Я чрезвычайно горд тем, что в 1928 году, на самом пике популярности концепции функциональной и практичной анатомии, в обстановке как никогда язвительного скептицизма я предсказал скорое и неизбежное пришествие округлых, исходящих слюной и склизких от ассоциаций с нашими земноводными предками мускулов Мэй Уэст. Сегодня я объявляю, что привлекательность женщины нового времени будет зависеть исключительно от ее умения распорядиться своими спектральными качествами и возможностями – иначе говоря, от способности их тела к разложению, распаду на световые лучи.
Только лучащийся цветами спектра призрак способен в нынешних условиях противостоять тучности фантома (которого мы можем еще обнаружить в облике печального аптекаря из какого‑нибудь провинциального городка, а на него, в свою очередь, так отчаянно похож другой фантом, безвкусный и измученный сахарным диабетом – Грета Гарбо).
Спектральную женщину можно будет собирать и разбирать, точно конструктор.
Как она может стать спектральной?
Предвидение‑утопия. – Женщина станет спектральной путем решительной деформации и расчленения своего тела. «Разборное тело» есть высшее устремление и одновременно подтверждение врожденного женского эксгибиоционизма, который будет дьявольски аналитическим, то бишь составным, позволяя демонстрировать каждую часть тела отдельно и таким образом отделять друг от друга – чтобы не смешить их при кормлении зрителей – тела, смонтированные на скобах, тела атмосферно‑прозрачные и спектральные: так, например, следует разделять смонтированную на скобах и спектральную анатомии богомола. Этот грандиозный замысел станет возможным благодаря извращенному совершенствованию аэродинамических костюмов будущего, а также систематических упражнений в иррациональной гимнастике. Для достижения этих высоких целей будут перекроены корсеты самых разных конструкций, а новые и чрезвычайно неудобные протезы послужат усилению атмосферно‑прозрачного ощущения от груди, бедра или пятки (фальшивые груди, невообразимо мягкие и идеальной формы – хотя и несколько выступающие из‑за спины – станут незаменимым атрибутом городского платья). Спектральность улыбки будет достигаться за счет встроенных в шляпки вибрационных металлических волокон. Однако же поистине недостижимым идеалом, головокружительным предвестником спектральных костюмов следует до наступления новых времен считать наряд Наполеона; особое внимание надо обратить на его панталоны в обтяжку (и для желудка не тяжко), которые выгодно подчеркивают его утонченные, нежные и словно еще не созревшие формы, известные вам и без меня, правда, все больше по почтовым маркам: его «разборные» животик и ляжки – четко очерченные, атмосферно‑прозрачные и спектральные, невообразимо белые, охваченные с обеих сторон чернью пояса и ботфортов, осененные призрачным силуэтом всего костюма (в особенности треуголки), также хорошо знакомого моим читателям.
«Шикарные автомобили станут безмятежными». – Сквозь призму слепящего глаза и изрыгающего молнии спектрального секс‑апила наших заживо освежеванных красавиц, непоколебимая безвкусица шикарных автомобилей, гладильных досок и кормилиц станет призрачной и безмятежной.
ЖАН ФЕРРИ
(1906‑1974)
За исключением приведенной ниже новеллы, которая по прочтении сразу же показалась мне замечательным выражением всей сумятицы послевоенного времени и своего рода продолжением в наши дни «новых токов» тогдашней атмосферы, остальные лирические тексты Жана Ферри выстроены, как правило, вокруг образа заблудившегося человека. Корабль отплыл без предупреждения, а пассажиры разбрелись кто куда. Остров по‑прежнему пуст, хотя было объявлено о прибытии поселенцев. У Ферри не человек скитается по земле – это сама земля уходит у него из‑под ног. Осязаемый мир оказывается вдруг целиком соткан их тех силков, в которые раньше мы попадались лишь время от времени: «Вам когда‑нибудь случалось ступать в темноте на последнюю половицу старой лестницы – ту, которой нет?... Так вот, здесь так всегда. Тот материал, из которого была сколочена ступень‑невидимка, в этом краю и есть сама материя». Поскольку наша земля – шар, то Чингиз‑хан, безумный завоеватель, не оставлявший за собой камня на камне, в конце концов пожирает собственный хвост, вторгаясь во владения, уже когда‑то выжженные им и разграбленные. Невозможно определить не только откуда мы взялись, но и от кого: во всяком случае, у нас нет ничего общего с теми, кто якобы произвел нас на этот свет – да и на какой свет? Уж лучше написать генеалогию самим, следуя своей фантазии и зову сердца – но что, если ЭТИМ она не по нутру? (Здесь можно усмотреть невольное «проговаривание» одного из основных убеждений ребенка, выражение протеста всей его жизни: он – не тот, кем его считают; он словно был похищен вопреки своей воле. Что ж, хватайтесь за голову, если хотите, но время пришло: теперь уже дети «не признают» своих родителей.) Немаловажно, что человек в данном случае теряется уже в самом ближайшем прошлом, а значит, словно по закону отражения, не сможет найти себя и в будущем.
Одной из основных движущих сил юмора Ферри является обыденная усталость, которую сам он не пытается скрыть, а она, в свою очередь, пользуется любой возможностью заявить о себе, рассыпая перед нашими глазами искры неуемной энергии. Усталость служит Ферри превосходным трамплином для вдохновения; в этой связи мне вспоминается дуэт клоунов, лет тридцать тому назад выступавших в «Олимпии» с номером, который назывался «Сдувающийся человек». Они изображали каменщиков, занятых возведением дома (от которого в итоге, разумеется, оставались лишь развалины), и один из них был вынужден все время поддерживать и встряхивать другого – стоило оставить того без внимания, как он начинал уменьшаться прямо на глазах, шатаясь из стороны в сторону и закатывая глаза, пока не исчезал совершенно, оставляя по себе только горстку одежды. Мне не доводилось с тех пор видеть ничего столь же заразительно смешного и пугающего одновременно. Похоже, Жан Ферри соединяет в себе оба эти персонажа – у них даже гербовая бумага одна на двоих:
«Жан Ферри – Изготовление сценариев любого рода – Работает быстро и добросовестно – Мастер психологических мотивировок – Широкий выбор парадоксов, смелых новаций и пр. – Всегда в наличии захватывающие и трогательные сюжеты – Лирические отступления: по договоренности – Стрелы юмора: в зависимости от объема».
Не оставляя без внимания «уставшего сверх меры» Жана Ферри‑2 – даже если, приходя ему на помощь, приходится напрочь забывать о себе, – первый Жан Ферри в течение десяти лет разрабатывал и сумел даже отчасти довести до конца один из самых трудных и неосуществимых проектов: расшифровку загадки под названием «Реймон Руссель».
