Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Великий закон, или ключ к словам




 

В царстве слов существует множество Законов, доселе никому не ведомых, самым важным из которых является тот, согласно которому отдельный звук или последовательность аналогичных звуков, произнесенных четко и различимых для слуха, могут выражать совершенно разные вещи посредством различного написания этих слов и имен собственных или же благодаря возможности по‑разному их понимать. И наоборот: все идеи, высказанные при помощи сходных звуков, имеют одинаковое происхождение и, в принципе, относятся к одному и тому же феномену. Вот, например, такая последовательность звуков:

 

Les dents, la bouche.

Les dents la bouchent,

l'aidant la bouche.

L'aide en la bouche.

Laides en la bouche.

Laid dans la bouche.

Lait dans la bouche.

L'est dam le a bouche.

Les dents‑là bouche. [23]

 

Когда я говорю: Les dents, la bouche, это вызывает вполне определенные и знакомые ассоциации, а именно, что зубы находятся во рту. Однако важно суметь проникнуть за пределы конкретного слова и прочесть те строки Книги Бытия, что скрыты в нем за семью печатями. Сегодня эта книга нам доступна – попробуем прочесть, что же таится за словами les dents, la bouche.

Зубы прикрывают вход в ротовое отверстие, которое, в свою очередь, смыкаясь, помогает зубам осуществлять эту защиту: Les dents la bouchent, l'aidant la bouche.

Зубы могут оказывать во рту самую разную помощь (l'aide), находясь внутри него (en la bouche), но зачастую могут выглядеть в своем укрытии некрасиво (laides en la bouche), так что и весь рот покажется уродливым (laid). Но временами, наоборот, зубы сияют белизной, подобной молоку, и тогда это lait dans la bouche.

L'est dam le a bouche следует понимать таким образом: во рту может быть некий dam, беда или ущерб, например, зубная боль. Нельзя, меж тем, не отметить, что dam оказывается одного происхождения с зубом, dent. Наконец, Les dents‑là bouche означает: заткни‑ка эти свои зубы, в смысле – умолкни.

Все, что таким образом оказывается вписанным всего в одном слове и легко читается внутри него, верно той неотвратимой истиной, что не знает границ. Все, что говорится на одном из языков земных, говорится для всей вселенной и отзывается в каждом ее уголке; ведь зубы в действительности могут быть и подмогой во рту, и уродством – пусть другие языки мира не говорят об этом так же ясно как французский, но они прекрасно выражают много иных ничуть не менее важных вещей, о которых наш язык умалчивает. Но это не сами языки договорились между собою; это Разум Всевышнего, творец всего сущего, он один предначертал Книгу Бытия. Как же можно было утаить столь очевидную мудрость от всех нас, обитателей земли?

Здесь и кроется тот ключ, что способен отомкнуть все книги слова. [...]

 

ПРОИСХОЖДЕНИЕ СЕКСА

 

Прежде всего отметим, что перемена последовательности слов не меняет смысл всей фразы: так, например, «Вот, дверь открыта» и «Дверь открыта, вот!» означают то же самое, что и «Дверь вот открыта...». Так было и в самом начале: à le (тому) в принципе равно le à (туда), а отсюда и là (там); ale, в свою очередь, означало также là.

Установив эту закономерность, идем дальше: ai que ce? было равно ce qu'ai? или qu'ai ce? = qu'ai‑je?. Этими словами наш предок вопрошал, где он находится. Также, вопросы ai que ce? и est que ce? