На первый взгляд может показаться странным включение совсем чужих людей и уж тем более неодушевленных предметов в состав группы, которая, на первый взгляд, должна объединяться исключительно кровнородственными связями. Однако рациональное объяснение этому есть. Ведь, строго говоря, и сегодня вещное окружение человека во многом продолжает восприниматься как своего рода «продолжение», как застывающая «аура» его личности в материальном мире, и в неявной форме посягательство хотя бы на часть ее оказывается равнозначным посягательству на самого носителя. Так, преступление против собственности традиционно рассматривается как преступление против начал, в производство которых вложен его труд, другими словами, его жизнь, он сам. Надо ли удивляться тому, что древнее сознание не отделяло человека от, казалось бы, совершенно посторонних по отношению к нему начал, что человек представлялся родом некоего сложносоставного существа, вбирающего в себя многое от внешнего мира?
Обратим внимание на одну особенность древнего сознания, которое рождает мифологему о том, что многие качества, формирующие личность человека, имеют род самостоятельного существования. Это некие особые, не поддающиеся непосредственному восприятию, образования, которые живут своей жизнью и обладают способностью переходить от тела к телу, сообщая этим какие-то новые качества новому обладателю.
Например, съев чужое сердце, выпив чужую кровь, можно стать обладателем чужих достоинств — чужого ума, храбрости, воли, в общем, всего того, что способно выделить человека из некоего общего ряда. Ритуальный каннибализм, известный древней истории всех народов, преследует именно эту цель. К слову, родившись в незапамятные времена, такой взгляд на вещи не исчезает с развитием цивилизации. Пережиток ритуала сохраняется во вполне цивилизованной Греции, о чем говорит в своей «Истории» Геродот: «…в гневе на Фанеса за то, что тот привел вражеское войско в Египет, придумали отомстить ему вот как. Были у Фанеса сыновья, оставленные отцом в Египте. Этих-то сыновей наемники привели в стан, поставили между двумя войсками чашу для смешения вина и затем на виду у отца закололи их над чашей одного за другим. Покончив с ними, наемники влили в чашу вина с водой, а затем жадно выпили кровь и ринулись в бой»[6]. Это не простое запугивание: дескать, и с тобой, Фанес, будет то же, что с твоими детьми, здесь другое — отголосок древней магии: «Теперь против тебя будут воевать твои собственные дети!» Пережиток этих представлений сохраняется даже в наши дни. В июне 2013 телевизионный эфир потрясли кадры, на которых боец сирийской оппозиции поедает внутренности своего врага, правительственного солдата. Сегодня компьютерные игры переполнены сюжетами, в которых герой, убивая своих врагов, с каждой победой получает в награду «дополнительные жизни». Но если результат трудов воплощает в себе биение человеческого сердца, кипение человеческой крови, то, вдумаемся: чем, по большому счету, отличаются выпитая кем-то другим кровь и съеденное сердце от неправедным путем присвоенной вещи? Поэтому впервые провозглашенное Великой Французской революцией, представление о собственности как о чем-то «священном и неприкосновенном»[7] возникает отнюдь не на пустом месте.
Так что вещь и в самом деле срощена с человеком; в сущности ничто из обставляющего наш быт не является абсолютно внешним — и совсем не бездушно. Все это — наше собственное продолжение в мире, и оторвать наши вещи от нас — все равно, что оторвать какую-то часть нашего тела. Мы и сами во многом, если не во всем, некая амальгама «человеко-вещи». Поэтому исключить их из нашей жизни часто означает пресечь самую жизнь. А значит, исключить их из состава современной семьи не представляется возможным даже сегодня. Стоит ли в таком случае удивляться прошлому, когда верилось в то, что вещи вполне одушевлены, и все, что содержится в них (все то, что способствовало появлению их на свет), не может не влиять на нашу природу?
Однако в контексте истории семьи важно понять и другое: в древнем мире представление о том, что личность человека включает в себя нечто выходящее за пределы его кожной оболочки, справедливо прежде всего в отношении хозяина дома, главы семейства, домовладыки (нам еще придется говорить о причинах этого обстоятельства). Именно ему бессмертные боги сообщают нечто такое, что выделяет его из общего людского ряда. Поэтому не только его собственный ум, его опыт, его труд воплощается в порождаемых им вещах, но и некая харизма, таинственная составляющая его природы. Правда, и существо всех прочих обитателей его дома не замыкается в контурах их тел, в состав их природы так же входит нечто иное, внешнее, но единственным источником этого внешнего может быть только то, что сообщается им отцом семейства. Именно и только поэтому все члены семьи находятся в его власти. Как божество своего дома он наделяет частью своей личности все то, что его наполняет, — в том числе, конечно же, и порождаемые им вещи. Поэтому в конечном счете каждый человек представляет собой некую амальгаму его самого и каких-то внешних достоинств. Но не каждому они сообщаются непосредственно и уж тем более во всей полноте, которая может быть сообщена человеку.
