Разное отношение двух культур к имени и понятию любопытным образом проявилось в области топонимики. Обе культуры много и охотно занимались переименованием географических пунктов – начиная с названия всей страны и кончая названиями улиц и переулков. При этом культура 1, давая географическому пункту новое имя, всячески старалась вместо имени дать понятие. Так, например, залив Цесаревич переименовывается в залив Комсомолец (1923). Цесаревич – это, правда, еще не имя, но все равно, цесаревич один, а комсомольцев много. Точно так же станция Великокняжеская переименовывается в Пролетарскую (1925), населенный пункт ПавлоОбнорского монастыря – в село Юношеское (1924), Брюханово (явно происходящее не от «брюха», а от фамилии) – в Красное (1925), Ефремово – в Красную Поляну (1925). Аналогично переименовываются московские улицы: Евдокимовская – в Бойцовскую (1925), Александровская – в пл. Борьбы (1918), Царская ветка (здесь, как и в случае с цесаревичем, имя не названо, но подразумевается) – в Веткину улицу (1922), Георгиевский – во Вспольный (1922), Ивановский – в Индустриальный (1925), Давыдовская – в Лечебную (1922), Архангельский – в Телеграфный (1924; архангел – это, конечно, тоже не имя, но заведомо ближе к имени, чем телеграф), Спиридовский – в Технический (1922), Лепехинский – в Литейный (1925), Шиповский – в Слесарный (1925), Леонтьевский – в Шахтерный (1925), Владимирское шоссе – в шоссе Энтузиастов (1919), Пустая улица – в Марксистскую (1919).
В последнем случае (Пустая) в названии нет имени, но это нечто конкретное, визуально воспринимаемое; имя этой улицы возникло из ее чувственно воспринимаемого свойства, она была пуста, ее так и назвали. Чтобы назвать улицу Марксистской, требуются уже некоторые отвлеченные рассуждения, «марксистскость» улицы нельзя воспринимать чувственно; пустая улица, названная Пустой, – это типичный пример мифологического отождествления названия и называемого (Лотман, Успенский, 1973, с. 286), пустая улица, названная Марксистской, – это скорее пример символики (ср. там же, с. 294).
Стремление культуры 1 заменить собственные имена символически употребленными понятиями видно и в том, что в набор личных имен вставляются такие понятия, как, например, Баррикада, Электрификация, Искра, Огонек, Ким (Коммунистический интернационал молодежи), Ревмира (революция мира). Характерно также стремление культуры 1 в традиционных личных именах увидеть аббревиатуры понятий. Таковы, скажем, Дима (диалектический материализм) или Гертруда (герой труда). Более сложный случай представляют собой аббревиатуры имен и фамилий, например, Тролебузина (Троцкий, Ленин, Бухарин, Зиновьев), Вилена, Владлен, Владилен, Виль (от В. И. Ленин), перевертыши типа Нинель (Ленин, прочитанный наоборот), фамилии в качестве имен – Энгельсина, Сталина, или смешанный случай – Роза Люксембург в качестве имени, например, Роза‑Люксембург Марковна.
Когда девочку называют Сталиной, тут нет, по‑видимому, отождествления названия с называемым. Этот случай и подобные ему тоже следует рассматривать в качестве символики.
Мы уже говорили о той знаменательной перемене, которая произошла в 1929 г., когда ко дню рождения Сталина алфавитный порядок перечисления членов Политбюро был частично заменен ценностным. Алфавитный порядок как бы подчеркивал отношение к имени как к чему‑то случайно данному, почти как к номеру, за этим стояла примерно такая мысль: мы все равны, и перечислять нас следует в случайном порядке, а поскольку имена достаются людям случайно, перечислять нас надо в случайном алфавитном порядке. Этот принцип в культуре 2 частично остается, но применяется он лишь к рядовым членам Политбюро. Имя Сталина с точки зрения культуры не случайно и не может быть включено в отвлеченный алфавитный порядок.
