Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Елизавета Евгеньевна Аничкова 15 страница




На операционном столе он умирает, не приходя в сознание.

Так случилось, что вещие слова Корнфельда — были его по- следние слова на земле. И, обращённые ко мне, они легли на ме- ня наследством. От такого наследства не стряхнёшься, передёрнув плечами.

Но я и сам к тому времени уже дорос до сходной мысли.

Я был бы склонен придать его словам значение всеобщего жизненного закона. Однако тут запутаешься. Пришлось бы при- знать, что наказанные ещё жесточе, чем тюрьмою, — расстрелян- ные, сожжённые — это некие сверхзлодеи. (А между тем — не- винных-то и казнят ретивее всего.) И что´ бы тогда сказать о на- ших явных мучителях: почему не наказывает судьба их? почему они благоденствуют?

(Это решилось бы только тем, что смысл земного существова- ния — не в благоденствии, как все мы привыкли считать, а — в развитии души. С такой точки зрения наши мучители наказаны всего страшней: они свинеют, они уходят из человечества вниз.


С такой точки зрения наказание постигает тех, чьё развитие —

обещает.)

Но что-то есть прихватчивое в последних словах Корнфельда, что для себя я вполне принимаю. И многие примут для себя.

 

————————

 

В той самой послеоперационной, откуда ушёл на смерть Корнфельд, я пролежал долго, бессонными ночами перебирая и удивляясь собственной жизни и её поворотам.

Оглядясь, я увидел, как всю сознательную жизнь не понимал ни себя самого, ни своих стремлений. Мне долго мнилось благом то, что было для меня губительно, и я всё порывался в сторону, противоположную той, которая была мне истинно нужна. Но как море сбивает с ног валами неопытного купальщика и выбрасыва- ет на берег — так и меня ударами несчастий больно возвращало на твердь. И только так я смог пройти ту самую дорогу, которую всегда и хотел.

Согнутой моей, едва не подломившейся спиной дано было мне вынести из тюремных лет этот опыт: как человек становит- ся злым и как — добрым. В упоении молодыми успехами я ощу- щал себя непогрешимым и оттого был жесток. В самые злые мо- менты я был уверен, что делаю хорошо, оснащён был стройными доводами. На гниющей тюремной соломке ощутил я в себе пер- вое шевеление добра.

Постепенно открылось мне, что линия, разделяющая добро и зло, проходит не между государствами, не между классами, не между партиями, — она проходит через каждое человеческое сердце — и черезо все человеческие сердца. Линия эта подвиж- на, она колеблется в нас с годами. Даже в сердце, объятом злом, она удерживает маленький плацдарм добра. Даже в наидобрей- шем сердце — неискоренённый уголок зла.

С тех пор я понял правду всех религий мира: они борются со злом в человеке (в каждом человеке). Нельзя изгнать вовсе зло из мира, но можно в каждом человеке его потеснить.

С тех пор я понял ложь всех революций истории: они уни- чтожают только современных им носителей зла (а не разбирая впопыхах — и носителей добра), — само же зло, ещё увеличен- ным, берут себе в наследство.

К чести XX века надо отнести Нюрнбергский процесс: он уби- вал саму злую идею, очень мало — заражённых ею людей. (Ко- нечно, не Сталина здесь заслуга, уж он бы предпочёл меньше


растолковывать, а больше расстреливать.) Если к XXI веку чело- вечество не взорвёт и не удушит себя — может быть, это направ- ление и восторжествует?..

Да если оно не восторжествует — то вся история человечест- ва будет пустым топтаньем, без малейшего смысла! Куда и зачем мы тогда движемся? Бить врага дубиной — это знал и пещерный человек.

«Познай самого себя»*. Ничто так не способствует пробужде-

нию в нас всепонимания, как теребящие размышления над соб- ственными преступлениями, промахами и ошибками.

Вот почему я оборачиваюсь к годам своего заключения и говорю, подчас удивляя окружающих:

— Благословение тебе, тюрьма!