ГАЛАНТНЫЙ ТИГР
Среди забав, что представляют обыкновенно в мюзик‑холлах – бессмысленно опасных как для публики, так и для исполнителей, – ни одна не внушает мне такого сверхъестественного ужаса, как давно забытый номер, известный в свое время под названием «Галантный тигр». Для тех, кто мог его не видеть – а нынешнее поколение, увы, понятия не имеет о мюзик‑холлах двадцатых годов, – напомню, в чем заключалось это чудо дрессировки. Рассказ мой, однако, не в силах будет передать – и тем более вразумительно объяснить – то состояние панического ужаса и брезгливого отвращения, которое накатывало на меня во время этого зрелища, подобно ледяной воде незнакомого и коварного омута. Конечно, проще всего было бы не заходить в те залы, где на афише стоял этот номер – к тому же и встречался он довольно редко. Легко сказать! Почему‑то выступление «галантного тигра» никогда не объявлялось заранее, и обычно я никак не ждал его увидеть – лишь какая‑то неясная, едва осознанная угроза таилась в том наслаждении, с которым шел я на очередной спектакль. И даже если мне случалось со вздохом облегчения встретить последнего участника представления, я тотчас узнавал фанфары, неизменно открывавшие этот номер – каждый раз, повторюсь, включавшийся в программу словно бы в последнюю минуту, неожиданно. Стоит трубам начать увертюру давно знакомого мне вальса, как происходит именно то, чего я так боялся; грудь мою точно сдавливает могильной плитой, а зубы сжимаются, как будто по ним пускают ток. Мне не хватает духу встать и немедля выбежать прочь. Остальные зрители также остаются на местах – впрочем, на их лицах нет и тени испуга, – но я точно знаю: зверь уже рядом. В ужасе я впиваюсь в подлокотники кресла – на что за призрачная защита!
Зал погружается в кромешную тьму. Внезапно в просцениуме вспыхивает луч прожектора, и через мгновение это нелепое подобие маяка уже выхватывает из мрака пустующую ложу – как правило, довольно близко к тому месту, где сижу я. Невыносимо близко. Затем сияющая указка, блуждая по залу, подбирается к занавесу, прикрывающему собой выход на арену – вот, под надрывное «Приглашение к вальсу» духовых, появляются они.
Первой выходит укротительница – женщина поистине пронзительной красоты, с копной огненно‑рыжих волос; во взгляде ее чувствуется какая‑то истерзанность, усталость. У нее нет ни плети, ни крюка: в руках лишь веер из черных страусовых перьев, скрывающий поначалу низ ее лица, а потому над переливающейся темной бахромой можно видеть только широко раскрытые зеленые глаза. Фигуру укротительницы стягивает причудливое платье – очень чувственное, ниспадающее тяжелыми волнами, в которых играют все оттенки неземного мрака, – оставляя обнаженными лишь грудь в глубоком декольте и руки, мерцающие в лучах софитов зыбким маревом морозных фонарей. Присмотревшись, можно разглядеть, что платье сшито из какого‑то меха – невообразимо тонкого, мягкого и податливого. По плечам каскадом огненной лавы рассыпается ее пылающая шевелюра, усеянная золотыми звездочками. Выглядит это все одновременно и гнетуще и вместе с тем как‑то несерьезно, театрально, почти комично. Но никто и не думает улыбаться. Поигрывая веером, на мгновение приоткрывающим ее бледные губы, застывшие в бесстрастной улыбке, укротительница медленно идет к пустой ложе, сопровождаемая лучом прожектора – и тигром, взявшим ее под руку, если это можно так назвать.
Совсем по‑человечески тигр вышагивает рядом с ней на задних лапах; он одет, точно заправский щеголь, и его изысканный наряд так превосходно скроен, что под серыми брюками на помочах, расшитым жилетом, ослепительно белым жабо с безупречно отглаженными складками и мастерски подогнанным по фигуре сюртуком едва ли можно разглядеть гибкое тело животного. Но его морду с ужасающим звериным оскалом скрыть нельзя – обезумевшие глаза вращаются в налитых кровью орбитах, усы яростно топорщатся, а клыки нет‑нет да блеснут в злобно искривленной пасти. Тигр идет, не сгибаясь и глядя прямо перед собой, прижимая к левому боку светло‑серый цилиндр. Размеренно ступая, укротительница не отстает от него ни на шаг, и если вдруг ей случится чуть подогнуть ногу или сжать одну из обнаженных рук – под матовой белизной кожи внезапно выступает сведенный напряжением мускул, – то знайте: это невидимым для посторонних глаз чудовищным усилием она поддерживает своего спутника, готового упасть на передние лапы.
И вот они уже стоят перед освещенной прожектором ложей: одним движением распахивая дверь, галантный тигр почтительно пропускает даму вперед. Она садится на свое место, небрежно опирается о выцветший плюш парапета – и только тогда он также позволяет себе опуститься в соседнее кресло. Как правило, в этот момент зал разражается громом аплодисментов и нестройным хором удивленных выкриков. Но я – я неотрывно наблюдаю за галантным тигром; мне хочется бежать, унестись отсюда, скрыться навеки, и я готов рыдать от собственного бессилия. Укротительница принимает привычные восторги публики легким кивком своего завитого в локоны пожара. Тигр начинает представление, перебирая заранее приготовленные для этой цели предметы. Подняв к глазам изящный лорнет, он делает вид, будто оглядывает партер и ложи, затем, открыв коробку конфет, предлагает сладости своей соседке. Он вытаскивает из кармана надушенный платок и притворяется, что вдыхает его тонкий аромат, после чего, к немалому удовольствию зрителей, с наигранным вниманием углубляется в программу вечера. Точно бывалый сердцеед, он, наклонившись к своей спутнице, как будто шепчет ей что‑то на ухо. Отпрянув с деланным возмущением, она игриво раскрывает колышущееся опахало веера между атласной кожей своей щеки и смердящей мордой зверя, усаженной острыми клыками. Не выдержав подобного бессердечия, тигр всем своим видом изображает крайнее отчаяние и смахивает шерстистой лапой мнимую слезу. В течение всей этой зловещей пантомимы мое сердце бешено колотится, чуть не разрываясь, о выгнувшиеся от напряжение ребра – поскольку только я могу ясно видеть, я один знаю, что этот памятник дурному вкусу скреплен лишь нечеловеческим усилием воли, как говорят в таких случаях, и все мы балансируем на чудовищно непрочном канате, готовом оборваться об любого пустяка. Что будет, если этот ничем не примечательный человечек с болезненно бескровным лицом и потухшими усталыми глазами, сидящий в соседней с тигром ложе, вдруг прекратит желать – прекратит водить движениями тигра? Ведь настоящий укротитель именно он: рыжеволосая красотка – ничего не значащий статист; все зависит только от него, и он один способен превратить свирепое животное в послушную марионетку, безвольный механизм, повинующийся мысленным приказам точнее, чем если бы его держали на стальном проводе.