С этого времени и в области переименований начинается обратный процесс: в качестве имен реставрируются имена. Растяпино переименовывается в Дзержинск (1929), Благодатная в Ворошиловск (1930), Мотовилиха в Молотово (1931), Тверь в Калинин (1931), Владикавказ – в Орджоникидзе (1931), Нижний Новгород – в Горький (1932), Новокузнецк – в Сталинск (1932), Бобрики – в Сталиногорск (1933), Цхинвали – в Сталинир (1933), Дюшанбе – в Сталинабад (1929), Голодаевский район – в Куйбышевский (1937). В Москве: Тверская улица переименовывается в улицу Горького (1932), Новинский бульвар – в ул. Чайковского (1940), Гимназический пер. – в Чапаевский (1931), Гранатный – в ул. Щусева (1949), Спиридоньевка – в ул. Алексея Толстого (1945), Вокзальная – в ул. Клары Цеткин (1930‑е), Мертвый – в ул. Н.А. Островского (1937), Малая Ордынка – в ул. А.Н. Островского (1948), Малый Кисловский – в Собиновский (1937), Нововаганьковский – в пер. Павлика Морозова (1939), Большой Кисловский – в Семашко (1949), Триумфальная пл. – в пл. Маяковского (1935), Пушкарев – в ул. Хмелева (1945) и, наконец, Большая Дмитровка, Страстная площадь и Нескучная набережная получают имя Пушкина (1937).
В 20‑х годах города и улицы тоже, разумеется, назывались именами людей, но, во‑первых, таких переименований было сравнительно немного (Дзержинский, Герцен, Воровский, Бауман, Бакунин, Урицкий, Володарский и некоторые другие), во‑вторых, многие имена, данные городам и улицам в культуре 1, новой культурой были аннулированы и заменены другими именами. Иными словами, культура 2 не санкционировала значительного числа переименований предыдущих лет, и окончательная замена понятия на имя произошла все‑таки в культуре 2.
Так, в 1929 г. Троцк был переименован в Чапаевск, Каменский – в Днепродзержинск (1936), Бухаринский район – в Дзержинский (1937), Рыковский район – в Кировский (1937) и т. д. Троцкий был изгнан за пределы СССР в 1929 г., а городу его имени немедленно присваивается имя другого военного деятеля – наполовину мифического Чапаева, которым (вместе с Фрунзе и другими) культура пыталась заткнуть историческую дыру, оставшуюся от «никогда не существовавшего» Троцкого. Точно так же можно заметить, что города, носившие имена «контрреволюционеров», заменяются либо именем того «революционера», которого они, как считает культура 2, уничтожили (Киров), или именем главы организации, созданной как раз для борьбы с «контрреволюцией» (Дзержинский).
Имена должны как бы проиграть ту же драму, что и их носители. За этим стоит, во‑первых, мифологическое отождествление имени и его носителя, во‑вторых, представление о возможности почти самостоятельного функционирования имени. Имя в культуре 2 немного напоминает Тень из сказки Е. Шварца, оно одновременно и может и не может существовать без своего носителя.
Культура 1 отрицательно относилась и к тому, и к другому: и к отождествлению имени и носителя, и к возможности самостоятельного функционирования имени. Имя в культуре 1 было скорее чем‑то вроде символа (Электрификация) или чем‑то вроде условного кодового названия. Последнее подтверждается дважды провозглашенным в культуре 1 правом граждан свободно менять имена и фамилии (СУ, 1918, 37, 488; 1924, 61, 60). Имя как бы не прирастало к человеку, можно было взять любое имя, поносить его какое‑то время, как платье, а потом снова сменить – ситуация, описанная в пародийном стихотворении Н. Олейникова:
Пойду я в контору «Известий»,
Внесу восемнадцать рублей
И там навсегда распрощаюсь
С фамилией прежней моей.
Петровым я был Александром,
Им больше я быть я не хочу.
Я буду Козловым Никандром,
За это и деньги плачу[31].
