Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Конец образов остался позади




 

Итак, собственно судьбой образов можно назвать судьбу логической и парадоксальной взаимосвязанности операций искусства, типов циркуляции популярной образности и критического дискурса, приводящего художественные операции и популярные формы к их скрытой истине. Эту взаимосвязанность искусства и неискусства, товара и дискурса как раз и пытается отменить современный медиалогический дискурс, если понимать его не просто как заявленную в таком качестве дисциплину, но как совокупность дискурсов, выводящих формы тождественности и инаковости, свойственные образам, из особенностей механизмов производства и распространения. Простые противопоставления образа и визуального или пунктума и студиума предлагают проститься с определенной эпохой этой взаимосвязанности — с семиологией как критическим осмыслением образов. Критика образов, эталонную иллюстрацию которой дал Барт времен «Мифологий», была типом дискурса, который стремился выследить посылы товара и власти, скрытые за невинностью медиально-рекламной образности или за притязанием искусства на самостоятельность. Этот дискурс сам пребывал в центре двойственного механизма. С одной стороны, он стремился поддержать усилия искусства, нацеленные на освобождение от популярной образности и обретение контроля над собственными операциями, над своей подрывной силой по отношению к политическому и товарному господству. С другой стороны, он согласовался с неким политическим сознанием, указующим на потусторонний мир, где формы искусства и формы жизни уже не будут скованы двусмысленными формами популярной образности и устремятся к непосредственному отождествлению друг с другом.

Представляется, однако, что предлагающие проститься с этим механизмом забывают о том, что и сам он был трауром по определенной программе — программе некоторого конца образов. Ведь «конец образов» — это не медиальная или медиумальная катастрофа, перед лицом которой сегодня нужно воскресить неведомую трансцендентность, якобы заключенную в самом процессе химической печати и подверженную угрозе со стороны цифровой революции. Куда скорее конец образов — это исторический проект, уже оставшийся позади; это представление об обретении искусством современности, которое бытовало между 1880-ми и 1920-ми годами, между эпохой символизма и эпохой конструктивизма. В самом деле, именно в этот период утверждался разными путями проект искусства, свободного от образов — то есть свободного не только от старого изображения, но и от нового напряжения между голым присутствием и записью истории на вещах, а также между художественными операциями и социальными формами сходства и узнавания. Этот проект нашел воплощение в двух основных формах, не раз переплетавшихся одна с другой: чистое искусство, понимаемое как искусство, процедуры которого уже не создают образ, а непосредственно реализуют идею в самодостаточной чувственной форме; и искусство, которое реализуется, упраздняя себя, которое упраздняет образную дистанцию и отождествляет свои процедуры с формами некоей всеобъемлющей текущей жизни, более не отличающей искусство от труда или политики.

Первая идея получила точную формулировку в поэтике Малларме, которую резюмирует знаменитая фраза из статьи поэта о Вагнере: «Современный художник гнушается воображением; но, сведущий в пользовании искусствами, он ожидает, что каждое из них увлечет его туда, где торжествует особая власть иллюзии, и затем соглашается с нею»4. Этой формулой предлагается искусство, всецело чуждое социальному обороту популярной образности, универсальному газетному репортажу или игре узнавания отражений в зеркале буржуазного театра, — искусство действа, символизируемое самоисчезающим световым контуром фейерверка или движениями танцовщицы, которая, по словам Малларме, не является женщиной и не танцует, а просто-напросто очерчивает форму некоей идеи своими «неграмотными» ногами — а то и без помощи ног, как в искусстве Лои Фуллер, чей «танец» сводится к складыванию и распусканию платья, освещаемого огнями прожекторов. К этому же проекту тяготеет театр, о котором грезил Эдвард Гордон Крейг, — театр, уже не представляющий «пьесы», но создающий свои собственные произведения — возможно, без слов, как в «театре движений», действие которого заключается единственно в перемещении мобильных элементов того, что прежде называли декорациями драмы. Таков же смысл четкой оппозиции, вводимой Кандинским: по одну сторону — обычная художественная выставка, относящаяся, по сути дела, к светской образности, где портрет советника N и баронессы Х соседствуют с изображениями летящих уток и отдыхающих в тени коров; по другую — искусство, чьи формы выражают в цветовых знаках внутреннюю необходимость идеального порядка.