Все писатели, писавшие о тюрьме, но сами не сидевшие там, считали своим долгом выражать сочувствие к узникам, а тюрьму проклинать. Я — достаточно там посидел, я душу там взрастил и говорю непреклонно:

— Благословение тебе, тюрьма, что ты была в моей жизни!

 

 

(А из могил мне отвечают: — Хорошо тебе говорить, когда ты жив остался!)

 

 

* Надпись на Храме Аполлона в Дельфах как призыв к каждому входяще- му. — Примеч. ред.


 

 

Г л а в а 2

 

ИЛИ РАСТЛЕНИЕ?

 

Многие лагерники мне возразят и скажут, что никакого «восхож- дения» они не заметили, чушь, а растление — на каждом шагу.

Настойчивее и значительнее других (потому что у него это уже всё написано) возразит Шаламов:

«В лагерной обстановке люди никогда не остаются людь- ми, лагеря не для этого созданы».

«Все человеческие чувства — любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность — ушли от нас с мясом мускулов... Осталась только злоба — самое долговечное человеческое чувство».

«Мы поняли, что правда и ложь — родные сёстры».

«Дружба не зарождается ни в нужде, ни в беде. Если дружба между людьми возникает — значит, условия не- достаточно трудны. Если беда и нужда сплотили — зна- чит, они не крайние. Горе недостаточно остро и глубо- ко, если можно разделить его с друзьями».

Только на одно различение здесь согласится Шаламов: вос- хождение, углубление, развитие людей возможно в тюрьме. А

«...лагерь — отрицательная школа жизни целиком и пол- ностью. Ничего нужного, полезного никто оттуда не вы- несет. Заключённый обучается там лести, лганью, мел- ким и большим подлостям... Возвращаясь домой, он ви- дит, что не только не вырос за время лагеря, но интере- сы его стали бедными, грубыми».

 

С различением таким согласна и Е. Гинзбург: «Тюрьма воз- вышала людей, лагерь растлевал».

Да и как же тут возразить?

Так впору не возражать, не защищать мнимое какое-то лагер- ное «возвышение», а описать сотни, тысячи случаев подлинного растления. Приводить примеры, как никто не может устоять про- тив лагерной философии, выраженной джезказганским Яшкой-


нарядчиком: «Чем больше делаешь людям гадости, тем больше тебя будут уважать».

До какого «душевного лишая» можно довести лагерников со- знательным науськиванием друг на друга! В Унжлаге в 1950 уже тронутая в рассудке Моисеевайте (но по-прежнему водимая кон- воем на работу), не замечая оцепления, пошла «к маме». Её схва- тили, у вахты привязали к столбу и объявили, что «за побег» весь лагерь лишается ближайшего воскресенья (обычный приём). Так возвращавшиеся с работы бригады плевали в привязанную, кто и бил: «Из-за тебя, сволочи, выходного не будет!» Моисеевайте блаженно улыбалась.

Да. Да. Но я этих бесчисленных случаев растления не стану рассматривать здесь. Они — всем известны, их уже описывали и будут. Довольно с меня признать их. Это — общее направление, это — закономерность.

Зачем о каждом доме повторять: а в мороз его выхолажива- ет. Удивительнее заметить, что есть дома, которые и в мороз дер- жат тепло.

Шаламов говорит: духовно обеднены все, кто сидел в лагерях. А я как вспомню или как встречу бывшего зэка — так личность. Шаламов и сам в другом месте пишет: ведь не стану же я доносить на других! ведь не стану же я бригадиром, чтобы

заставлять работать других.