Представления культуры 1 о невозможности (или неправильности) самостоятельного функционирования имени косвенно подтверждаются ее отношением к самостоятельному функционированию изображения – поскольку изображение и имя имеют до некоторой степени сходную природу (Лотман, Успенский, 1973, с. 299). «Не торгуйте Лениным, – писал журнал ЛЕФ сразу после смерти вождя, – не печатайте его портретов на плакатах, на клеенках, на тарелках, на кружевах, на портсигарах» (ЛЕФ, 1924, 1, с. 2 – 3). Это, конечно, крайняя позиция, и не все в культуре 1 ее разделяли[32]. Государственная власть, например, через несколько месяцев после призывов ЛЕФа опубликовала декрет, где, наоборот, эту торговлю Лениным предлагала ввести в некоторые государственные рамки. То, что появилось много изображений Ленина, тоже огорчает авторов декрета, но совсем по другой причине: эти изображения «во многих случаях не имеют с ним никакого сходства» (СУ, 1924, 76, 768). Если сходство будет достигнуто, полагают авторы декрета, то изображение сможет кочевать по портсигарам и клеенкам. Это по сравнению с крайне антимифологической позицией ЛЕФа уже серьезный шаг к культуре 2. Характерно, что государственная власть делает этот шаг именно в сфере отношения к имени (изображению) вождя, то есть в той сфере, где две культуры приближаются друг к другу больше всего.
В культуре 2 происходит внешне парадоксальный, но, по существу, единый процесс прирастания имени к человеку и одновременно освобождения имени, приобретения именем возможности самостоятельного функционирования, приобретения им права представлять своего носителя, даже заменять его. Имя «хорошего» с точки зрения культуры человека само по себе начинает обладать положительным качеством и может быть перенесено на другие объекты в виде своеобразного «знака качества» или, точнее, в качестве репрезентанта положительных качеств своего носителя.
Улица в Москве называется не Щукинской, даже не улицей Щукина (по аналогии с улицей Горького, что тоже неестественно для русского языка; естественно было бы Горьковская улица), но «улицей имени Щукина» (СП, 1939, 58, 623). Имя Щукина, как бы оторвавшись от самого покойного артиста Щукина (безусловно обладавшего положительным качеством, поскольку он играл роль Ленина), функционирует в культуре как репрезентант положительных качеств артиста (почти как улыбка Чеширского кота). Это улица не самого Щукина, который умер, а его имени, которое – как душа – бессмертно.
78. Памятник генералу М. Д. Скобелеву. Автор – полковник П. А. Самсонов. 1912 (МА, 2, 1359).
79. Культура 1 уничтожает этот памятник и возводит на его месте монумент Свободы архитектора Д. П. Осипова и скульптора Н. А. Андреева, что можно рассматривать как замену имени понятием (МА, 11, 29473).
80. Культура 2 уничтожает монумент Свободы и сооружает в 1947 г. на том же месте памятник Юрию Долгорукому архитектора С. В. Андреева, скульпторов С. М. Орлова, А. П. Антропова и Н. Л. Штамма, что можно рассматривать как возврат к имени. На заднем плане видна бывшая гостиница «Дрезден», заново декорированная А. Г. Мордвиновым. (ФА, 1979).
81 – 82. Е. А. Левинсон, И. И. Фомин. Жилые дома на Калужской заставе. 1949 (ФА, 1979).
Канал Москва – Волга называется в культуре 2 не Московским каналом (и тем более не Волжским каналом), но «каналом имени Москвы». То, что Москва имеет имя, а не название, нас не должно удивлять – культура 2, со свойственной ей склонностью к антропоморфизации, представляет себе Москву живой и активно действующей; «заслуга Москвы, – скажет Сталин в 1947 г., – состоит в том, что она неустанно разоблачает поджигателей новой войны и собирает вокруг знамени мира все миролюбивые народы» (ГХМ, 1951, 1, с. 8). А раз Москва – человек, то ясно, что это хороший человек, следовательно, ее имя можно присвоить каналу. Это канал имени Москвы – в смысле: канал очень хорошего человека.
Совсем не каждый город в культуре 2 является человеком. Вспомним об иерархии городов и иерархии людей. Плохие люди должны жить в плохих городах, а самые плохие – в самых плохих городах (или даже не в городах). Но плохие люди с точки зрения культуры 2 не вполне живые. Плохой город, населенный не очень живыми людьми, конечно же, не может быть человеком. Он может либо остаться географическим пунктом, либо (если он совсем плохой) стать условным кодовым названием (вроде п/я 27654). Город Москва, где живут самые хорошие люди, и среди них самый хороший и самый живой человек всех времен и народов, постепенно приобретает некоторые качества носителя этого имени. Поэтому канал имени Москвы – это еще и канал имени Сталина, это просто одно и то же.
