Нам же вполне достаточно того, что эгалитарноэнтропийные идеи периодически возникают в русской культуре, а вопрос, заимствуются ли они или самозарождаются, для нас не очень существен. В принципе такой вопрос эквивалентен вопросу: чего больше в «нарышкинском барокко» – итальянского барокко, византийской религиозности или приемов русского деревянного зодчества? Для исследователя распространения архитектурных стилей важнее будет первое, для византолога – второе, для историка русской архитектуры – третье. Нас же, строго говоря, не интересует ни первое, ни второе, ни третье, нас интересует тот каркас, на который все это нанизывается. А поскольку этот каркас видится нам циклическим культурным процессом, нам следует бегло наметить те точки, где интенция равномерности проявилась наиболее отчетливо.
Заметим в скобках, что говорить о самозарождении равномерных интенций в русской культуре (а не об их заимствовании) некоторые основания имеются. В известном смысле географическое пространство России и было для русского человека тем самым «непрерывным городом», «жилым парком» и «универсальной климатической системой», о которых говорила в своем проекте группа «Archizoom». Потребности были минимальны, все необходимое можно было найти в любой точке: в этой структуре пространства, по словам историка, «нет прочных жилищ, с которыми было бы тяжело расставаться, в которых бы обжились целыми поколениями… недвижимого так мало, что легко вынести с собою, построить новый дом ничего не стоит по дешевизне материала; отсюда с такой легкостью старинный русский человек покидал свой дом, свой родной город или село: уходил от татарина, от литвы, уходил от тяжкой подати, от дурного воеводы или подьячего; брести розно было не по чем, ибо везде можно было найти одно и то же, везде Русью пахло» (Соловьев, 7, с. 46).
Во второй половине XV в. некоторые черты культуры 1 можно увидеть у Нила Сорского и нестяжателей. Из их требований для нас важнее всего отделение церкви от государства (горизонтальность) и само нестяжательство – «питаться плодами рук своих» (равномерность). Собор 1503 г. и победа на нем иосифлян – это, пожалуй, граница культур, начало застывания. И именно на конец XV – начало XVI века приходится сооружение нынешней кирпичной кремлевской стены итальянцами Пьеро Антонио Солари, Алоизо да Кракано, неизвестным Марко и Алевизом Новым, и завершилось это строительство стены выкапыванием в 1508 г. глубокого рва вокруг Кремля.
В середине XVI в. горизонтальная и равномерная тенденции проявились и в ереси Матвея Башкина, утверждавшего, что христианство несовместимо с рабством, и в учении Феодосия Косого, проповедовавшего общность имущества, и частично в идеях Ермолая‑Еразма, суть которых сводилась к социальному выравниванию общества. Началом новой фазы застывания можно считать строительство собора Покрова на рву (Василия Блаженного) в 1555 – 1561 гг., а ее завершением – сооружение стен вокруг Белого и Земляного города (1591 – 1592). Эта фаза застывания характерна довольно высокой степенью вертикальности, проявившейся, в частности, в установлении в России собственного патриаршества (1589).
Начало XVII в. ознаменовалось грандиозным сжиганием Москвы (1611) и ее строительством заново при Михаиле Федоровиче и Алексее Михайловиче. В 60‑х годах XVII в. культура иерархизируется, это проявляется, например, в указе 1668 г., запрещающем сидеть на лошадях в присутствии царя (ПСЗ, 1, 430), – это значит, что самой высокой точкой должен быть царь; или в запрещении (1670) въезжать верхом в Кремль (ПСЗ, 1, 468) – это означает пространственную иерархию и выделенность центра. Иерархизация продолжалась и при Федоре – упомянем указ 1680 г. с точным расписанием, в какие дни и в каких одеждах являться ко двору разным чинам: в некоторых случаях в золотых ферезеях, в иных – в бархатных, в третьих – в «объяринных» (ПСЗ, 2, 850); здесь можно заметить несоизмеримость уровней, напоминающую схему А. Пятигорского. Иерархизация продолжалась еще даже при совместном царствовании Петра и Ивана, последним ее актом можно считать указ 1684 г., где было сказано, каким чинам к какому подъезду Кремля позволено подходить, по каким лестницам Кремля подниматься и где останавливаться (ПСЗ, 2, 1100). И пространственным воплощением этого затянувшегося процесса иерархизации и было как раз «нарышкинское барокко» с его пятиглавием, ступенчатостью и устремленностью ввысь.