А отчего это, Варлам Тихонович? Почему это вы вдруг не ста- нете стукачом или бригадиром, раз никто в лагере не может из- бежать этой наклонной горки растления? Раз правда и ложь — родные сёстры? Значит, за какой-то сук вы уцепились? В какой- то камень вы упнулись — и дальше не поползли? Может, злоба всё-таки — не самое долговечное чувство? Своей личностью и своими стихами не опровергаете ли вы собственную концепцию? А как сохраняются в лагере (уж мы прикасались не раз) ис- тые религиозные люди? На протяжении этой книги мы уже заме- чали их уверенное шествие через Архипелаг — какой-то молча- ливый крестный ход с невидимыми свечами. Как от пулемёта па- дают среди них — и следующие заступают, и опять идут. Твёр- дость, не виданная в XX веке! И как нисколько это не картинно, без декламации. Вот какая-нибудь тётя Дуся Чмиль — кругло- лицая спокойная совсем неграмотная старушка. Окликает конвой:

— Чмиль! Статьи!

Она мягко незлобливо отвечает:

— Да что ты, батюшка, спрашиваешь? Там же написано, я всех не помню. — (У неё — букет из пунктов 58-й.)


 

Глава 2 — ИЛИ РАСТЛЕНИЕ? 341

 

— Срок!

Вздыхает тётя Дуся. Она не потому так сбивчиво отвечает, чтоб досадить конвою. Она простодушно задумывается над этим вопросом: срок? Да разве людям дано знать сроки?..

— Какой срок!.. Пока Бог грехи отпустит — потоль и сидеть буду.

— Дура ты дура! — смеётся конвой. — Пятнадцать лет тебе, и все отсидишь, ещё, может, и больше.

Но проходит два с половиной года её срока, никуда она не пишет — и вдруг бумажка: освободить!

Как не позавидовать этим людям? Разве обстановка к ним благоприятнее? Едва ли! Известно, что «монашек» только и дер- жали с проститутками и блатными на штрафных ОЛПах. А меж- ду тем кто из верующих — растлился? Умирали — да, но — не растлились?

А как объяснить, что некоторые шаткие люди именно в лаге- ре обратились к вере, укрепились ею и выжили нерастленными? И многие ещё, разрозненные и незаметные, переживают свой урочный поворот и не ошибаются в выборе. Те, кто успевают заметить, что не им одним худо, — но рядом ещё хуже, ещё

тяжелей.

Так не вернее ли будет сказать, что никакой лагерь не может растлить тех, у кого есть устоявшееся ядро, а не та жалкая идео- логия «человек создан для счастья», выбиваемая первым ударом нарядчикова дрына?

Растлеваются в лагере те, кто до лагеря не обогащён был ни- какой нравственностью, никаким духовным воспитанием. (Слу- чай — вовсе не теоретический, за советское пятидесятилетие таких-то и выросли — миллионы.)

Растлеваются в лагере те, кто уже и на воле растлевался или был к тому подготовлен. Потому что и на воле растлеваются, да отменней лагерников иногда.

Тот конвойный офицер, который велел привязать Мои- сеевайте к столбу для глумления, — он не больше растлен, чем плевавшие лагерники?

И уж заодно: а все ли из бригад в неё плевали? Может, из бригады — лишь по два человека? Да наверное так.

Если человек в лагере круто подлеет, так может быть: он не подлеет, а открывается в нём его внутреннее подлое, чему рань- ше просто не было нужды?

И может быть, Варлам Тихонович, дружба в нужде и беде во- обще-то между людьми возникает, и даже в крайней беде, — да


не между такими сухими и гадкими людьми, как мы, при воспи- тании наших десятилетий?

Если уж растление так неизбежно, то почему Ольга Львовна Слиозберг не покинула замерзающую подругу на лесной дороге, а осталась почти наверное погибнуть с нею сама — и спасла? Уж эта ли беда — не крайняя?