Культура 1, как мы наблюдали, пыталась вместо имени ставить понятие (Баррикада). Культура 2 делает в некотором смысле обратный ход – под видом географического пункта она предлагает имя. Вот более сложный случай: завод имени Авиахима. Я склонен думать, что здесь тоже вместо понятия предлагается имя, имеются в виду имена тех реальных людей, которые стоят во главе этого добровольного общества, ибо если бы во главе общества стояли плохие люди, этого имени заводу бы не присвоили.
Итак, культура 2 – это культура имени. Может, однако, показаться странным, что в постановлении 1938 г. говорится, что старые учебники истории ВКП(б) излагали историю «на лицах», в то время как ее надо излагать «на идеях» (О постановке, с. 6). На самом деле ничего удивительного в этом требовании нет. Надо лишь помнить об иерархии и лиц и идей. Те лица, которые упоминались в старых учебниках (Троцкий, Рыков, Зиновьев, Каменев, Бухарин), заслуживают существования лишь в качестве идей. И действительно, их идеи культура 2 частично реализует, их имена она старательно вычеркивает. У истории ВКП(б) теперь должен быть только один субъект и, следовательно, только одно лицо – Ленин, а его земным репрезентантом и исполнителем его воли является, естественно, Сталин. Эти два имени почти сливаются в культуре 2 в одно (вспомним: «Сталин – это Ленин сегодня»). Может быть, точнее надо было бы сказать так: лицо у культуры одно – это Ленин, а имя у нее другое – это Сталин.
Обладание именем – привилегия, доступная в культуре 2 далеко не каждому. Не случайно С. А. Лисагор, боровшийся за свою жизнь 13 февраля 1936 г., так упорно отстаивал свое право на имя: «…нужно, я считаю, называть меня приличнее, не просто Лисагор, я… имею имя и отчество» (Стенограмма, л. 204).
Эффект от этого заявления был невелик. Д. Е. Аркин, правда, в своей речи поправился: «Лисагор – простите, Соломон Абрамович…» (там же, л. 213), но очень скоро Соломон Абрамович Лисагор попал туда, где люди различались не именами и даже не фамилиями, а условными и абстрактными номерами вроде «Щ‑854».
8. Добро – зло [33]
Можно сказать, что культура 1 не различает Добра и Зла, ее мышлению свойственен, так сказать, средовой детерминизм. Выражение, которое вызывало у Достоевского столько желчных замечаний – «среда заела», – хотя буквально употребляется в культуре 1 не часто, но может тем не менее служить достаточно наглядной моделью представлений этой культуры о взаимодействии организма со средой.
Всякое девиантное поведение с точки зрения культуры 1 – это всегда лишь следствие неправильных условий, поэтому, в чем бы оно ни выражалось – в болезни, в преступлении, в ложной идеологии, – его не надо стыдиться, прятать, надо просто изменить условия, и все исправится автоматически.
«В деле лечения больных, – писал в 1924 г. московский журнал, – увлечение одними лекарственными средствами отходит теперь уже на задний план. Гораздо полезнее и даже дешевле поставить больного в наиболее благоприятные для него условия, при которых сам организм будет побеждать развивающиеся в нем зачатки болезни» (СМ, 1924, 2, с. 28 – 29). В связи с этой идеей в Москве строятся диетические столовые. Человек, страдающий, допустим, язвой желудка, высоко подняв голову, торжественно входит теперь в светлое здание диетической столовой, понимая, что он ничуть не хуже всех остальных.
В 1920 г. специальным декретом СНК был создан институт дефективного ребенка (СУ, 1920, 93, 500). Дефективный ребенок рассматривался культурой не как семейная трагедия, не как божья кара, но скорее как потенциальный труженик, которого надо сделать более или менее полноценным. Примерно так же культура относится к глухонемым и слепым (СУ, 1920, 100, 540), в 20‑х годах издается специальная газета «Жизнь глухонемых». В 30‑е годы это гордое название сменяется эвфемизмом «Воговцы на социалистической стройке» (ВОГ – всесоюзное общество глухонемых). В 20‑е годы могли издаваться такие журналы, как, скажем, «За железной решеткой» (журнал заключенных вятского исправтруддома) или альманах заключенных Соловецкого лагеря особого назначения «Соловецкие острова». В 40‑х годах такие издания были уже немыслимы.