Но, парадоксальным образом, параллельно с этим процессом на другом уровне шел бурный процесс развития, связанный с расколом и достигший своего максимума тоже в конце XVII в.
П. Н. Милюков в свое время метафорически писал, что иосифляне начала XVI века в XVII веке превратились в раскольников (Милюков, 2, 38). В этом единственном пункте я позволю себе не согласиться с историком. Нестяжатели равномернее и горизонтальнее иосифлян, точно так же как раскольники равномернее и горизонтальнее Никона (и, само собой, Петра). И поведение и идеология раскольников носят черты растекания. Это поведение энтропийно. «После того, – пишет о расколе Соловьев, – как раз известный авторитет, власть, отвергнуты, является сильное стремление высвободиться от всякого авторитета, от всяких общественных и неравенственных уз» (Соловьев, 7, с. 114). Отмеченная Соловьевым «привычка к расходке», или то, что по‑английски называют rootlessness, нигде не проявилась так ярко, как именно у раскольников.
Петровская эпоха началась с утверждения равенства и равномерности. Указ 1697 г., явно полемизируя с указом 1680 г. о золотых и бархатных ферезеях, требует запретить «всяких чинов людям носить богатое платье» (ПСЗ, 3, 1598). Серия указов 1700 – 1704 годов о ношении заграничной одежды – сначала венгерской, потом немецкой (ПСЗ, 4, 1741, 1887, 1999) – тоже обращена ко «всяких чинов людям».
Деятельность Петра первоначально направлена на децентрализацию. Это видно и в стремлении вынести столицу из центра на окраину, это видно и в губернской реформе 1708 г., по которой страна была разделена на 8 губерний (ПСЗ, 4, 2218). Однако постепенно членения становятся все более мелкими. В 1719 г. губерний становится уже 11, причем каждая делится на провинции, а те, в свою очередь, на дистрикты (Ключевский, 4, с. 182). Аналогичное измельчение членений происходило и в 1930‑е годы. В 1930 г. Москва была разделена на 10 районов (Полетаев, с. 41). В 1938 г. – уже на 23 района (БСЭ /1/, т. 40, с. 376). Огромная Московская область в 1937 г. распалась на три: Московскую, Тульскую и Рязанскую (СЗ, 1937, 66, 298).
Можно сказать, что культуре 1 свойственны крупные членения и «детские» пропорции, а в культуре 2 членения дробятся и пропорции «взрослеют». Когда бывший член АРУ Д. Фридман увидел портик законченной в 1934 г. Библиотеки Ленина, колонны показались ему слишком тонкими. Я. Корнфельд отвечал ему: «Эта оценка весьма спорна и, на наш взгляд, несправедлива. Привычка понимать прочное как тяжелое, привычка считать колонной столб в пропорциях от 1:17 до 1:11 лежит в основе этого суждения… Мы должны воспитывать новое чувство законных пропорций» (АС, 1935, 2, с. 72).
Во Фридмане заговорило, я думаю, то же самое стремление к архаическим «детским» пропорциям, которое Грабарь отмечал у архитекторов начала александровской эпохи, говоря, что даже храм Посейдона в Пестуме «для них недостаточно архаичен» (Грабарь, 3, с. 450).
Петровская эпоха, начавшись с децентрализации, кончилась поворотом обратно, к центру. Выделенной точкой сначала оказался Петербург (везде, например, кроме Петербурга, было запрещено строить каменные дома – ПСЗ, 5, 2848). А когда в 1721 г. победитель, которому через месяц суждено было стать Императором и Отцом отечества, торжественно въезжал в Москву сквозь несколько специально выстроенных триумфальных ворот, в этом символическом возвращении блудного сына отчетливо обозначилось застывание культуры, и не случайно, что через четыре месяца после торжественного въезда в старую столицу появилась Табель о рангах (ПСЗ, 6, 3889), где иерархическая структура была зафиксирована и узаконена.
