стремясь к долгосрочным контрактам. Напротив, с нашей точки зрения, эти купцы были крайне рациональны. Они проявляли заботу о долгосрочных прибылях и издержках, равно как и о краткосрочном балансе. Если бы перед ними (422:) каким-то образом появился современный американец и повторил аргументы предыдущего параграфа, они, несомненно, ответили бы, что если бы не были подозрительными, то потеряли бы даже больше денег в долгосрочной перспективе. И они были бы правы.
Решающий довод состоит в том, что когда начала существовать современная договорная экономика, это случилось именно таким образом, как предсказывал аргумент Дюркгейма. Она сделала возможным создание новых уз доверия. Возникновение капитализма было определенно сдвигом от сверхподозрительных сделок Средних веков. Деловые люди начали делать акцент на медленном, постепенном накоплении малых прибылей, повторяющемся вновь и вновь через заключение многих сделок, и это означало жизнь в соответствии с принципами их контрактов. Долгосрочные договоры начали вытеснять сомнительные и одноразовые сделки средневековых купцов. Именно это и сделало практичным массовое производство. Насколько это хорошо — обладать машинами, обрабатывающими большие объемы материалов, если не имеется способов продавать их? Тогда можно считать, что не индустриальная технология сделала возможной современную экономику, а этот сдвиг в способе ведения бизнеса сделал возможным технологические разработки индустриальной революции.
Власть и солидарность
Возражения против дюркгеймовского аргумента в этом пункте должны поблекнуть, но существует, по меньшей мере, еще одно возражение. Да, можем мы согласиться, это верно, что договоры не могут соблюдаться в чистом виде вовлеченными в них людьми, имеющими собственный интерес. Но зачем прибегать к какой-то мистичной солидарности или чувству доверия? Все это действительно необходимо, чтобы придать силу договорам в тех случаях, когда они нарушаются. Если кто-то мошенничает, вы всегда можете привлечь его или ее к суду; если что-то украдено, вы можете потребовать ареста вора. Вы можете рационально соблюдать честность в договорах, потому что знаете, что это усиливает их. Так что не какая-то иррациональная эмоция делает договоры возможными, а существование судов и полиции. (423:)
Такой ответ неплох. Чистый дюркгеймовский аргумент кажется повисшим в воздухе в качестве абсолютной абстракции. Конечно, если вы вернете его на землю, вы должны допустить, что в мире существуют суды и полиция. Кто-нибудь, кто когда-либо занимался бизнесом или легальными профессиями, знает, что люди все еще мошенничают сегодня в нашем высоко договорном обществе и вследствие этого регулярно привлекаются к суду.
Более того, этот аргумент заслуживает того, чтобы заполнить во многих важных деталях тот способ, каким исторически возникло капиталистическое общество. Вебера, в конечном счете, занимала не только протестантская этика; он уделял значительное внимание путям, которыми развивалась легальная система вместе со структурой современного государства, полицией, армией и другими учреждениями, с помощью которых может быть организован социальный порядок. Капитализм мог возникнуть только тогда, когда суды и правительства могли придать силу деловым контрактам. Основанием современного общества является не религия, а государство. Мы увидим, что преддоговорная солидарность — это дело не доверия, а дело силы. Люди живут в соответствии с договорами не потому, что могут выбирать, хотят они этого или нет.
Это сильно ощутимый и реалистичный аргумент, и он заставляет нас уделить внимание некоторым критическим разделам социальной истории, которые в ином смысле мы могли бы проигнорировать. Тем не менее, хотя это отбрасывает нас на шаг назад, но оставляет в силе дюркгеймовскую аргументацию. Что поддерживает государство? Государство — это, в конечном счете, социальная организация; оно координирует людей, которые согласились работать вместе для достижения каких-то политических целей. Почему люди, которые создали государство, должны придерживаться договора между собой? Это возвращает нас туда, откуда мы начинали. Почему государственные чиновники должны повиноваться приказам, считая, что более благодарным делом было бы смошенничать и следовать собственным интересам? И, конечно, предполагая, что другие чиновники также рациональные индивиды, вы будете ожидать, что они тоже будут мошенничать и пытаться получить преимущество перед вами. По чисто рациональным основаниям (424:) не существует причин, по которым государство держалось бы воедино в большей степени, чем по каким-либо другим. Поэтому государство не может поддерживать общественные договоры, если оно само не покоится на какой-то преддоговорной солидарности.