Культура 1 рассматривает преступность как своеобразную болезнь, вызванную неправильными социальными условиями. Этой болезни не надо было стыдиться. Разрыв между существованием преступников в трудовых лагерях и жизнью всего остального населения культура 1 стремится скорее сократить, и инерция этого стремления тянулась довольно долго, примерно до 1937 г. – вспомним А. Макаренко с его «Педагогической поэмой», Н. Погодина с его «Аристократами», вспомним подарочные тома, посвященные жизни заключенных (например, «Болшевцы», М., ОГИЗ, 1936), вспомним визиты советских писателей на Соловки, на строительство каналов, описанные в столь же подарочных изданиях[34]. Это стремление явно сохранилось в 1934 г., когда писательница Мариэтта Шагинян, ругая новые квартиры за их отгороженность от мира, рассуждала так: «А придет в Москву к друзьям из смертного ледяного лагеря челюскинец, приедет из Беломора на квартиру к знакомым бывший вредитель, сейчас краснознаменец, поглядят, поживут три дня и скажут: «ах, как хорошо было у нас в ледяном лагере», или «ах, то ли дело у нас на Беломоре в исправительных лагерях». И правда, товарищи, лучше» (Шагинян, с. 5). Здесь мы видим, что разрыв между жизнью «вредителей» и «созидателей» сокращается до такой степени, что приобретает отрицательное значение: быт перековавшихся вредителей лучше, чем быт созидателей, которым не надо перековываться. Это высказывание приходится как раз на стык между культурами, в нем можно увидеть следы и той и другой. С одной стороны, стремление сократить разрыв между жизнью «нормальных» и «преступников» характерно для культуры 1. С другой стороны, выворачивание этого разрыва наизнанку (заставляющее вспомнить евангельское: «на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии» – Лука, 15, 7) принадлежит, очевидно, уже совсем другой культуре.
Другой культуре принадлежит и употребление слова «вредитель». Еще в 1932 г. в алфавитном указателе к Собранию законов (СЗ) под этим словом понимались жуки, уничтожающие посевы. За два года смысл слова изменился принципиально, оно означает теперь людей, которые сознательно причиняют вред другим людям без всякой видимой цели. Это странное девиантное поведение уже не кажется культуре 2 результатом действия среды, оно как бы самозарождается вопреки действию среды.
С точки зрения культуры 2 нет ничего естественного, всякое событие искусственно в том смысле, что за ним стоит чей‑то добрый или злой умысел. Нейтральных событий и нейтральных умыслов культура не знает, нейтральный умысел – это с ее точки зрения злой умысел. Вот эту недоверчивость к нейтральной позиции можно усмотреть уже в речи Сталина на собрании избирателей 11 декабря 1938 г.: «Есть люди, о которых не скажешь, кто он такой, то ли он хорош, то ли он плох, то ли мужественен, то ли трусоват, то ли он за народ до конца, то ли он за врагов народа… О таких неопределенных людях довольно метко говорится у нас в народе:…ни богу свечка, ни черту кочерга» (АС, 1937,12, с. 5). Свечка и кочерга в культуре 2 постепенно расходятся до такой степени, что между ними пропадают всякие градации, их разделяет непереходимая граница.
Из‑за того, что культура 2 не знает случайных событий, ей приходится конструировать особую мотивацию поведения «вредителей», наделяя их врожденной и абсолютно бескорыстной тягой ко Злу. Это такое Зло, от которого никому не становится хорошо. Это Зло во имя Зла. Этому Злу свойственна, как сказал Вышинский на процессе Пятакова, «дьявольская безграничность преступлений» (Conquest, с. 339). Соответственно для субъектов «хороших» событий культура конструирует аналогичную мотивацию, но с обратным знаком, что‑то вроде «божественной безграничности добродетели». Чем лучше событие, тем более высокую ступень в иерархии должен занимать его автор, и наоборот. Такое событие, как, скажем, война, рассматривается культурой – вне всякой связи с исповедуемым марксизмом – как результат действия черных сил и их главы, «князя тьмы» Гитлера. Победа же в войне, естественно, результат действия сил добра и их главы, Человека № 1, Сталина.