Между тем только полная сумма определений способна во всей полноте представить его (у нас и сегодня слово «человек» служит обозначению индивида и некоего собирательного начала, равновеликого человеческому роду), и это значит, что в далеком прошлом, кстати, не только европейской культуры, человеком в полном смысле этого слова понимается только он. В представлении древних материи, слагавшие плоть его домочадцев были совершенно недостаточны для того, чтобы сделать их личностью.
В этом так же нет ничего удивительного. Все это отражается в зеркале мифа. Ведь и древние герои отличаются от простых смертных прежде всего своей природой — что-то иное, особое в ней выделяет их из общего людского массива. Этим иным является божественное начало: только соитие с божеством способно породить героя.
Велик он более всех человеков,
На две трети он бог, на одну — человек он,
Образ его тела на вид несравненен...[8]
говорится уже в эпосе о Гильгамеше, одном из древнейших литературных пямятников. Пусть и не кровь богов, но нечто таинственное, сакральное содержится и в природе отца патриархального семейства; не даруя ему бессмертия, оно все же отличает его от прочих. Отсюда и все отличия правосостояний, определяющие статус домовладыки и домочадцев, как в самой семье, так и в социуме, о чем нам еще придется говорить. Только глава семьи является суверенным носителем сущностных определений своего рода, только он несет в себе что-то от природы своего первопредка, и только один из его потомков может наследовать таинственное начало, связующее всю цепь поколений. Не в последнюю очередь именно эти обстоятельства делают сакральной еще и фигуру первенца. Понимание того, что эта исключительность — всего лишь продукт культурных условностей, придет значительно позднее, древнее же сознание способно объяснить ее только таинственной особенностью внешнего начала, привносимого в «природу» патриархальной личности. Эти обстоятельства формируют и ее структуру и всю систему внутрисемейных отношений, и, добавим, всю структуру социума.
Впрочем, как следует из сказанного, нерасторжимым единством человека и вещи, «человеко-вещью» становится не только домовладыка, но и все его домочадцы, включая самых последних из них, рабов. Каждый из тех, кто входит в эту первичную социальную группу образует собой точно такую же сложную амальгаму. С той, разумеется, поправкой, что не каждому сообщается все необходимое для завершения его полноты и совершенства. Все производное от харизмы патриарха сообщается им в меньшем количестве, к тому же худшего «качества». Кроме того, в этой первичной группе нет двух одинаковых «соединений». Каждая «человеко-вещь» — это структурный элемент, молекула далеко не однородной самовоспроизводящейся системы, в которой складывается свое распределение функций, исполняемых каждым человеком, и существует свое назначение каждой вещи. А значит, и связь каждого домочадца с каждым «атомом» вещественной составляющей семьи строго индивидуальна и не тождественна никакой другой. Она всегда производна от той специфической роли, которая достается каждому в общем процессе жизнеобеспечения.
Уже это обстоятельство говорит о том, что ни одна «человеко-вещь» даже в глазах хозяина дома не сводится к собственно вещи, поэтому права на него, не тождественны праву собственности даже там, где они простираются на его жизнь. В древнейшем обществе это справедливо даже в отношении рабов. Поэтому упрощать и тем более вульгаризировать представление о реальных правах патриарха, рисуя его неким абсолютным диктатором, способным на самый дикий произвол, недопустимо. Но все же верховным распорядителем всего, что входит в понятие семьи, дома, остается только он.
Из этого сложносоставного содержания следует, что главным в жизни семьи оказывается вовсе не воспроизводство «людского состава», но обеспечение преемственности всей системы связей, которые образуют ее единство. Другими словами, сохранения, преемственности образа жизни всего этого замкнутого на себя микрокосма. В свою очередь, образ жизни этого объединения разнородных и разнофункциональных «человеко-вещей» не сводится к тем процессам, которые протекают внутри него. Каждая семья существует в общем пространстве социума, а следовательно, течение ее жизни определяется еще и местом, которое она занимает в последнем. Любая утрата позиций в социуме является потрясением для нее, поэтому одним из главных приоритетов становится также и сохранение своего статуса. Поэтому рождение детей, численное умножение рода — это не самоцель, но специфическое средство. Решение главных задач достигается только одним — совместным служением всех составляющих ее единства: деятельностью людей и функционированием вещей. Отсюда и распад семьи может быть вызван не только гибелью кого-то из первых, но и утратой вторых.
Есть достаточные основания полагать, что такое положение вещей не порождается временем, уже обретающим письменность, оно должна, наследоваться от еще более далекого прошлого.