Есть одна последняя линия обороны против этого аргумента. Вы могли бы сказать, что члены государственного аппарата — чиновники, полиция, солдаты армии — повинуются приказам потому, что если они не будут делать этого, государство их накажет. Теперь это верно, но только потому, что государство уже существует. Но как оказалось возможным создать такую организацию? Карающая рука государства, конечно, может оказать давление огромной силы против индивида, но она сильна до тех пор, пока существует государство, то есть лишь до тех пор, пока договор подчиняться приказам действует среди людей, которые образуют государство. Здесь опять историческая и современная реальность показывает нам, как мало можно принимать это за дарованное. Государства и армии разваливаются на части, когда люди прекращают считать себя членами группы и начинают думать только о собственных индивидуальных интересах. Именно тогда, когда армия считает, что «каждый за себя!», она панически отступает. Когда каждый в государстве мыслит таким образом, государство находится на грани революции.
По этой причине мы вынуждены согласиться, что государство удерживается воедино тем же способом, что и любая другая социальная организация: с помощью какого-то типа преддоговорной солидарности. Вебер описывал основу государства как легитимность. Это не рациональный расчет собственного интереса, а вера в то, что государство действительно и могущественно. Легитимность может существовать только в сознании людей, но если она там существует, тогда оно могущественно. Когда государство могущественно, оно может заставить людей подчиняться, и это в свою очередь делает его еще более легитимным. Этот процесс сам по себе образует замкнутый цикл. Иррациональная вера в государство, каковы бы ни были ее основания, создает свою собственную реальность. Хотя рациональные индивиды никогда не могли бы собраться вместе и создать государство на чисто договорных началах, люди, которые (425:) разделяют общее чувство, обеспечивают основу государства, чья мощь может подавить любого.
Это не означает, что все должны чувствовать солидарность друг с другом для того, чтобы дать возможность существовать государству. Правительство с успехом могло бы быть военной диктатурой или, возможно, временным правлением конкретной политической партии. Базовая природа политики состоит в несогласии и борьбе между различными фракциями. Но ключевой момент состоит в том, что ни одна конкретная фракция не способна господствовать над другими, если в ее собственных рядах недостает солидарности. Для того чтобы группа обладала такой солидарностью, ее члены должны прекратить расчет своих собственных интересов перед лицом других и чувствовать только свои общие интересы как группы. Это требует, чтобы они каким-то образом разделяли нерациональное чувство, которое заставляет их вносить свой вклад в группу, вместо того чтобы быть бесплатными пассажирами. Именно по этой причине так важны в политике идеологии, символы и эмоции.
Было бы ошибкой делать вывод, что все в обществе — это одна сплошная масса совершенной солидарности. С другой стороны было бы еще более ошибочным предполагать, что не существует ничего, кроме расчетливости эгоистичных индивидов. Как мы видели, если каждый все время будет производить свои расчеты в одиночку, социальные группы вообще не будут существовать. Для диктаторов не было бы государств, которыми можно управлять, для расхитителей не было бы ни богатства, которое можно присваивать, ни доверия, которое можно обмануть.
Что нам нужно знать — так это просто то, что нерациональные чувства играют решающую роль в любой организации; но степень и сила этих чувств изменчивы. Как раз то, что индивиды чувствуют солидарность по отношению к некоторым людям в некоторых группах, и не означает, что они чувствуют ее по отношению ко всем. Чувства доверия среди членов семьи будет достаточно, чтобы удержать семью вместе (и эти чувства не будут проявляться все время — часть времени будет уходить на ссоры внутри группы). Если бы мир состоял только из семей, подобных этой, они могли бы жить в маленьких гнездах внутренней солидарности и в атмосфере значительного недоверия, направленного вовне. (426:)
Фактически многочисленные исторические общества принимали такую форму. В другой форме солидарность может быть только внутри военного режима, который строит государство, управляющее покорными массами, которые не питают доверия ни к кому из своих хозяев. Это еще один тип общества, и история видела его слишком часто.
Я мог бы продолжать, причем с разнообразными вариациями. Капиталистическая экономика с ее довольно широко распространенными формами доверия в некоторых типах экономических договоров — это уже другая версия. Здесь люди имеют достаточно доверия, чтобы вложить свои деньги в чьи-то руки, инвестировать их; они будут работать в ожидании, что будут возмещены в конце месяца; они будут принимать клочки бумаги, обещающие выплатить сумму денег со счета. Эти и мириады других мелких актов доверия делают возможным существование гигантской экономической машины. Очевидно также, что это общество полно конфликтов и имеет свои собственные основания для недоверия. Но по иронии причины недоверия зависят от причин доверия. Это происходит вследствие того, что люди кладут деньги в банки, где могут иметь место банковские ограбления; это происходит вследствие того, что большинство людей желают принимать на веру клочок бумаги, подтверждающий, что деньги могут стать сложных объектом сложных операций финансовых спекулянтов.
Социологи не отказываются от объяснения любой из них. Они стремятся показать по возможности точно, где и как работает классовый конфликт, почему случается преступление и все остальное. Они интересуются и солидарностью, и конфликтом; и фактически невозможно объяснить одно без другого. Они проявляют также интерес, почему некоторые общества являются анклавами небольших феодальных семей, тогда как другие представляют собой крупные экономические сети или диктаторские государства. Расчетливые, эгоистичные индивиды есть в любом из них. Но такие индивиды нигде не бывают очень эффективны, если они не соотносятся с нерациональными чувствами солидарности, которые удерживают группы воедино.
Индивид может господствовать над другими людьми, пользуясь, главным образом, тем преимуществом, которое возникает из их чувств солидарности. Любой, кто может убедить других, что он или она является одним из них, имеет (427:) преимущество перед ними. Самый удачливый эксплуататор — это тот, кто заставляет других почувствовать, что он или она принимает близко к сердцу их интересы. Это означает сформировать призыв как раз на том уровне и через те механизмы, которыми оперируют нерациональные чувства солидарности. Это фундаментальное оружие диктаторов, политиков и, может быть, любого, кто агрессивно преследует свои собственные интересы в обществе. В людях часто вызываются чувства солидарности, лежащие глубоко ниже рационального расчета их собственного эгоистического интереса. Любой, кто знает, как возбудить в других эти чувства, обладает мощным оружием, используемым во благо или во зло.
Если эгоистичные индивиды нуждаются в проявлении интереса к солидарности, то это еще более справедливо для эгоистичных групп. Группы, находящиеся в конфликте с другими группами, только тогда могут существовать на первом месте, когда они внутренне едины. Солидарность и конфликт не исключают взаимно друг друга; солидарность — это решающее оружие для любого, кто желает приобрести преимущество перед кем-то другим. Побеждает обычно наилучшим образом организованная группа, а значит, группа с наибольшей внутренней солидарностью.
Марксистская теория классового конфликта тоже в известном смысле признавала это. Ключевой вопрос для марксистов состоял в том, каким образом людям, особенно рабочему классу организоваться, чтобы эффективно бороться за власть. Обычно это описывалось как проблема формирования «классового сознания», то есть осознания индивидуальными рабочими своих интересов как особой группы. Однако эта проблема ни в коем случае не может считаться простой. Человеческие чувства солидарности никоим образом не выстраиваются в линию, на полюсах которой сосредоточились две отчетливо разделенные группы — капиталисты и рабочие. Значительную часть времени люди могут действовать как чисто эгоистические индивиды, например, различные бизнесы ни в коем случае не союзники, когда они конкурируют друг с другом на одном и том же рынке, и рабочие не объединяются, если они соперничают за конкретную работу или продвижение.
Тем не менее, при конкретных условиях эти распри между индивидами отодвигаются в сторону, и группы (428:) формируются. Но сколько будет групп? Магическое число «два» возникает не очень часто. Часто имеется много различающихся деловых интересов — банкиров в сравнении с промышленниками, розничных торговцев в сравнении с экспортерами и в сравнении с фермерами, — и это представляет собою сложную систему надувательств в борьбе за интересы, которые составляют так много в обычной политике. Подобным образом рабочие могут объединяться в тред-юнионы, но различные юнионы могут с успехом оказаться лишними друг для друга. Возчики могут оказаться в конфликте с автомобилистами; члены тред-юнионов могут монополизировать рабочие места, делая их недоступными для рабочих, не являющихся членами профсоюзов. Женщины-работницы могут испытывать дискриминацию со стороны рабочих-мужчин, и то же самое может случиться между черными, белыми и этническими группами.
Проблема для марксистского теоретика состоит не в том, что в мире слишком мало классовых конфликтов, а в том, что их слишком много. Это не один лишь классовый конфликт между рабочими и капиталистами. В социалистических обществах возникают конфликты между рабочими и бюрократами, фракционные битвы между членами коммунистической партии, армии и секретной полиции. Социологи знают это давно, и весь мир узнал об этом после неожиданной революции в Восточной Европе в 1989 г. и открытой вспышки хаотической борьбы в СССР. Поскольку социалистические общества развалились, в сравнении с ними капиталистические общества для большинства людей выглядят хорошо. Но этот момент возбуждения не должен закрывать нам глаза на то, что все общества, включая наше собственное, полны конфликтующих групп на различных уровнях интенсивности. Как указывал немецкий социолог Ральф Дарендорф, любая ситуация власти между людьми, отдающими приказы, и теми, кто приказы получают, ведет к потенциальному конфликту. Любая современная социальная структура содержит в себе потенциал для борьбы между классами, находящимися у власти. Хуже того, этнические, расовые, религиозные и религиозные идентичности полны опасной энергии, готовы к борьбе за господство и иногда — к избиению друг друга. Эта мрачная сила этнического и религиозного насилия проявилась в разрушении Советской (429:) власти в собственных республиках и в Восточной Европе. Мы видим также ужасные примеры разрушительной мощи в Индии, на Ближнем Востоке и повсюду. В Соединенных Штатах этнические и религиозные проблемы скорее тлеют, чем горят, но здесь тоже иногда аргументы и оскорбления оборачиваются пулями и бомбами.
Для социологов конфликты и солидарность — это две стороны одной медали. Группы часто имеют наибольшую внутреннюю солидарность, когда они мобилизуются против внешнего врага. Конфликт ведет к солидарности, по крайней мере, в некоторых группах и наоборот. Мы стремимся показать, почему в различные времена существует целый спектр различных групповых рядов. Когда существует большое число конкурирующих групп — будь то экономические группы или группы занятости, расовые и этнические группы, семьи, политические партии или социальные движения? Когда они сгущаются в ряды, состоящие лишь из немногих групп? И в противоположной крайности, — когда изолированные индивиды полностью отрывают себя от любых групповых связей и преследуют только свои эгоистические интересы?
Все эти проблемы никоим образом невозможно разрешить с помощью одной лишь социологической теории. Но я убежден, что некоторые из решающих механизмов, с помощью которых имеют место эти события, можно понять. Главный урок, который можно извлечь из этой главы, состоит в том, что групповая организация не зависит от рациональных расчетов. Группы образуются вовсе не по Марксу, который думал, что это происходит, когда люди осознают свои общие интересы. Сознательность и интересы лежат лишь на поверхности вещей. Под поверхностью же лежит сильная эмоция, чувство группы людей относительно их схожести и совместной принадлежности.
Мы не говорим, что интересы людей не являют собою нечто реальное. Но причины, о которых я говорю, что они лежат на поверхности, состоит в том, что люди имеют все виды интересов, некоторые из которых сводят их с другими, а другие разделяют их. К примеру, врач «очевидно» имеет интерес в объединении с другими врачами для того, чтобы монополизировать доход от медицинской практики; в то же самое время в равной степени в интересах врача соперничать (430:) с другими врачами за пациентов. Такого же рода вещи можно сказать о рабочих в тред-юнионах или членах любой другой группы. Эта дилемма действует в той же степени, в какой группы должны выбирать, соперничать ли им с другими группами, или объединяться с ними; в равной степени в интересах тред-юниона конкурировать за привилегированную оплату, как и объединиться, чтобы бороться за интересы всех рабочих. Рациональные интересы одновременно и притягивают и разделяют людей. И проблема бесплатного пассажира всегда с нами, искушая индивидов взять все лучшее себе, обойдя других членов своей группы.
Тем не менее, вопрос о том, которые из интересов победят, — это не дело рациональных расчетов. Это зависит от чего-то более глубокого: от моральных чувств, которые объединяют людей в группу. Я берусь утверждать, что процессы, которые продуцируют эти моральные чувства, — это социальные ритуалы. Когда такие ритуалы сделали свое дело, и группа создана, интересы, которые объединили людей в этой группе, приобретают новый статус. Интересы становятся моральными правами и приобретают вокруг себя что-то вроде символического гало справедливости. С иной точки зрения это можно было бы назвать идеологией. Ключевой вопрос состоит в том, что группы не только состязаются за конкурирующие интересы, но они также всегда рассматривают свои собственные интересы с моральной точки зрения. Как мы увидим, если они не будут делать этого, они даже не смогут существовать как группы. Ищем ли мы основу классовых конфликтов или солидарности, лежащей в основе договорного общества, мы приходим к вопросу о том, почему некоторые люди чувствуют, что они могут доверять другим. Дюркгейм показал, что чувства доверия не могут зависеть от рациональных расчетов, а должны иметь более глубокий, бессознательный источник. И, подняв эту проблему, Дюркгейм продолжил ее решение до своей теории социальных ритуалов. Это и будет темой следующей главы. (431:)
Глава 2. Социология Бога
Есть две очевидных позиции, которые вы можете занять относительно религии. Или вы верите в Бога, или не верите. В первом случае это некая Верховная Реальность, которая выходит за пределы всего того, чем занимается социология. В другом — это иррациональный предрассудок по поводу таких вещей, которые не имеют права на существование.
Социальные мыслители по большей части принимали второй из этих аттитюдов. Утилитаристы и рациональные реформаторы, в общем, были склонны смотреть на религию как на архаическую иррациональную силу. Это источник предрассудков, веры в невидимый мир духов и привидений. Правовые реформаторы рассматривают религию как институт инквизиторов и охотников за ведьмами, сжигающих людей у столба за верования или ошибочные суждения, на основании того, что они были колдунами. Радикалы трактуют религию как сторонника сложившегося статус-кво, разновидность агентства правящего класса, которое заставляло людей мириться с экономической и политической несправедливостью в обмен на обещание жизни в раю после смерти. Рациональные интеллектуалы вообще не видят оснований для веры в теоретическую догму, считая религию реликтом Темных веков, чем-то постепенно отмирающим по мере модернизации обществ.
В течение какого-то времени это предсказание казалось верным. Конечно, религия в самом деле потеряла большую часть той власти, которую она имела над людьми всего несколько столетий назад. Колдунов больше не сжигают на кострах, и вера в недоброжелательных духов в значительной степени исчезла. Церкви стали менее догматичными и более терпимыми. Приверженность (432:) религии приходит в упадок. Люди больше не посещают ежедневную мессу и не сидят на длительной субботней проповеди. Кажется, постепенно мы достигли такого положения, когда не только магазины открыты по воскресным утрам, но и люди с такой же вероятностью глядят футбольный матч и играют в гольф, как и ходят в церковь. Церковь утратила свою власть над тем, чтобы запрещать людям поступать подобным образом, равно, как и на то, чтобы мотивировать людей в других аспектах их жизни. Подобные тенденции можно обнаружить по всему миру. По мере того, как традиционные племенные и аграрные общества выходят на современную орбиту, их разнообразные религии также начинают утрачивать свою власть. Можно было бы ожидать, что религия совсем исчезнет.
Но этого не происходит. В Соединенных Штатах религия далека оттого, чтобы умереть. Даже здесь, где наука и техника поднялись до очень высокого уровня, а образование распространено больше, чем где бы то ни было и когда бы то ни было в истории, ожидания, что религия рухнет под давлением рациональности, не сбылись. Вместо этого мы видим, что религия оживает во множестве разновидностей. Появилось новое движение неистового фундаменталистского христианства, которое принимает Библию как буквальную истину и гневно обвиняет все то, что оно расценивает как моральное падение современного мира. Эта религия не просто пассивно обороняется, а предпринимает активные наступательные действия вмешательства в текущую политику в усилиях отвоевать прежнюю принуждающую власть церкви. Одновременно в западные общества активнее, чем в прежние времена, проникают восточные религии. В огромном числе появляются последователи Кришны, индуистских гуру и буддистских монахов, в то время как Ислам особенно успешно находит своих сторонников среди черного населения. Широкий интерес вызывают астрология и оккультные науки, которые пропитывают масс-медиа. Некоторые из этих разновидностей религий и оккультистских движений появляются в наши времена вновь и вновь. Очевидно, предсказание устойчивой тенденции тотальной секуляризации и рационализма было неверным.
Однако для социолога в религии наиболее значительными не являются ни одна из двух очевидных позиций отношения к ней, — ни благорасположенность к религии, ни (433:) противостояние ей. Существует третья альтернатива. Дюркгейм создал неочевидную теорию религии, в которой ключом к религии выступает не вера, а социальные ритуалы, исполняемые ее приверженцами. Религия — это ключ к социальной солидарности, а религиозные верования важны не по своему собственному праву, а как символы социальных групп. Поэтому религия приобретает важность как первичный пример нерационального феномена, играющего основную роль в социальной жизни. Более того, анализ религии приводит нас к очень важной общей теории, которая дает возможность понимания социальных ритуалов и те пути, на которых создаются и моральные чувства, и символические идеи. Эта теория имеет приложения, далекие от религии как таковой. Она помогает нам объяснить политику и политическую жизнь, а также динамику солидарности, которая делает возможными конфликты между социальными группами. Она даже сообщает нам кое-что о частных секуляризованных сферах современной жизни. Вам не обязательно быть религиозно или политически активными, чтобы испытать на себе релевантность социальных ритуалов. Они пронизывают современную жизнь, так же как и любой другой период истории. Меняются лишь формы организации ритуалов. Поэтому я прослежу за вариациями ритуалов от дюркгеймовской социологии религии до социологии повседневной жизни Гоффмана.
Не было случая, чтобы подобная теория связывала эксцентричную практику и верования примитивной религии с теми типами поведения современной жизни, которые предпринимаются для получения вознаграждения. Потому что если само общество возможно лишь на нерациональном основании, тогда даже наша сегодняшняя самосознающая рациональная мысль должна покоиться на каких-то нерациональных процессах. Это как раз то, что и помогает объяснить теория социальных ритуалов. Объясняя природу богов, социологи открыли объяснение ритуалов и символов, без которых невозможно существование любого рода групп.
Общая основа религий
Базовое предположение Дюркгейма состоит в том, что религия представляет собою нечто реальное. Будучи сам атеистом, он не видел причин, по которым должен существовать (434:) трансцендентный, сверхъестественный Бог, не говоря уже о множестве богов и богинь, ангелов, дьяволов, демонов или духов, в которых люди различных религий веровали в то или иное время. Тем не менее, как же могли люди впадать в заблуждение в течение столь длительного времени, фактически на протяжении всей истории? Как могут эти различные виды верований продолжать сохранять влияние среди огромных слоев населения даже сегодня? Нечто, во что так сильно поверили люди, едва ли могло базироваться на ошибке в размышлениях. Должно существовать нечто, соответствующее этим религиозным верованиям, что-то реальное, что могли символически увидеть люди под маской богов. Хотя эта реальность, которую представляют боги, — вовсе не то, чем провозглашают ее верующие, она имеет символическую силу чего-то очень мощного. Люди всегда считали богов или духов более могущественными, чем обычные люди. Тогда то, что представляет религия, должно быть гораздо более могущественным, чем любой отдельно взятый индивид.
Как бы вы попытались удостовериться в том, что представляет собою религия? Первый шаг любого анализа заключается в том, чтобы сравнивать. Чем общим, спросим мы, обладают все религии? Не какая-либо конкретная доктрина Бога — не Иегова и Иисус, Аллах и Мухаммед, Кришна, Вишну, Изида или Зевс. При этом не обязательна концепция о существовании единственного бога, поскольку есть немало религий с более чем одним: пара доброго и злого — Агумаразды и Аримана — у зороастристов, пантеон античных греческих и римских богов, восседавших на Олимпе, множество богов у древних индусов и много других. Речь даже не о понятии какого-либо бога вообще: буддизм, к примеру, явственно представляет собою религию, но его базовая концепция просвещения совершенно атеистична. Нет богов и во многих племенных религиях, хотя там есть тотемные животные, растения, камни и тому подобное, составляющие объект культа.