Мы говорили в предыдущих разделах, что культуре 2 свойственно антропоморфизировать архитектурные объекты (дом, город). Это свойство, можно, по‑видимому, рассматривать как частный случай более общего свойства – одного из древнейших свойств человеческого мышления, замеченного в самых архаических культурах, – анимизма [35], и наличие в культуре 2 такой архаической черты как нельзя лучше доказывает, что эта культура не была изобретением кровожадного диктатора, не возникла в результате сионистского, масонского или любого другого заговора, а сложилась как результат победы более архаических и устойчивых культурных форм над более новыми и менее устойчивыми.
Для культуры 1 не было, в сущности, ни болезней, ни преступлений, и то и другое было для нее лишь следствием неправильных воздействий среды. В культуре 2 появляются и болезни и их лечение, и преступления и наказания за них. Болезнь и преступление в культуре 2 имеют одну и ту же природу – это нечто вроде бесовской одержимости, в человека проникла некая враждебная ему сила, и самое главное – не дать этой силе перекинуться на окружающих. Дефективных детей, которых культура 1 всячески старалась вставить в общий строй, культура 2 старается, наоборот, как можно надежнее изолировать. В 1935 г. создаются специальные школы для дефективных детей, окруженные в народе ореолом мистического ужаса, туда же предлагается помещать и «тех учащихся, которые систематически нарушают школьную дисциплину, дезорганизуют учебную работу и отрицательно влияют своим антиобщественным поведением на остальных учащихся» (СЗ, 1935, 47, 391). Антиобщественное поведение и дефективность имеют с точки зрения культуры 2 одну природу, во всяком случае заслуживают одного и того же наказания. Пожалуй, ярче всего представления культуры о сходной природе преступности и ненормальности проявились в идее создания тюремно‑психиатрических больниц.
Всякая ненормальность и всякая преступность представляются культуре крайне заразными и неизлечимыми (вопреки официальной установке на перевоспитание преступников, сохраняющей инерцию предыдущей культуры). Культура 2 находится в состоянии панического ужаса перед всякого рода девиантным поведением, перед всякой ненормальностью и перед всякого рода «извращениями». Во введении уголовной ответственности за гомосексуализм (СЗ, 1934, 1, 5) можно увидеть лишь средство укрепления армии накануне войны, но можно увидеть и страх культуры перед ненормальностью, который в конечном счете можно связать с пафосом плодовитости и биологического здоровья. (Заметим попутно, что можно предложить и еще одно направление для размышлений: идеология гомосексуализма была принесена в свое время персами, быть может, некоторая иранизация культуры 2 сделала проблему гомосексуализма более острой, отсюда и более строгие меры против него; для культуры 1 гомосексуализм неактуален, быть может, поэтому он там и не запрещен?)
Любые «извращения» в искусстве, то есть любые отклонения от «нормального» (то есть привычного, идущего от XIX в.) способа изображения действительности, воспринимаются культурой по аналогии с сексуальными извращениями и вызывают такой же страх (подробнее об этом в разделе «Реализм – правда»). Забавно, как два вида извращений сливаются в один негативный образ в уже цитировавшемся выступлении Ангарова: «Формалистический выкрутас, – говорит он об опере Кшенека, – прыжок через собственную тень под хор педерастов – таково содержание этого, с позволения сказать, “творчества”» (Ангаров, с. 10).
Для культуры 2 всякое преступление – ненормальность, а всякая ненормальность – преступление. Еще один пример представлений культуры о преступности всякой ненормальности и извращений, об их заразности и неизлечимости их последствий дает письмо пациентки профессора Плетнева, помещенное 8 июня 1937 г. в «Правде»: «Будьте прокляты, преступник, надругавшийся над моим телом! Будьте прокляты, садист, применивший ко мне свои гнусные извращения. Будьте прокляты, подлый преступник, наградивший меня неизлечимой болезнью, обезобразивший мое тело. Пусть позор и унижение падут на вас, пусть ужас и скорбь, плачь и стенания станут вашим уделом, как они стали моим, с тех пор как вы, профессор‑преступник, сделали меня жертвой вашей половой распущенности и преступных извращений» (Conquest, с. 754).