А вдруг человечек на мгновением подумает о чем‑нибудь другом? Или умрет от скоропостижного удара? Никто и не подозревает об опасности, грозящей нам буквально каждую минуту. И только я, единственный, кто знает все, судорожно пытаюсь вообразить, что может статься с женщиной, затянутой в меха, если... Нет‑нет, лучше обо всем забыть и покорно ждать, пока окончится это мучение – а публика, уверенная в безобидности всего происходящего, не перестает умиляться. Укротительница тем временем просит кого‑нибудь из зала передать ее подопечному ребенка. Безумие, скажете вы – но кто решится отказать в подобной мелочи столь обходительной персоне? Всегда находится какая‑нибудь самозабвенная мамаша, что тянет замирающее от восхищения дитя к зловещей ложе – и тигр нежно баюкает его в колыбельке своих сложенных лап, обращая к трепещущему комочку плоти свои налитые пьяной кровью глаза. Под шквал аплодисментов в зале вспыхивает свет, ребенок возвращен законной обладательнице, и обласканные вниманием партнеры раскланиваются, прежде чем исчезнуть за кулисами – так же внезапно, как появились.
Стоит тяжелому занавесу сомкнуться за их спиной, как оркестр разражается оглушительным маршем – но они не выходят на бис... они вообще больше не появятся на арене. Неприметный человечек бессильно откидывается на спинку кресла и вытирает пот со лба. Музыка звучит все громче и громче, пытаясь перекрыть отчаянный рев тигра, обретшего свободу, как только опустилась решетка его клетки. Он воет, словно тысячи грешников ада, и катается по полу, разрывая на себе остатки щегольского наряда, который приходится шить заново для каждого представления. Трагические вопли, отчаянные проклятья бессильной злобы и яростные прыжки сотрясают глухо стонущие прутья его темницы. В стороне переодевается подставная дрессировщица, торопясь к последнему поезду метро; невзрачный человечек уже ждет ее у станции – в бистро, которое называется «В последний путь».
Но бешеные крики мечущегося по клетке тигра могут не на шутку перепугать достопочтенную публику – пусть и находящуюся теперь в полной безопасности. Вот почему оркестр, не умолкая, начинает увертюру к «Фиделио», вот почему распорядитель так торопит на сцену замешкавшихся эквилибристов.
Я ненавижу выступление галантного тигра, и мне ни за что не понять того восторга, который вызывает оно у зрителей.
ЛЕОНОРА КАРРИНГТОН
(р. 1917)
Мишле, так замечательно отдавший должное всевластию Колдуньи, особо выделяет два ее дара, бесценных прежде всего потому, что обладать ими может только женщина: это ее «мудрость безумной провидицы» и «божественная способность понимать то, что неподвластно разуму других». В своей книге он, кроме того, стремится развенчать вдохновленные христианством расхожие представления, согласно которым колдунья должна непременно быть уродливой старухой. «При слове колдунья мы обычно представляем себе безобразных ведьм из "Макбета". Однако летописи, что повествуют о жестоких расправах над ними, говорят скорее об обратном. Многие из них взошли на костер прежде всего потому, что были молоды и красивы».
Пожалуй, в наши дни никто так не соответствует этому определению, как Леонора Каррингтон. Почтенные господа, чуть больше десяти лет тому назад пригласившие ее отобедать в шикарном ресторане, наверное, до сих пор не оправились от того смущения, которое они испытали, когда, ни на мгновение не прерывая увлеченной беседы, она скинула свои туфли и начала намазывать босые ноги ровным слоем горчицы. Из всех гостей, которые нередко собирались у нее в Нью‑Йорке, я, наверное, один неизменно воздавал должное тем диковинным блюдам, приготовлению которых она посвящала не один час самых трогательных забот, вооружившись староанглийской поваренной книгой и полагаясь исключительно на собственную интуицию, если ей приходилось заменять отсутствующие или попросту не существующие в наше время ингредиенты (но после того, как однажды я вынужден был практически в одиночку расправиться с кроликом в устричном соусе – остальные благоразумно предпочли удовольствоваться лишь его ароматом, – признаюсь, мне пришлось пропустить несколько последующих пиров).
Всеми этими свершениями Каррингтон и множеством других – из них, несомненно, и состоит та «маска, оберегающая от злобы конформизма», которую она «хотела бы снимать и надевать в зависимости от настроения» – правит ее взгляд, одновременно насмешливый и нежный, чья волшебная сила только возрастает от неожиданного сочетания с ее почти мужским хриплым голосом. Ее любопытство, граничащее подчас со жгучим, неуемным желанием знать все, способно утолиться только запретным. После одного из тех путешествий, откуда обычно не возвращаются – с безжалостной точностью описанного в новелле «Там, внизу», – Каррингтон сохранила почти ностальгическую привязанность к берегам Стикса, по которым ей довелось пройти, а потому с тех пор она отчаянно стремится вернуться к ним вновь, на этот раз по собственной воле и запасшись билетом в оба конца. Свидетельством того паломничества служат также восхитительные картины, которые она пишет с 1940 года – во всей сегодняшней живописи они, наверное, больше других проникнуты чудесным; они лучатся каким‑то нездешним светом и способны немало рассказать нам о ее взглядах как на бытие («К звездам мы обращается правым глазом, через телескоп, а бактерии сквозь микроскоп изучаем левым»), так и на сознание («Голос Разума не должен сторониться голоса сердца – да и мало ли в нас звучит различных голосов!»).
ВЫХОД В СВЕТ
До моего первого выхода в свет я довольно часто бывала в зоопарке. Пожалуй, даже слишком часто – так что повадки животных я знала куда лучше, чем нравы своих сверстниц. Собственно говоря, я и ходила туда каждый день, чтобы избежать общества людей. Лучше всего я ладила с одной молодой гиеной. Она тоже довольно быстро начала меня узнавать; она вообще была очень разумной. Я учила ее французскому, она объясняла мне премудрости своего языка – словом, мы замечательно проводили время.
Вскоре (в начале мая) моя мать решила дать бал в мою честь. Ночи напролет я не смыкала глаз: терпеть не могу балы, в особенности те, что даются в мою честь.
Первого мая 1934 года, ранним утром я пришла к своей гиене. «Что за невезенье, – сказала я ей, – придется идти на этот дурацкий бал».