Скорее все религии имеют две общие черты: определенные верования, которых придерживаются их приверженцы, и определенные ритуалы, которые верующие коллективно исполняют.
Базовое религиозное убеждение состоит в том, что мир делится на две категории: священное и не-священное (435:) (мирское). Священным может быть что угодно: духи, невидимые боги, конкретные животные или деревья, алтари, кресты, святые книги, особые слова, которые могут произносить только те, кто прошли инициацию, или песни, которые только они могут петь. Отличительная особенность священного состоит в том, оно опасно и в высшей степени важно: вы должны подходить к нему серьезно, уважительно и с необходимыми приготовлениями. He-священные вещи образуют остальной мир: все другие вещи, с которыми вы можете иметь дело в реальной действительности, с чем угодно, чего вы желаете, что вы находите полезным или желательным.
Это базовое религиозное верование: дуализм священного и не священного. Вместе с ним творится религиозное действо, а именно — ритуал. Ритуал существенно отличается от обычного поведения. Обыкновенное практическое действие, такое, как прогулка по улице, выполнение своей работы, покупка чего-то в лавке и что угодно другое может выполняться различными, какими угодно способами. Нет никакой разницы в том, как вы проделываете это. Ритуалы же — это строго детерминированное поведение. В ритуалах именно формы имеют значение. Произнесение молитвы, пение гимна, исполнение простейшего жертвоприношения или танца, шествие в процессии, коленопреклонение перед идолом или крестное знамение — в них действие должно совершаться правильно. Ритуалы — это не средство достижения последующей цели, как способы практических действий; вы не можете сказать, что нет разницы, как вы делаете их, пока не достигнете цели, поскольку форма ритуала — это и есть его цель. Он исполнен значения, если выполняется правильно, и ничего не стоит, если совершен неправильно.
Таким образом, религии состоят из верований и ритуалов, и обе эти стороны связаны между собой. Ритуалы — это процедуры, посредством которых люди должны вводить себя в мир тех вещей, которые они считают священными. Равным образом идут вместе и противоположные этим двум понятия: обычное, неритуальное поведение — это то, как вы ведете себя в присутствии несвященного. Как мы увидим, Дюркгейм отдавал приоритет ритуалам перед верованиями. В определенном смысле правильное исполнение ритуала — это и есть то, что дало начало вере в священное. (436:)
Теперь возникает вопрос: так как же люди могли изобрести это различие? Почему появилась эта почти универсальная повсеместная тенденция разделять мир на священное и не-священное? В природе нет ничего подобного. Животные не делают такого различия. В физическом мире все находится на одном и том же уровне. Почему же люди воображают, что он наполнен невидимыми духами, богами, силами, которые требуют определенного типа капризного уважения и становятся опасными, если им не повинуются. Нетрудно убедиться, что в мире существует немало вполне реальных опасностей, но люди должны быстро научаться, как обращаться с ними на практике. С чисто практической точки зрения главное занятие религии — это наполнение мира галлюцинациями.
Однако есть одна реальность, которая обладает всеми характеристиками, которые люди приписывают божествам. Она ни естественна, ни метафизична. Это само общество. Поскольку общество — это сила гораздо большая, чем любой отдельно взятый индивид. Оно привело нас в жизнь, и оно может убить нас. Каждый из нас зависит от него бесчисленными способами. Мы пользуемся орудиями и умениями, которых мы не изобретали; мы говорим на языке, который пришел к нам от других. В сущности, весь наш материальный и символический мир получен нами от общества. Институты, в которых мы обитаем — наша форма семьи, экономики, политики и чего бы то ни было, — пришли из накопленного опыта других, короче — из общества. Бог — символ общества.
Поэтому не будет иллюзией почувствовать, что вне нас существует нечто очень могущественное и все же не являющееся частью обычной физической реальности, которую мы видим перед своими глазами. Более того, это нечто — чувство нашей зависимости от общества — существует одновременно вне и внутри нас. В религиях всегда есть связь между священным миром за пределами нас и чем-то священным внутри нас самих. Бог одновременно — и вне, и внутри. В продвинутых религиях, таких, как Христианство или Ислам, сложилось понятие индивидуальной души, которая принадлежит Богу. В тотемической религии примитивных племен также имеется подобная связь, поскольку каждый член племени идентифицируется с тотемом. Если священное животное австралийского клана — кенгуру, тогда (437:) каждый член клана чувствует, что он — тоже некоторым образом кенгуру. И это убеждение находится в соответствии с чем-то реальным. Мы являемся частичками общества: оно существует только в виде агрегата, состоящего из нас.
Более того, наши внутренние собственные личности сконструированы из частей, которые приходят к нам извне. Наше имя, наша самоидентичность приходят из тех способов, какими мы связаны с другими людьми и какими люди связаны с нами. Мы часто думаем о себе, употребляя свои собственные имена, но мы редко создаем эти имена сами. Даже если вам пришлось сменить имя, данное вам вашими родителями, вы обнаруживаете, что вы известны под прозвищем, данным другими людьми. И более глубокие аспекты нашего само-имиджа приходят даже более мощно из нашего опыта общения с другими людьми. Думаете вы о себе как о хорошо выглядящем, обыкновенном или откровенно неприятном? Ощущаете себя доверчивым, поддающимся влияниям, спонтанным, тревожным или торопливым? Эти чувства относительно себя сформировались по большей части в соответствии с теми способами, какими другие люди обращались с вами. Эта зависимость само-имиджа от других людей хорошо известна в социальной психологии. Мы склонны смотреть на себя глазами других людей. Для объяснения этого факта социолог Чарльз Хортон Кули использовал понятие «сам смотрящийся на себя в зеркало».
Наиболее сокровенное из всего, само наше сознание, социально. Мы мыслим словами, но придумали их не мы. Мы не могли бы думать вообще, не обладай мы идеями, и мы руководствуемся в своем поведении определенными идеалами. Но ни идеи, ни идеалы мы не могли бы изобрести в одиночку. Идеи и идеалы должны нести в себе что-то общее; они являются понятиями, которые превосходят конкретное и которые показывают каждую конкретную вещь, как пример более широкого класса вещей. Но природа всегда представляет нам себя в виде частностей, никогда не предлагая нам обобщений. Наблюдение природы никогда не смогло бы дать нам общих понятий. Каждое дерево поистине уникально; и только потому, что мы обладаем общей идеей дерева, мы можем увидеть сходство между деревьями и потому обращаться с ними как с представителями одного и того же класса вещей. (438:)
Единственный способ, с помощью которого мы можем превзойти «здесь-и-сейчас» данной конкретной вещи в этом конкретном месте, состоит в том, чтобы поставить себя в выгодную позицию, такую, которая пересекает время и пространство. Но именно это и делает общество. Следовательно, когда бы мы ни мыслили, мы делаем это с помощью понятий, которые берут свои истоки в социальной коммуникации. Коммуникация всегда должна подниматься выше точки зрения одного отдельного индивида до моста обобщения, связывающего одну человеческую реальность с другой. Социальная коммуникация — это то, что создает базовый репертуар идей, постольку, поскольку идеи являются абстрактными понятиями. Поскольку мы используем эти идеи для мышления, наш ум пронизан обществом. Мы не можем убежать от общества, даже когда мы одиноки. Пока мы находимся в сознании, общество имплицитно присутствует в нем.
Таким образом, общество постоянно присутствует и вне нас, и внутри самой сердцевины нашего сознания. Вот что делает столь могущественным символизм религии: он выражает сущностные факты нашего человеческого существования. Вот почему религиозный символизм инкорпорировал идеи человеческой идентичности, равно как и социального долга, и почему существует идея души, равно как и определенного типа бога или духовной силы, которая управляет вселенной. И, поскольку религия символизирует главные факты общества, она всегда должна была оставлять место для конфликта в своей системе символов. Поскольку общества никогда не бывают тотально едиными, религия всегда должна описывать существование конкурирующих богов, еретиков, злых духов или дьявола. Символизм религии зеркально отражает социальный мир.