Чтобы проиллюстрировать вторую форму этого же проекта, мы можем обратиться к произведениям и манифестам эпохи симультанного искусства, футуризма и конструктивизма: взять хотя бы живопись в понимании Боччони, Балла и Делоне, в пластическом динамизме которой сочетаются стремительные движения и метаморфозы современной жизни; футуристическую поэзию, пытающуюся угнаться за скоростью автомобилей и стрельбой пулеметов; театр Мейерхольда, вдохновляющийся цирковыми представлениями или изобретающий, чтобы породнить сценическую игру с движениями социалистических заводов и строек, некие формы биомеханики; кино вертовского глаза-машины, синхронизирующее все механизмы — малые машины рук и ног человека и большие машины с турбинами и поршнями; живописное искусство чистых супрематических форм, единородное архитектурному построению форм новой жизни; плакат в духе Родченко, в котором буквам сообщаемого текста и формам изображенных самолетов придается общая геометрическая динамика, перекликающаяся и с динамикой конструкторов и пилотов советской авиации, и с динамикой строителей социализма.

Обе описанные формы брались устранить опосредование образа — то есть не только сходство, но и силу операций расшифровки и озадачивания, а также взаимодействие между операциями искусства, оборотом образов и работой толкователей. Устранить это опосредование значило реализовать непосредственное тождество действия и формы. На почве этой общей программы в 1910—1920-х годах фигуры чистого искусства (искусства без образов) и становления искусства жизнью (его становления неискусством) могли переплетаться; художники-символисты и супрематисты могли сходиться с футуристами и конструктивистами — хулителями искусства — в отождествлении чисто художественных форм искусства с формами новой жизни, отменяющей самую специфичность искусства. Этот конец образов — единственный, какой мог в строгом смысле мыслиться и отстаиваться, — остался позади, даже если о нем иногда продолжают грезить, уже будучи в меньшинстве, архитекторы, дизайнеры-урбанисты, хореографы и театральные режиссеры. Он завершился, когда власти, которым была принесена эта жертва образов, ясно дали понять, что им не нужны художники-конструкторы, что конструированием они занимаются сами, а со стороны художников нуждаются именно в образах, понимаемых вполне недвусмысленно — как иллюстрации, облекающие в плоть их программы и предписания.

Тогда образная дистанция вновь обрела свои права — в сюрреалистической абсолютизации «неподвижной взрывчатки» или в марксистской критике внешних видимостей. Это уже был траур по «концу образов», который позднее содержался в той энергии, с какой семиология разыскивала в образах скрытые посылы, дабы очистить поверхности для записи художественных форм и — одновременно — совесть вершителей грядущих революций. Подлежащие расчистке поверхности и подлежащие осведомлению умы были membra disjecta * тождества «без образа», утраченного тождества форм искусства и форм жизни. Работа траура, как и любая работа, утомляет. Наступает время, когда семиолог решает, что утраченное удовольствие от образов — чрезмерная цена за выгоду бесконечного превращения траура в знание. Особенно когда само это знание теряет свою действенность, когда реальный ход истории, который гарантировал проницаемость внешних видимостей, сам оказывается одной из них. Тогда возникает сожаление уже не о том, что образы скрывают секреты — которые теперь ни для кого не секрет, а наоборот, о том, что они не скрывают более ничего. И одни начинают долгое оплакивание утраченного образа, а другие — вновь открывают альбомы по искусству, чтобы вспомнить о чистом очаровании образов, то есть о мифическом совпадении между тождественностью «это-» и инаковостью «-было», между удовольствием от чистого присутствия и болью от абсолютного Другого.

Однако тройная игра социального производства сходств, художественных операций несходства и дискурсивности симптомов не поддается приведению к простому чередованию принципа удовольствия и влечения к смерти. Возможно, об этом говорит и трехчастное деление, которое предлагают сегодня выставки, посвященные «образам», но об этом же свидетельствует диалектика, которая затрагивает каждый тип образов и переплетает его законные основания и его способности с теми, что присущи двум другим типам.

 





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2016-07-29; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 344 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Даже страх смягчается привычкой. © Неизвестно
==> читать все изречения...

4462 - | 4105 -


© 2015-2026 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.012 с.