Если уж растление так неизбежно, то откуда берётся Василий Мефодьевич Яковенко? Он отбыл два срока, только что освобо- дился и жил вольняшкой на Воркуте, только-только начинал пол- зать без конвоя и обзаводиться первым гнёздышком. 1949 год. На Воркуте начинаются посадки бывших зэков, им дают новые сро- ки. Психоз посадок! Среди вольняшек — паника! Как удержать- ся? Как быть понезаметнее? Но арестован Я. Д. Гродзенский, друг Яковенко по воркутинскому же лагерю, он доходит на следствии, передач носить некому. И Яковенко — бесстрашно носит переда- чи! Хотите, псы, — гребите и меня!

Отчего же этот не растлился?

А все уцелевшие не припомнят ли того, другого, кто ему в лагере руку протянул и спас в крутую минуту?

Да, лагеря были рассчитаны и направлены на растление. Но это не значит, что каждого им удавалось смять.

Как в природе нигде никогда не идёт процесс окисления без восстановления (одно окисляется, а другое в это самое время вос- станавливается), так и в лагере (да и повсюду в жизни) не идёт растление без восхождения. Они — рядом.


 

 

Г л а в а 3

 

ЗАМОРДОВАННАЯ ВОЛЯ

 

Но и когда уже будет написано, прочтено и понято всё главное об Архипелаге ГУЛАГе, — ещё поймут ли: а что´ была наша воля? Что´ была та страна, которая десятками лет таскала в себе Архипелаг?

Мне пришлось носить в себе опухоль с крупный мужской ку- лак. Эта опухоль мешала мне есть, спать, я всегда знал о ней (хоть не составляла она и полупроцента моего тела, а Архипелаг в стране составлял процентов восемь). Но не тем была она ужас- на, что давила и смещала смежные органы, страшнее всего было, что она испускала яды и отравляла всё тело.

Так и наша страна постепенно вся была отравлена ядами Архипелага. И избудет ли их когда-нибудь — Бог весть.

Это — не задача нашей книги, но попробуем коротко пере- числить те признаки вольной жизни, которые определялись сосед- ством Архипелага или составляли единый с ним стиль.

Постоянный страх. Как уже видел читатель, ни 35-м, ни 37-м, ни 49-м годами не исчерпаешь перечня наборов на Архи- пелаг. Наборы шли всегда. Как не бывает минуты, чтоб не уми- рали и не рождались, так не было и минуты, чтобы не арестовы- вали. Как на Архипелаге под каждым придурком — пропасть (и гибель) общих работ, так и в стране под каждым жителем — пропасть (и гибель) Архипелага. По видимости страна много больше своего Архипелага — но вся она, и все её жители как бы призрачно висят над его распяленным зевом.

Страх — не всегда страх перед арестом. Тут были ступени промежуточные: чистка, проверка, заполнение анкеты, увольне- ние с работы, лишение прописки, высылка или ссылка*. Анкеты так подробно и пытливо были составлены, что более половины жителей ощущали себя виновными и постоянно мучились подсту- пающими сроками заполнения их.

 

* Ещё такие малоизвестные формы, как: исключение из партии, снятие с работы и посылка в лагерь вольнонаёмным. Так в 1938 был сослан Степан Григорьевич Ончул. Естественно, такие числились крайне небла- гонадёжными. Во время войны Ончула взяли в трудовой батальон, где он и умер.


Совокупный страх приводил к верному сознанию своего ничтожества и отсутствия всякого права.

Верно замечено: наша жизнь так пропиталась тюрьмою, что многозначные слова «взяли», «посадили», «сидит», «выпустили», даже без текста, у нас каждый понимает только в одном смысле!

Ощущения беззаботности наши граждане не знали никогда.

Скрытность, недоверчивость. Эти чувства заменили прежнее открытое радушие, гостеприимство (ещё не убитые и в 20-х го- дах). Эти чувства — естественная защита всякой семьи и каждо- го человека, особенно потому, что никто никуда не может уво- литься, уехать, и каждая мелочь годами на прогляде и на прослухе. Это всеобщее взаимное недоверие углубляло братскую яму рабства. Начни кто-нибудь смело, открыто высказываться — все отшатывались: «Провокация!» Так обречён был на одиночество и

отчуждение всякий прорвавшийся искренний протест.

Всеобщее незнание. Таясь друг от друга и друг другу не ве- ря, мы сами помогали внедриться среди нас той абсолютной не- гласности, абсолютной дезинформации, которая есть причина причин всего происшедшего — и миллионных посадок, и их мас- совых одобрений. Ничего друг другу не сообщая, не вопя, не сте- ня и ничего друг от друга не узнавая, мы отдались газетам и ка- зённым ораторам. Каждый день нам подсовывали что-нибудь раз- жигающее, вроде железнодорожного крушения (вредительского) где-нибудь за 5 тысяч километров. А что´ надо было нам обязатель- но, что на нашей лестничной клетке сегодня случилось — нам не- откуда было узнать.

Как же стать гражданином, если ты ничего не знаешь об окру- жающей жизни? Только сам захваченный капканом, с опозданием узнаёшь.

Стукачество, развитое умонепостижимо. Сотни тысяч опе- ративников в своих явных кабинетах, и в безвинных комнатах казённых зданий, и на явочных квартирах, не щадя бумаги и своего пустого времени, неутомимо вербовали и вызывали на сдачу донесений такое количество стукачей, которое никак не могло быть им нужно для сбора информации. Одна из целей такой обильной вербовки была, очевидно: сделать так, чтобы каждый подданный чувствовал на себе дыхание осведомитель- ных труб. Чтобы в каждой компании, в каждой рабочей ком- нате, в каждой квартире или был бы стукач, или все бы опа- сались, что он есть.

Предательство как форма существования. При многолетнем постоянном страхе за себя и свою семью человек становится дан-


ником страха, подчинённым его. И оказывается наименее опас- ной формой существования — постоянное предательство.

Самое мягкое, зато и самое распространённое предатель- ство — это ничего прямо худого не делать, но: не заметить гиб- нущего рядом, не помочь ему, отвернуться, сжаться. Вот аресто- вали соседа, товарища по работе и даже твоего близкого друга. Ты молчишь, ты делаешь вид, что и не заметил (ты никак не мо- жешь потерять свою сегодняшнюю работу!). Вот на общем собра- нии объявляется, что исчезнувший вчера — заклятый враг наро- да. И ты, вместе с ним двадцать лет сгорбленный над одним и тем же столом, теперь своим благородным молчанием (а то и осуждающей речью) должен показать, как ты чужд его преступ- лений (ты для своей дорогой семьи, для близких своих должен принести эту жертву! какое ты имеешь право не думать о них?). Но остались у арестованного — жена, мать, дети, может быть, по- мочь хоть им? Нет-нет, опасно: ведь это — жена врага, и мать врага, и дети врага (а твоим-то надо получить ещё долгое образование)!

Укрыватель — тот же враг! Пособник — тот же враг. Поддер- живающий дружбу — тоже враг. И телефон заклятой семьи замол- кает. Почта обрывается. На улице их не узнают, ни руки не пода- ют, ни кивают. Тем более в гости не зовут. И не ссужают деньга- ми. В кипении большого города люди оказываются как в пустыне. Положение у семей арестованных было известно какое. Вспо- минает В. Я. Кавешан из Калуги: «После ареста отца от нас все бежали, как от прокажённых; мне пришлось школу бросить — затравили ребята — (растут предатели! растут палачи!), — а мать

уволили с работы. Приходилось побираться».

Одну семью арестованного москвича в 1937, мать с ребя- тишками, милиционеры повезли на вокзал — ссылать. И вдруг, когда вокзал проходили, мальчишка (лет восьми) исчез. Милици- онеры искрутились, найти не могли. Сослали семью без этого мальчишки. Оказывается, он нырнул под красную ткань, обматы- вающую высокую разножку под бюстом Сталина, и так просидел, пока миновала опасность. Потом вернулся домой — квартира опе- чатана. Он к соседям, он к знакомым, он к друзьям папы и ма- мы — и не только никто не принял этого мальчика в семью, но ночевать не оставили! И он сдался в детдом… Современники! Соотечественники! Узнаёте ли вы свою харю?