Характерно, что самой большой ненормальности, извращенности и преступности культура ждет именно от врачей, то есть от тех, кто с ненормальностью должен был бы бороться. Врач для культуры 2 опасен, потому что он по роду своих занятий имеет дело с болезнью, следовательно, он с точки зрения культуры не может не заразиться. Эта идея достигает своего апофеоза в 1953 г. в известном деле врачей‑убийц. Отметим, что образ врачейубийц в русской культуре встречается не раз, напомним для примера указ 1686 г., где говорилось про лекарей: «буде из них кто нарочно кого уморят, а про то сыщется, и им быть казненным смертию» (ПСЗ, 2, 1171). По существу, культура 2 кончилась в тот момент, когда было высказано сомнение в виновности врачей‑убийц. Это высказанное вслух сомнение, по некоторым преданиям, и послужило причиной смерти Сталина.
83. Павильон Белоруссии на ВСХВ. Сентябрь 1936 г. Разобран в 1939 г. (Алексеев).
Для того чтобы посмотреть, как проявились представления культуры 2 о Добре и Зле на архитектурном уровне, обратимся к истории проектирования и строительства Всесоюзной сельскохозяйственной выставки[36].
Решение о выставке принял 2‑й Всесоюзный съезд колхозников‑ударников. Выставку было решено открыть 1 августа 1937 г. к 20‑летию советской власти, на 100 дней. Работы начались со второй половины 1935 г. Павильоны делались из типовых деревянных деталей. Работа шла медленно, но к июлю 1937 г. уже стояли павильоны Белоруссии, Украины, общий павильон закавказских республик, Татарии, Туркмении, Механизации, Главный павильон, павильон Свеклы, Овощей и др.
Поскольку к сроку построить выставку не удалось, был назначен новый срок – 1 августа 1938 г. Заодно решили увеличить срок службы павильонов до 5 лет.
Тем временем был расстрелян нарком земледелия Чернов (процесс Бухарина, март 1938 г.) и арестованы главный архитектор ВСХВ В. Олтаржевский, начальник стройуправления И. Коросташевский и др. Наркомом земледелия и одновременно председателем Главвыставкома был назначен Р. Эйхе, но в мае был арестован и он.
Временные деревянные павильоны, рассчитанные на 100 дней, переделывались так, чтобы они смогли простоять 5 лет. Вот тут‑то и обнаружилось, что шейки колонн беседки, стоящей перед павильоном Узбекистана (теперь «Советская культура»), были слишком тонки, а сами колонны вредительски заглублены вместо 180 сантиметров на 50 сантиметров. Конечно, для 100 дней хватило бы и этих шеек колонн, и такого заглубления, но павильоны‑то должны были теперь простоять 5 лет. Уже было замечено, что время в культуре 2 течет как бы в обратном направлении. Здесь это видно особенно наглядно. Культура как бы ждет, чтобы решение о пятилетнем сроке службы павильонов, принятое в настоящий момент, распространяло свое действие в прошлое – тот, кто в прошлом не выполняет решений, принятых в настоящем, оказывается вредителем.
84. В. К. Олтаржевский. Главный вход на ВСХВ. 1937. Разобран в этом же году, и на его месте построен новый (Алексеев)
Между тем стало ясно, что срок 1 августа 1938 г. тоже нереален, и открытие было перенесено на 1 августа 1939 г. Попутно было обнаружено вредительство в художественном решении выставки. Прежде всего, не было ни одной скульптуры ни Ленина, ни Сталина, иными словами, сельское хозяйство было лишено имени – враждебность культуры 2 этой безымянности очевидна. Во‑вторых, вход на выставку, построенный В. Олтаржевским, «напоминал забор», то есть не было свойственной архаическому мышлению выделенности входа как места пересечения границы. Кроме того, в планировке выставки не было «яркости и праздничности», а архитектура многих павильонов была обезличена (ср. имя) и «невыразительна». Наконец, павильон Механизации В. Олтаржевского вредительски «закрывал перспективу по продольной оси выставки и тем самым создавал неверное представление о ее масштабах и размахе» (АС, 1939, 2, с. 5). Здесь мы видим, как действует механизм мифологического отождествления обозначающего и обозначаемого: если выставка (изображение сельского хозяйства) покажется зрителю лишенной размаха, есть опасность, что размаха лишится и само сельское хозяйство.