– Но почему же невезенье, – был мне ответ. – Я бы с удовольствием пошла... Танцую я, признаться, скверно, но поболтать, посплетничать просто обожаю.
– Еды, наверное, кучу наготовят, – продолжала я, – на заднем дворе целые грузовики стоят с продуктами.
– И вы еще жалуетесь! – презрительно процедила гиена. – Меня только раз в день кормят, да и то дают какие‑то помои!
Тут мне в голову пришла довольно смелая идея, и со смешком я предложила ей:
– Так в чем же дело – идите вместо меня!
– Я бы пошла, – печально проговорила гиен, – но мы с вами совсем не похожи...
– Ну и что! – воскликнула я. – Послушайте: бал будет вечером, в потемках все равно ничего как следует не разглядишь. Вы наденете мое платье, и в толчее запросто сойдете за меня. К тому же мы с вами почти одного роста... Умоляю вас, пожалуйста – мне больше не на кого положиться!
Она уже примеривала на себя новую роль, и я знала, что ей ужасно хочется согласиться.
– Идет, – коротко бросила она.
День только начинался, и смотрители еще не успели разойтись по своим местам. В одно мгновение я распахнула дверцу, и скоро мы уже были на улице. Я подозвала такси; дома все еще спали. Когда на цыпочках мы добрались до моей комнаты, я вынула из шкафа платье, которое должна была надеть сегодня вечером. Оно оказалось чересчур длинным; более того – гиена совершенно не умела ходить на каблуках. Чтобы скрыть ее когти и мохнатые лапы, пришлось найти пару длинных перчаток: такие могла надеть и я. Когда первый луч солнца заглянул ко мне в комнату, она уже могла сделать несколько кругов по комнате, почти не оступаясь. Мы так увлеклись этими приготовлениями, что нас едва не застала моя мать, явившаяся пожелать мне доброго утра – лишь в последний момент гиена успела юркнуть под кровать. «У тебя тут чем‑то пахнет, – только и сказала мне мать, распахивая окно. – Перед балом, будь любезна, прими ванну с моими ароматическими солями».
– Хорошо, – не желая спорить, ответила я.
Впрочем, она довольно быстро ушла – наверное, запах действительно был для нее слишком сильным.
– Не опаздывай к завтраку, – сухо бросила она, выходя из комнаты.
Самым трудным было как‑то скрыть морду гиены. Шли часы, мы перебрали все возможные варианты, но решения так и не нашли. Наконец она сказала:
– Кажется, я придумала. У вас есть бонна?
– Да, – проговорила я, не соображая, о чем идет речь.
– Отлично. Позовите ее. Когда она войдет, мы набросимся и сорвем с нее лицо. Это и будет моей маской на вечер.
– Нет, так не пойдет, – возразила я. – Если мы сорвем ей кожу с лица, она наверняка умрет. Кто‑нибудь найдет труп, и мы попадем за решетку.
– Я голодна, и вполне могу ее съесть, – спокойно отвечала гиена.
– Да, но кости?
– И кости тоже. Ну так что?
– Хорошо, но только обещайте мне, что вы убьете ее до того, как вырвете лицо. Прошу вас, не заставляйте ее страдать!
– Как скажете...
Еле сдерживая дрожь, я дернула за шнурок звонка. Поверьте, я ненавижу балы – иначе бы я так не поступила. Когда Мари вошла, я отвернулась к стене, чтобы не видеть того, что должно было произойти. Надо признать, она совсем не мучилась: сдавленный крик – и все кончено. Я не решалась обернуть и смотрела в окно, пока гиена расправлялась с телом.
Через несколько минут раздался ее голос:
– Все, больше не могу. Правда, тут еще остались ноги... Давайте спрячем их, я доем попозже.
– Посмотрите в шкафу – там где‑то должна быть сумка, с вышитыми лилиями. Выбросьте все: платки, брошки – и берите ее.
Она сделала все, как я ей сказала. Помедлив, она попросила:
– Ну повернитесь же! Гляньте, какая я красавица!
Я обернулась. Гиена стояла перед зеркалом и любовалась лицом Мари. Действительно, она очень аккуратно все обглодала, и лицо выглядело замечательно – ничего лишнего, как будто оно было ее собственным.
– Что ж, вы поработали на славу, – сказала я.
Наступил вечер. Гиена уже полностью оделась и, еще раз осмотрев себя, воскликнула:
– Как это все замечательно! Я просто чувствую, что буду иметь успех.
Снизу уже слышалась музыка, и я сказала:
– Ступайте. Но только помните: вам ни за что нельзя стоять рядом с моей матерью – она обязательно заметит подмену. Больше меня там никто не знает. Удачи вам!
Я поцеловала ее на прощанье – и впервые чуть не задохнулась от звериной вони.
Довольно быстро стемнело. Я была измотана событиями этого дня, и, чтобы как‑то успокоиться, взяла книгу и села у открытого окна; по‑моему, это были «Путешествия Гулливера» Джонатана Свифта. Я читала, наверное, целый час – и вдруг в окно, попискивая, влетела летучая мышь. Это был первый признак надвигавшегося несчастья: я панически боюсь летучих мышей. Не помня себя от страха, я спряталась за стул – но не успела опуститься на колени, как шум мышиных крыльев потонул в оглушительном грохоте. Хлопнув дверью, в комнату ворвалась моя мать, бледна я от ярости:
– Ты кого это привела?! Что это такое? Только мы сели за стол, как эта чертовка вскочила на стул и давай орать. «Чего носы воротите – воняет очень, да? Ну так я падалью питаюсь, а не вашими тортами» – и сорвала с себя лицо! Слышишь ты, сорвала его и тут же сожрала! А потом прыгнула в окно – только хвост мелькнул!
ЖИЗЕЛЬ ПРАССИНОС
(р. 1920)
Пожалуй, на равнине черного юмора нам еще только предстоит воздвигнуть тот памятник, который Дали называл «величественным монументом женщине‑ребенку». Ставлю все мои четырнадцать зубов, как говорила кормилица у Шекспира, что самой Жизель Прассинос не было и четырнадцати лет, когда нам впервые посчастливилось ее услышать – но она была уже той Королевой Маб, чаровницей‑вещуньей, что говорит на только ей понятном языке, а потому не знает возраста (хотя и отстает по годам от авторов, предшествующих ей в этом сборнике). Королева Маб не сильно изменилась со времен Шекспира, и основным занятием ее по‑прежнему являются забавы с носами спящих мужчин. Это «юная химера» Макса Эрнста, лукавая школьница, олицетворявшая собою «Автоматическое письмо» на обложке одного из номеров «Сюрреалистической революции». Что ж, сострадание решило убраться восвояси подобру‑поздорову – а потому «сухонькой старушке», излюбленной мишени «нравственного аэродинамизма» Сальвадора Дали, придется несладко:
«Она уже стоит раздетая. Все ее тело ощетинилось фиолетовыми вязальными спицами – она воткнула их сама, чтобы казаться красивее; к конце каждой спицы привязана зеленая ленточка. У нее нет бедер – между коленями и лоном пустота, и чтобы ноги на чем‑нибудь держались, она подвесила из на веревочки. Она ложится в постель – глаза сами покорно выскакивают из орбит и падают к ее ногам – она тушит горевшего с самого утра котенка – становится совсем темно».
Становится совсем темно: так сказал бы ребенок, смеющийся от страха по ночам – или те дикари, которые загнав на дерево своих стариков и убрав лестницу, устало поднимают головы вверх, чтобы посмотреть, посыплются ли они, если дерево как следует тряхнуть. Перед нами словно разворачивается перманентная революция волшебного фонаря – вход пять сантимов, отвернешься, и картинка исчезает, – но голос Жизель Прассинос нельзя спутать ни с каким другим: это ли не предел мечтаний для поэта? Свифт скромно потупил глаза, Сад захлопнул свою коробочку с отравленными леденцами.
ДОСУЖИЙ РАЗГОВОР
Огромное пшеничное поле.
Мужчина одет в выцветшую рыжеватую тунику.
Лошадь не одета ни во что. К хвосту у нее привязана спичечная коробка, из которой торчат лапки кузнечика.
Мужчина сидит на вышитой зелеными узорами белой подушке.
Лошадь сидит на мужчине.
Мужчина: И что, спрашивается – разве мы не считались с этим зеленым бриллиантом?!
Лошадь: Что делать, таковы законы. По мне, если закон теряет силу, то и свечек надо ставить больше.
Мужчина: Да, но не забывай, ты, жалкий оттиск небесной идеи – мужчина не вправе ублажать своих подчиненных, и даже телефон отказывается платить налоги.
Лошадь: Понимать, это и значит терять силу.
Мужчина: Да нет же, говорю тебе, мы ведь даже и не пробовали понять. Может быть, давай сейчас? Так или иначе, это проще всего...
Лошадь: О нет, прошу, не доверяйтесь этим веским аргументам, все их величие – ничто, пустая болтовня. Отриньте их, увещевайте самыми бессмысленными отговорками, и увидите, им только этого и надо.
Мужчина: С чего это вдруг? У меня что, мало других дурацких забот, чтобы еще бегать за хвостом миллионера?
Лошадь: Ну, не знаю – мой возлюбленный берёг меня, как зеницу ока.
Мужчина: Но я стараюсь!
Лошадь: Что ни говори, мы все же одного поля ягоды.
ГОЛОВОНОЖКА
«Просится ходить – и все тут, – всплескивая руками, рассказывала женщина соседке. – Твердит день‑деньской, что уже отлично выучился ходить, и, дескать, с такими ножищами, как у него, можно по пять километров в час отмахивать. Готовлю тут горошек, так он вырвался, да как сиганет – по всему дому его ловила. Только под половик бы не нырнул; но потом думаю: ладно, ножки‑то у него крохотные, еле до пола достают, пусть себе носится. И так мне, знаете, приятно было его было впервой‑то на ногах видеть...» – и рассказчица пустилась в нескончаемые подробности касательно походки и ужимок своего чада, которые казались ей просто уморительными.
«Ну, махонький он еще ходить‑то, – посмеиваясь твердила соседка. – Мой вот позже пошел, и то пару раз уж на камнях споткнулся».
«Да‑да, мал он у вас, что ни говори, – приговаривала она, и мать качала в ответ головой, то и дело оборачиваясь к кухонной двери, будто следила за чем‑то. – Негоже в такие годы дитё наземь ставить – разъедутся ноги, что будешь с ним делать? Врача‑то на дом не вызовешь, крохотный такой!»
«Верно вы говорите, мадам, – отвечала ей мать, – маленький он у меня. Но так ведь он прямо уперся: или, говорит, ставь меня на ноги, или сам вечером убегу – в Ботанический сад. Пригрозил даже, что деньги из буфета возьмет, уткам хлеба купить. В семь утра меня сегодня разбудил, все просил ему беретик его беленький постирать, так я с тех пор глаз и не сомкнула. Но все ж таки до будущей недели не хочу его ставить. Опять же, Пасха будет – вот в церковь идти и поставлю. Как раз – в церковь первый раз сам и пойдет».
«Да что вы, мадам, – всполошилась соседка, – там у паперти столько камней набросано, страсть Господня! Мой два раза кувыркнулся, так я его оттуда и забрала. Знаете что, голубушка, вы вот все храбритесь, а он ведь совсем еще малютка!».
Рассерженная соседка хлопнула дверью с такой силой, что от стены отлетели две плитки. Несколько крохотных осколков стукнули о стекло кухоньки напротив, куда вбежала незадачливая рассказчица, вся в слезах. Она опять встала у плиты и снова принялась помешивать бобы, поглядывая на часы. Муж должен был вернуться в полдень; стрелки показывали одиннадцать. «Еще целый час», – подумала она и почему‑то покраснела. Ровно в двенадцать на кухню вошел ее муж, рослый мужчина в алой сатиновой рубахе. Обняв жену, он неловко повернулся и нечаянно придвинул ее совсем близко к раскаленной плите; она не проронила ни слова. Мужчина сел за стол, и она поставила перед ним тарелку. «А ты что, не будешь?», – подняв глаза, спросил он. «Нет... нет», – машинально ответила она, и внезапно залилась слезами: «Малыш скоро уже сам пойдет. Ты думаешь... как по‑твоему, стоит отправлять его на Пасху в церковь?». Тот забавно тряхнул головой: «Да он через три недели уже на стройку мне придет помогать! Поставлю его дырки для замков сверлить». До конца обеда ни один из них не проронил ни слова, и мужчина ушел, весело насвистывая.
Он вернулся вечером, так же быстро поел, и они отправились спать.
Всю ночь женщины не могла сомкнуть глаз. Она вставала, пытаясь прихлопнуть назойливо пищавшего комара, потом шла зачем‑то на кухню, но тотчас возвращалась и принималась теребить мужа, захлебываясь от плача. Он обнимал ее спросонья, и она покорно ложилась рядом.
Накануне Пасхи женщина зашла к сапожнику, чтобы заказать ботинки из зеленой кожи, 43 размера. «Да, располнел ваш супруг на домашних харчах», – пошутил он, отмечая что‑то в книге. «Да‑да, – рассеянно ответила она, – все мне говорят».
Той ночью ей опять не спалось. С утра она поднялась раньше обычного – приготовить чистое белье и веточки вербы. В восемь уже надо было будить мужа. Они вышли на кухню. Отодвинув плиту, вытащили небольшой белый ящик, изящно украшенный переводными картинками. Из отверстий в крышке торчали два бесформенных куля, затянутых в полосатые носки.
Не без труда приподняв ящик, они положили его на диван. Пока муж одевался, женщина принялась нахлобучивать на полосатые носки пару желтых ботинок. Нежно обняв ящик, она, как могла, подтащила его к порогу и, поскольку у одной у нее сил не хватило, подозвала мужа – он выскочил из спальни в подтяжках.
С размаху поставив ящик на попа, он что есть силы наподдал его ногой; тот шустро затопотал культями по ступенькам.
ЖАН‑ПЬЕР ДЮПРЕ
(1930‑1959)
«Да будет мрак!» – этими словами, сохраняющими всю пронзительную и неожиданную ясность переиначенной здесь фразы Книги Бытия, открывается «Любовь безраздельная» Альфреда Жарри, и они же представляются нам высшим средоточием всего пока еще не изданного творчества Жана‑Пьера Дюпре. И в самом деле, из первобытного хаоса «мрак» мог получиться с тем же успехом, что и свет, и у нас нет никаких оснований ставить животных, бодрствующих ночью и способных видеть лишь во тьме, ниже их дневных собратьев. Кроме того, хорошо известно, что для провидца нет худшего врача, чем ясный день: внешний свет и внутреннее сияние плохо уживаются друг с другом. Наверное, сама мысль о несомненном превосходстве света над тьмой есть не что иное, как атавизм, тягостное наследие греческой философии. Вот почему мне представляется чрезвычайно важной и способной освободить нас от очень многих заблуждений та критика, которой г‑н Стефан Люпаско подверг систему гегелевской диалектики, слишком многим обязанную Аристотелю:
«Возможна – и более того, реально существует – диалектика, являющая собой полную противоположность гегелевской... где ценностное значение отрицания и разнородности (иначе говоря, то, что Гегель называет антитезой), актуализируясь, переводит противоречившее ему значение утверждения и тождества (иначе говоря, тезис) в план лишь потенциальной, теоретической возможности – как возможна и совсем иная, третья, диалектика, в которой ни одно из этих значений не доминирует над другим и которая порождает, таким образом, взаимно прогрессирующе противоречие». [100]
Жан‑Пьер Дюпре является одной из мощнейших опор, на которых покоится описанная перспектива, и имя этой опоре – инстинкт, незамутнённый доводами разума. На взгляд стороннего наблюдателя, нынешний духовный климат характеризуется прежде всего одновременным развитием умозрительных направлений философии, к которым большинство наших современников относятся с большим или меньшим недоверием (таков, на мой взгляд, случай с недавними высказываниями г‑на Люпаско), и появлением новых и чрезвычайно молодых талантов в литературе и искусстве, взрывающих ровную гладь художественного ландшафта современности – при том, что такое сосуществование вряд ли можно объяснить каким бы то ни было взаимодействием этих двух тенденций.
Несмотря на то, что годы, разделяющие первое и второе издание этого сборника, были отмечены некоторым историческим застоем, они оказываются ничуть не менее важны в плане эмоциональном, поскольку будущее, в своих самых прямых и обыденных проявлениях, стало в это время поразительно случайным и непредсказуемым. Что будет с этим приблизительным грядущим – или столь же условным его отсутствием? Ответ на этот вопрос можно дать, лишь узнав, чем дышит, чем живет сейчас род человеческий – и ничто так не поможет нам в этом, как обращение, даже своего рода воззвание к творчеству, являющемуся на сей день самым молодым и вдохновенным.
Без малейшего колебания могу сказать, что в 1950 году таким избранником видится мне творчество Жана‑Пьера Дюпре, хотя (или, скорее, именно потому что) в последние годы мало появлялось столь же «трудных» для восприятия вещей. Но в этот непроходимый лес, поверьте мне, стоит углубиться. Так уж получилось – и ни он, ни я не в силах тому помешать – что в составе сегодняшнего черного юмора, по сравнению с тем, каким он был еще десять лет назад, следует значительно усилить дозу собственно «черного». Дюпре сумел представить нам такую черноту, которая богатством своих красок не уступит солнечному спектру. Его юмор сияет не менее таинственно, чем в «Игитуре»: «Выходит из комнаты и пропадает на лестнице (вместо того, чтобы скатиться по перилам)», – но при этом еще и зорко тлеет под слоем пепла («После того, как утонуло море и была похоронена земля, дальше все пошло по нарастающей: огонь сгорел дотла, а воздух растаял в дымке нового пламени, вспыхнувшего от этого хаоса»). Луч света, призванный обычно освещать, в данном случае скорее скрывает от нас истинного Дюпре, принца из Королевства Двойников, пусть и представляя его в самых завлекательных обличьях. О главной же их этих аватар сам принц сообщил нам крайне мало – мы знаем лишь, что он живет с супругой, «Чернавкой Уэлиной», в избушке прямо посреди диковинного леса, где всюду рыщут волки.
ПЕС СВЯТОТАТСТВА
Акт II, сцена IV
Те же декорации, но Ночь стала зеленого цвета. Двое разговаривают, сидя.
Номер 1: Итак, полночь зелена, на дворе 3 августа нулевого года, и с минуты на минуту, когда петух трижды плюнет...
Номер 2: Петух уже никуда не плюнет – вместо него теперь паук. Голос у него не в пример лучше и сильнее, а на каждой лапке – по ангельской трубе... И здорово же он чихает, скажу я тебе!
Номер 1: Ну хорошо – когда паук три раза плюнет через плечо, а его трубные костыли начнут сплетать гибельную паутину его голоса, мир изменит свое предназначение, а земля – название. Как мне только что доложили, передовые части армии трупов подожгли свои могилы, а свобода карабкается по баррикадам из гробов...
Номер 2:...Лесные хищники увидят вдруг, как их головы закрутятся в небе, будто выпущенные из пращи, раскрученной чьей‑то чужой рукой. И они обязательно это увидят – их чисто выбритые и сочащиеся кровью шеи превратятся в широко открытые глаза... клянусь моим несказанным гневом, это так, ибо я просто в бешенстве.
Номер 1: Тела раскачиваются на ветру, точно забытые колокола... На деревьях гниют плоды, которые некому есть...