Некоторое растекание культуры, начавшееся после смерти Петра, не было глубоким и длительным. Значительных передвижений по стране в этот период не наблюдается (Куркчи). Тем не менее какие‑то черты культуры 1 этой эпохе свойственны. Можно вспомнить, например, многочисленные проекты общественного переустройства, поданные в 1730 г. в Верховный тайный совет, – власть санкционирует такое проектирование только на фазах растекания. Формально некоторый антииерархический пафос можно увидеть и в уничтожении самого Верховного тайного совета (ПСЗ, 8, 5510), поскольку этот акт направлен против элиты. Но за этим актом отчетливо видно стремление вождя и массы к непосредственному общению, не через бюрократический аппарат, а такие прорывы иерархии в русской истории происходят чаще всего на фазе застывания. В качестве примера можно привести Ивана Грозного, апеллировавшего к народу во время казней бояр, и Сталина, искавшего поддержки у масс в борьбе с инженерами‑«спецами», «бюрократами», а позднее – евреями. Такова уж специфика культуры 2, что ее иерархия всегда строится на частичном самопожирании.
Некоторые черты растекания культуры между Петром и Елизаветой можно увидеть и в позволении строить дома из камня во всех городах (ПСЗ, 8, 5366), и в разрушении (ПСЗ, 8, 5233) пространственной иерархии самой Москвы (при Петре в разных частях Москвы можно было строить из разных материалов – ПСЗ, 4, 2051, 2232, 2306), и в разрешении строить без художественности («а рисунки у архитекторов брать тем, кто сам пожелает» – ПСЗ, 8, 5233), и даже в ориентации на Германию (бироновщина). А затвердевание культуры по‑настоящему началось только с воцарением Елизаветы Петровны.
Интересно, как проявилась эта граница культур в творчестве Варфоломея Растрелли. Дворец Бирона в Митаве – это, по точному определению Грабаря, «огромное здание», которое «довольно скучно и бедно как по общему замыслу, так и по деталям. Бесконечные ряды окон с повторяющимся всюду одним типом наличников, перебивающихся только пилястрами, тоскливое чередование которых еще более подчеркивает монотонность всей этой архитектурной композиции» (Грабарь, 3, с. 185). Это типичный пример впечатления, произведенного сооружением фазы растекания на наблюдателя, находящегося уже в другой фазе. Примерно такое же впечатление производили в 1930‑е годы дома‑коммуны М. Гинзбурга или жилые кварталы Э. Мая.
Елизаветинские постройки Растрелли производят на Грабаря уже совсем другое впечатление. Церковь большого Петергофского дворца Грабарь назвал, как мы помним, «восторженной песнью пятиглавия», Смольный монастырь – «архитектурной сказкой», от которой «Русью пахнет» (там же, с. 208), а все его творчество этого периода – «варварством», которое сродни «стихийной мощи, той первобытности и суровой примитивности, которые свойственны народному искусству» (там же, с. 228). Наименее точным в этом высказывании И. Грабаря мне кажется слово «суровым», оно не подходит ни к творчеству Растрелли, ни к русскому народному искусству. Само же сравнение творчества Растрелли с народным искусством, напротив, чрезвычайно удачно, а для нас это сравнение представляет особую ценность, потому что с народным искусством культура 2 постоянно отождествляла себя в 1940‑е годы.
В 60‑х годах XVIII в. снова началось бурное растекание. Его можно увидеть и в активном движении населения по стране (Куркчи), и в ранних указах Екатерины II, и в идеологии странничества Евфимия, призывавшего не заботиться «о дому, о жене и о чаде, и о торгах, и о прочих преизлишних стяжаниях», а «тесношественный, нужный и прискорбный путь проходити, не имети ни града, ни села» (Клибанов, с. 205), и, скажем, в эгалитарной организации общины духовных христиан Тамбовской губернии, про которых наблюдатель рассказывал: «И буде у них в чем какая тому нужда, например, в пище и одежде, то такового ссужают. И, одним словом, нет у них ни в чем раздела или щота, и кому что надобно, то как бы свое берет безвозбранно» (там же, с. 262).
А в творчестве Джакомо Кваренги воплотилась екатерининская фаза затвердевания культуры, начавшаяся с 80‑х годов XVIII в. Тут, правда, возникает одна сложность. Архитектура Кваренги очевидно горизонтальна – достаточно взглянуть, например, на Аничков дворец, в котором нет никакой устремленности ввысь. Я думаю, что дело тут, во‑первых, в том, что застывание екатерининского времени не было полным, движение населения по стране продолжалось, по данным А. Куркчи, до 90‑х годов, во‑вторых, это время классицизма, а классицизм вообще горизонтальнее барокко. Если же мы обратимся к архитектуре и начала царствования Екатерины II, и эпохи Александра I, то увидим, что и там и тут горизонтальный импульс гораздо отчетливее.
Московский воспитательный дом, например, построенный К. Бланком в 1764 – 1770 годах, растянутый по горизонтали на целый квартал, воспринимался современниками примерно так же, как дом Ле Корбюзье на Кировской. «Московские ведомости» в 1770 г. сухо сообщили о предполагаемом «переселении питомцев Императорского воспитательного дому из деревянных покоев в новопостроенной… каменный квадрат» (Евсина, с. 114). Сходное впечатление мог производить и александровский классицизм. Академик И. Фомин отмечал в свое время (в 1911 г.) «чрезмерную растянутость» построек этого времени (которую он, впрочем, объяснял «русской ширью»), «суровую гладь стены» и «монотонность форм» (МСАА /1/, с. 116).
При этом самые горизонтальные постройки Кваренги никогда ни у кого не вызывали чувства монотонности, и «предвозвестником александровского классицизма» обычно считают Чарльза Камерона (Грабарь, 3, с. 469).
Я стараюсь не касаться русской архитектуры второй половины XIX в. Дело в том, что эта архитектура принципиально отличается от всей предшествующей и последующей архитектуры. В это время существенно изменились отношения между архитектурой и властью. Впервые появились заказчики, не связанные с государственной властью, появилась профессиональная архитектура в западном смысле этого слова. Эту архитектуру иногда оценивали значительно выше предшествовавшей. П. Милюков, например, считал, что в это время впервые технические европейские средства стали служить для выражения собственного духовного содержания (Милюков, 2, с. 224). Но чаще ее рассматривали, наоборот, как полный упадок. Когда современные исследователи захотели реабилитировать эту эпоху, им пришлось делать это с большими оговорками (Борисова и Каждан).
Бесспорно одно: вторая половина XIX в. – это время профессиональной архитектуры, которая именно благодаря своему профессионализму не была в такой степени, как предшествующая и последующая архитектуры, включена в процесс чередования культур 1 и 2. Для интерпретации русской архитектуры конца XIX в. нужны какие‑то иные методологические средства.
В советское время работали многие из мастеров модерна и эклектики конца прошлого века, и многие формальные мотивы были перенесены оттуда в 20‑е и 30‑е годы. Два цилиндра дома К. Мельникова в Кривоарбатском переулке заставляют вспомнить о двух цилиндрах особняка Морозова на Воздвиженке архитектора В. Мазырина, станции метро «Дворец Советов» («Кропоткинская») или «Маяковская» (А. Душкин) носят явные черты стилистики «модерна», станция «Киевская‑радиальная» (Д. Чечулин) или здание ВЦСПС (А. Власов) перекликаются с дореволюционной «эклектикой».
И несмотря на все это, можно утверждать, что взаимоотношения архитектуры с властью к 1930‑м годам полностью вернулись к своей традиционной, то есть внепрофессиональной форме.