И это — только легчайшая ступень предательства — отстра- нение. А сколько ещё заманчивых ступеней — и какое множест- во людей опускалось по ним?


Сколько было тогда отречений! — то публичных, то печат- ных: «Я, имярек, с такого-то числа отрекаюсь от отца и матери как от врагов советского народа». Этим покупалась жизнь.

Тем, кто не жил в то время, почти невозможно понять и простить. В средних человеческих обществах человек проживает свои 60 лет, никогда не попадая в клещи такого выбора, и сам он уверен в своей добропорядочности, и те, кто держат речь на его могиле. Человек уходит из жизни, так и не узнав, в какой ко- лодец зла можно сорваться.

Массовая парша душ охватывает общество не мгновенно. Ещё все 20-е годы и начало 30-х многие люди у нас сохраняли душу и представления общества прежнего: помочь в беде, заступиться за бедствующих. Есть какой-то минимально необходимый срок растления, раньше которого не справляется с народом великий Аппарат. Для России оказалось нужным 20 лет.

Оценивая 1937 год для Архипелага, мы обошли его высшей короной. Но здесь, для воли, — этой коррозийной короной пре- дательства мы должны его увенчать: можно признать, что имен- но этот год сломил душу нашей воли и залил её массовым растлением.

Но даже это не было концом нашего общества! (Как мы ви- дим теперь, конец вообще никогда не наступил — живая ниточ- ка России дожила, дотянулась до лучших времён, до 1956, а те- перь уж тем более не умрёт.) Сопротивление не выказалось въявь, оно не окрасило эпохи всеобщего падения, но невидимыми тёп- лыми жилками билось, билось, билось, билось.

В это страшное время, когда в смятенном одиночестве сжига- лись дорогие фотографии, дорогие письма и дневники, когда каж- дая пожелтевшая бумажка в семейном шкафу вдруг расцветала огненным папоротником гибели и сама порывалась кинуться в печь, какое мужество требовалось, чтобы тысячи и тысячи ночей не сжечь, сберечь архивы осуждённых (как Флоренского) или за- ведомо упречных (как философа Фёдорова)! А какой подпольной антисоветской жгучей крамолой должна была казаться повесть Лидии Чуковской «Софья Петровна». Её сохранил Исидор Гликин. В блокадном Ленинграде, чувствуя приближение смерти, он побрёл через весь город отнести её к сестре и так спасти.

Каждый поступок противодействия власти требовал мужества, несоразмерного с величиной поступка. Безопаснее было при Алек- сандре II хранить динамит, чем при Сталине приютить сироту врага народа, — однако сколько же детей таких взяли, спасли (са- ми-то дети пусть расскажут). И тайная помощь семьям — была.


И кто-то же подменял жену арестованного в безнадёжной трёхсу- точной очереди, чтоб она погрелась и поспала. И кто-то же, с ко- лотящимся сердцем, шёл предупредить, что на квартире — заса- да и туда возвращаться нельзя. А в военной цензуре (Рязань, 1941) девушка-цензорша порвала криминальное письмо неизвест- ного ей фронтовика, — но заметили, как она рвала в корзину, сложили из кусочков — и посадили её самоё. Пожертвовала собой для неизвестного дальнего человека!

Теперь приудобились выражаться, что посадка была — лоте- рея. Лотерея-то лотерея, да кой-какие номерки и помеченные. За- водили общий бредень, сажали по цифровым заданиям, да, — но уж каждого публично возражавшего тяпали в ту же минуту! И по- лучался душевный отбор, а не лотерея! Смельчаки попадали под топор, отправлялись на Архипелаг — и не замуча´лась картина од- нообразно-покорной оставшейся воли. Эти тихие уходы — их и совсем не приметишь. А они — умирание народной души.