Номер 2: Но тысячепалый паук все плетет без устали свой дырявый саван. Эстерн, наш господин, швыряющий одним броском два камня, дал нам свободу быть его верными псами. По первому его сигналу мы зальемся лаем, точно одна огромная беззубая пасть, и, не сойти мне с этого места, победа будет за нами! (Встает и вытаскивает кинжал) Что ж, пришло время стричь деревья на фату нашей Госпоже – я теперь здесь портной... (Втыкает кинжал в ствол дерева) Листья уже заходятся криком, а с веток капает кровь... Но что за пойло этот древесный спирт, никакого вкуса. Пить! (Пьет из рассеченного ствола.)
Номер 1: Однако время идет; а раз Эстерн, наш господин и повелитель, закончивший экстерном все земные университеты, под страхом смерти разрешил нам оставаться его псами так будем псами! Постой, сюда кто‑то идет – я слышу тишину его шагов обеими культями моих рук, вылепленными из свиного сала на упругих ресницах дохлого осла... да, да – моими бесподобными клешнями, что удваивают число моих ушей!.... Вот почему я могу слышать поступь сразу двух человек... Поправим наши маски!
Входят Номера 3 и 4, в таких же собачьих масках.
Номер 3: Приветствую вас всеми остатками моих клыков; да будет успешной ваша маскировка, вплоть до безобразящей лицо проказы! Мой спутник – женщина, хоть это и не видно, и он принес поистине благую весть. В час, определяемый назначенным числом – а число сие XII, и ничто не в силах его изменить, – на перекрестке черных дыр должен возникнуть всадник из созвездия Стрельца, и его призрачный конь будет топтать копытом блестящий диск солнца!... Никто не знает, чем все это закончится, но от себя скажу, что, судя по всему, грядет конец всем мирным схваткам и боям... В остальном, битва уже вовсю бушует и ярится, и ярость вырвавшихся на свободу трупов делает принесший меня ветер то попутным, то встречным.
Бросает оружие на землю. Номер 4, женщина, подходит ближе.
Номер 4: Земной поклон – ведь так велят приветствовать ваши собачьи правила? Премного буду вам обязана... (Срывает маску... и предстает в виде Чернавки, жены Эстерна)
Чернавка: Стоять!... или нет: лежать! Так я командую моим псам и змеям‑хромоножкам, прыгающим на костылях! Да вы и есть такие костыли! И коли ваша свобода в том, чтобы повиноваться мне, то я зашью вам кости острою иглой и нитью вашей жизни, если не... Но нет – лучше я захлопну книгу, в глубине которой подчеркнула ваши имена – или буду смотреть, как вы упьетесь кровью из своих артерий, разбухших от ее напора! (Они окаменели от ужаса, ЗАМЕРЕВ, словно фигуры в детской игре. Один застыл и слился с камнем, на котором сидел прямо, точно шест – только голова безвольно болтается на ветру. Его напарник рухнул наземь, вытянувшись во все два метра росту, которых в нем никогда не было... Номер 3 исчез.) Ваши губы сморщились, как у старух, а вены ссохлись, как нечесаные патлы! Ваши члены одеревенели и похожи на могильные кресты, идущие за вами по пятам; глаза – словно потухшие яйца во вчерашней золе!... Они мертвы и неподвижны... ну что ж, тем больше щебня – будет из чего отстроить наш старинный замок! (Пинает ногой одно из бездыханных тел. Осматривается вокруг: не сверкнет ли где Глаз, который видел все произошедшее – или не видел, что с того... и уходит.)
Сцена VII
Они лежат без движения. Постепенно приходят в себя, и их тела сами встают на ноги. Номер 1 без маски. Оба потирают затекшие члены.
Номер 1: Смерть, в сущности, не имеет значения – какая разница, преклонять колени или протягивать ноги. Но я ударился рукой, а голова так и гудит – видимо, перепад высоты в моих внутренних пещерах...
Номер 2:...а у меня немеют рукоятки – или, если угодно, руки!... Меж ними в сосуде моего тела раскинулась бескрайняя пустота; наверное, изранены пальцы или еще чего похлеще! Но крови нет... и запаха пота не слышно... Да я же охромел! Моя левая кочерга короче, чем была...
Он срывает свою маску и открывает лицо взбесившегося хромого.
Хромой:...Отметина, где же моя отметина! Может, это искривленная нога...
Номер 1: Ах, мечтания вампира... Но я уже вижу прозрачную синеву моря и нашу троекратную смерть! Ветер будет архитектором нашей ратуши, а небо, испещренное молниями надвигающейся бури, станет фехтовальным залом. Пойдем, безумец, если хочешь, пойдем, только не стой на месте!
Увлекает его за собой; голос, закрепленный по сих пор за цифрой 1 и персонажем этой цифры, скрывается за кулисами и постепенно затихает...
Номер 1: Мы опаздываем, но что ж, тем хуже!... Давай‑ка загрызем мертвецов и, размахивая руками, будем подавать еще живым немыслимые знаки, которым я, по здравом размышлении, все же присвоил бы заведомо печальный смысл. Ярится битва... Брось эти собачьи маски, они нам больше не нужны...
КОММЕНТАРИИ
В книге 450 страниц текста и 80 – комментариев. Интересующихся последними отсылаю к djvu‑версии, которую легко найти в сети.
[1] Во всех изданиях Антологии вставки Бретона обычно даются курсивом, а собственно литературные тексты – обычным шрифтом. В настоящем издании мы придерживаемся этого же правила – (С. Д.)
[2] Пьер Пьобб, «Тайны богов. Венера.» P., Daragon éd., 1909. – (Прим. А. Бретона).
[3] Арман Петижан, «Воображение и воплощение». P., Dénoël et Steele, 1936. – (Прим. А. Бретона).
[4] «Политическое положение сюрреализма» (1935), очерк «Сюрреалистическое положение предмета». – (Прим. А. Бретона).
[5] Мысли..., отмеченные *, приводятся в переводе С. Дубина, остальные – в переводе М. Беккер. – (Прим. пер.)
[6] «Очевидность поэзии» – (Прим. А. Бретона).
[7] А, каково! Вдвое больше Вашего – вы, что ли, это словцо отыскали? (Прим. Де Сада).
[8] Полная таблица видов содержит 64 разновидности, равномерно поделенных на классы, отряды и роды, начиная с рожка зеленого вплоть до ороговевшего посмертно; я описываю здесь только трех представителей этого царства, желая, как и во многих иных случаях, проследить, какое развитие следует придать моему трактату в дальнейшем. – (Прим. Фурье).
[9] «Книга Монеллы» – (Прим. А. Бретона).