Ложь как форма существования. Поддавшись ли страху или тронутые корыстью, завистью, люди, однако, не могут так же быстро поглупеть. У них замутнена душа, но ещё довольно ясен ум. И если мы читаем обращение работников высшей школы к товарищу Сталину:

«Повышая свою революционную бдительность, мы помо- жем нашей славной разведке, возглавляемой верным ле- нинцем — Сталинским Наркомом Николаем Ивановичем Ежовым, до конца очистить наши высшие учебные заве- дения, как и всю нашу страну, от остатков троцкистско- бухаринской и прочей контрреволюционной мрази»*, —

мы же не примем всё совещание в тысячу человек за идиотов, а только — за опустившихся лжецов, покорных и собственному завтрашнему аресту.

Постоянная ложь становится единственной безопасной фор- мой существования, как и предательство. Каждое шевеление язы- ка может быть кем-то слышано, каждое выражение лица — кем- то наблюдаемо. Что ж говорить о крикливых митингах, о дешё- вых собраниях в перерыв, где надо голосовать против собствен- ного мнения, мнимо радоваться тому, что тебя огорчает (новому займу, снижению производственных расценок, пожертвованиям на какую-нибудь танковую колонну, обязанности работать в вос-

 

* Первое Всесоюзное совещание работников высшей школы СССР — това- рищу Сталину // Правда. — 1938. — 20 мая. — С. 2.


кресенье или послать детей на помощь колхозникам), и выражать глубочайший гнев там, где ты совсем не затронут (какие-нибудь неосязаемые, невидимые насилия в Вест-Индии или в Парагвае).

Но если б хоть на этом конец! Ведь и далее: всякий разговор с начальством, всякий разговор в отделе кадров, всякий вообще разговор с другим советским человеком требует лжи — иногда напроломной, иногда оглядчивой, иногда снисходительно-под- тверждающей. И если с глазу на глаз твой собеседник-дурак ска- зал тебе, что мы отступаем до Волги, чтоб заманить Гитлера по- глубже, или что колорадского жука нам сбрасывают американ- цы, — надо согласиться! надо обязательно согласиться! А качок головы вместо кивка может обойтись тебе переселением на Архипелаг.

Но и это ещё не всё: растут твои дети. Если они уже подрос- ли достаточно, вы с женой не должны говорить при них откры- то то, что вы думаете: ведь их воспитывают быть Павликами Мо- розовыми, они не дрогнут пойти на этот подвиг. А если дети ва- ши ещё малы, то надо решить, как верней их воспитывать: сра- зу ли выдавать им ложь за правду (чтоб им было легче жить) и тогда вечно лгать ещё и перед ними; или же говорить им прав- ду — с опасностью, что они оступятся, прорвутся, и значит, тут же втолковывать им, что правда — убийственна, что за порогом дома надо лгать, только лгать, вот как папа с мамой.

Выбор такой, что, пожалуй, и детей иметь не захочешь.

Жестокость. А где же при всех предыдущих качествах удер- жаться было добросердечности? Отталкивая призывные руки то- нущих, — как же сохранишь доброту? Моя безымянная коррес- пондентка (с Арбата, 15) спрашивает «о корнях жестокости», при- сущей «некоторым советским людям». Почему чем беззащитнее в их распоряжении человек, тем бо´льшую жестокость они проявля- ют? И приводит пример — совсем вроде бы и не главный, но мы его повторим.

Зима 1943/44, челябинский вокзал, навес около камеры хра- нения. Минус 25°. Под навесом — цементный пол, на нём — утоптанный прилипший снег, занесенный извне. В окне камеры хранения — женщина в ватнике, с этой стороны окна — упитан- ный милиционер в дублёном полушубке. Они ушли в игровой уха- живающий разговор. А на полу лежат два человека — в хлопча- тобумажных одежонках и тряпках цвета земли, и даже ветхими назвать эти тряпки — слишком их украсить. Это молодые ребя- та — измождённые, опухшие, с болячками на губах. Один, видно в жару, прилёг голой грудью на снег, стонет. Рассказывающая по-


дошла к ним узнать, оказалось: один из них кончил срок в лаге- ре, другой сактирован, но при освобождении им неправильно оформили документы и теперь не дают билетов на поезд домой. А возвращаться в лагерь у них нет сил — истощены поносом. То- гда рассказчица стала отламывать им по кусочку хлеба. Тут ми- лиционер оторвался от весёлого разговора и угрозно сказал ей:

«Что, тётка, родственников признала? Уходи-ка лучше отсюда, ум- рут и без тебя». И она подумала — а ведь возьмёт ни с того ни с сего и меня посадит. (И верно, отчего бы нет?) И — ушла.

Как здесь всё типично для нашего общества — и то, что´ она

подумала, и как ушла. И этот безжалостный милиционер, и без- жалостная женщина в ватнике, и та кассирша, которая отказала им в билетах, и та медсестра, которая не примет их в городскую больницу, и тот вольнонаёмный дурак, который оформлял им документы в лагере.

Пошла лютая жизнь, и уже не назовут заключённого, как при Достоевском и Чехове, «несчастненьким», а пожалуй, только —

«падло». В 1938 магаданские школьники бросали камнями в про- водимую колонну заключённых женщин (вспоминает Суровцева).

И можно перечислять дальше. Можно назвать ещё —

Рабскую психологию.

И ещё другое можно.

Но призна´ем уже и тут: если у Сталина это всё не само по- лучилось, а он это для нас разработал по пунктам — он таки был гений!


 

 

Г л а в а 4

 

НЕСКОЛЬКО СУДЕБ

 

[ В книге «Архипелаг ГУЛАГ» автор распылил, подчинил судьбы со- тен арестантов — плану книги, контурам Архипелага, путешествию по его островам. Он отошёл от жизнеописаний: «Это было бы слишком однообразно, так пишут и пишут, переваливая работу исследования с автора на читателя».

Но именно поэтому он счёл возможным привести в конце Части Четвёртой несколько арестантских судеб целиком. ]



 

 


 

 

Г л а в а 1

 

ОБРЕЧЁННЫЕ

 

Революция бывает торопливо-великодушна. Она от многого спе- шит отказаться. Например, от слова каторга. А это — хорошее, тяжёлое слово, это не какой-нибудь недоносок ДОПР, не скользя- щее ИТЛ. Слово «каторга» опускается с судейского помоста как чуть осекшаяся гильотина и ещё в зале суда перебивает осуждён- ному хребет, перешибает ему всякую надежду.

Сталин очень любил старые слова, он помнил, что на них го- сударства могут держаться столетиями. Безо всякой пролетарской надобности он приращивал отрубленные второпях: «офицер», «ге- нерал», «директор», «верховный». И через двадцать шесть лет по- сле того, как Февральская революция отменила каторгу, — Сталин снова её ввёл. Это было в апреле 1943 года. Первыми граждан- скими плодами сталинградской народной победы оказались: Указ о военизации железных дорог (мальчишек и баб судить трибуна- лом) и, через день (17 апреля), — Указ о введении каторги и ви- селицы. (Виселица — тоже хорошее древнее установление, это не какой-нибудь хлопок пистолетом, виселица растягивает смерть и позволяет в деталях показать её сразу большой толпе.) Все после- дующие победы пригоняли на каторгу и под виселицу обречён- ные пополнения — сперва с Кубани и Дона, потом с левобереж- ной Украины, из-под Курска, Орла, Смоленска. Вслед за армией шли трибуналы, одних публично вешали тут же, других отсылали в новосозданные каторжные лагпункты.





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2016-09-06; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 360 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Своим успехом я обязана тому, что никогда не оправдывалась и не принимала оправданий от других. © Флоренс Найтингейл
==> читать все изречения...

2397 - | 2213 -


© 2015-2025 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.012 с.