[10] Авраам Ньюланд (главный казначей Банка Британии, скончавшийся в 1807 году) в наше время основательно подзабыт. Однако во время написания этих строк (1827), его имя было постоянно на слуху у англичан как самое знакомое и значительное из всех, что когда‑либо существовали. Оно стояло на лицевой стороне всех банкнот Британского Банка, любого достоинства, и на протяжении почти четверти столетия (особенно во время Французской революции) олицетворяло высшую степень надежности бумажных денег. – (Прим. де Куинси).
[11] Овидий, «Письма с Понта», II, 9, «Царю Котису», 47‑48: «Кроме того, прилежать душой к благородным искусствам, // Разве не значит смягчить грубый и дикий свой нрав». – (Пер. З. Морозкиной).
[12] Изначально (лат.) – (Прим. пер.)
[13] Со знанием дела, в роли знатока (лат.) – (Прим. пер.).
[14] Испанская бумага для сворачивания сигарок (исп.). – (Прим. пер.)
[15] Трюфели (фр.) – (Прим. пер.)
[16] «Черный человек» – прозвище, которое дал себе сам Форнере; «романтик, которого никто не знал» – скорей всего, определение поздних критиков, намекающее на практически полную прижизненную неизвестность Форнере. – (Прим. пер.)
[17] Эти слова, похоже, заблудились во времени и уже давно бы состарились, коли прекрасные ручки, а также их длинные ногти не были самой вечностью. – (Прим. К. Форнере).
[18] В последний момент, в крайнем случае (лат.) – (Прим. пер.)
[19] Пер. И. Кузнецовой
[20] Ну что, довольны? Я и есть тот Бог, что нарисовал эту карикатуру. (итал). – (Прим. пер.)
[21] Зачем думать о смерти? Будем жить, ведь жизнь так прекрасна! (провансальск.) – (Прим. пер.)
[22] – По мне, так раджа просто смеется над нами. // – Может и так, сэр. (англ.) – (Прим. пер.)
[23] По‑французски все эти фразы произносятся одинаково и означают: «Зубы, рот. / Зубы затыкают, / А рот помогает. / Во рту том помощь. / Во рту некрасиво. / Рот тот урод. / Во рту молоко. / Во рту том беда. / Рот‑то прикрой‑ка». – (Прим. пер.)
[24] Личное местоимение je (я) и существительное jeu (игра) во французском языке произносятся одинаково. – (Прим. пер.)
[25] В этой фразе и дальше обыгрывается фонетический ряд l'heure – heurt – leurre – heureux (час, ранит, приманка, счастливый). – (Прим. пер.)
[26] Подставка для ног, подножие (лат.), термин Вульгаты. – (Прим. пер.)
[27] По данному поводу, кстати (лат.) – (Прим. пер.)
[28] Sic. – (Прим. пер.)
[29] Оригинал письма г‑на Жида может быть получен в редакции по цене пятнадцати сантимов. – (Прим. Кравана)
[30] В оригинальном тексте Антологии стихи Ван Годдиса приводятся в переводах Ганса Арпа и Жоржа Юнье. – (Прим. пер.)
[31] Созданный Дюшаном в начале двадцатых годов его женский alter ego – (Прим. пер.)
[32] Курсив мой – (Прим. А. Бретона)
[33] Один из частых примеров своеобразной орфографии Ваше (йумор и пр.) – в оригинале стоит d'ailleur, без s на конце. – (Прим. пер.)
[34] Железка: осколок снаряда. – (Здесь и далее – примечания из текста Пере)
[35] Телега: голова.
[36] Скользить в молоко: терять сознание.
[37] Клешни: руки‑ноги.
[38] Засохло дело: дело плохо.
[39] Улететь слишком далеко, чтобы объясниться: слабо соображать, чтобы суметь защищаться.
[40] Посвежеть: прийти в себя.
[41] Порхашки: птицы.
[42] Затяжка: метр.
[43] Кучка: земля.
[44] Баловаться дымком: находиться в воздухе без надежной опоры.
[45] Глухота: сложность.
[46] Стечь по ракиткам: спуститься по веткам.
[47] Служители теней: листья.
[48] Сквозняк: невозможная вещь.
[49] Сера перца: сердце.
[50] Баул: грудь.
[51] Добраться до конца главы: жить последние мгновения.
[52] Куснуть криво: ошибаться.
[53] Болтяка: рот.
[54] Хлоптун: лоб.
[55] Курноска: нос.
[56] Тычина: пузо.
[57] Потянуть чашкой: сделать движение.
[58] Эклер: кошка.
[59] Прыснуть: раздавиться.
[60] Любовно: приятно.
[61] Сиять: буйствовать.
[62] Уфилософствовать: утихомирить и выпроводить восвояси.
[63] Долбануло: пришла мысль.
[64] Дырявый: дурак.
[65] Сажать цветы: испражняться.
[66] Тюльпаны: экскременты.
[67] Сопло: задний проход.
[68] Вопль: минута.
[69] Дать тёку: убежать.
[70] Шумело в деревяшке: болит голова с перепоя.
[71] Дед: Бог.
[72] Прибор: день.
[73] Весельчак: желудок.
[74] Клешни воздухом надуты: нетвердо стоишь на ногах.
[75] Забиваться: есть.
[76] Расплавиться: упасть.
[77] Повиснуть: уснуть.
[78] Всплыть: проснуться.
[79] Ягоды: тяжелые капли дождя.
[80] Спустил: пошел сильный ливень.
[81] Шлепок: заклинание; мановение волшебной палочки.
[82] Горелка: солнце.
[83] Рассаливаться: близиться к полудню.
[84] Ботва: половой орган.
[85] Крендель: друг.
[86] Тонька: полька, танец.
[87] Тончить: проситься в пляс, танцевать.
[88] Головить: думать.
[89] Штанцы: женщины.
[90] Нарастать: становиться.
[91] Соломка: час.
[92] Шляпа: небо.
[93] Шально: тепло.
[94] Бумажник: пруд с кувшинками.
[95] Колечки: перья.
[96] Золотник: генерал.
[97] Нищета: парад, парадная форма.
[98] Поднос: рука.
[99] Само собой разумеется, что настоящая заметка относится лишь к «раннему» Дали, исчезнувшему в середине тридцатых годов и уступившему место темной личности, известной больше под именем Avida Dollars – светскому портретисту, посвятившему себя с недавних пор католицизму и «художественному идеалу Ренессанса», а потому пользующемуся моральной и материальной поддержкой Папы римского. – (Прим. Бретона, декабрь 1949.)
[100] Стефан Люпаско, Логика и противоречие, 1947. Для художников это произведение, помимо прочего, представляет значительный интерес еще и потому, что устанавливает и исследует ту «донельзя загадочную» связь, что существует между логическими ценностями и их противоположностями, с одной стороны, и ценностями фактическими – с другой – (Прим. А. Бретона)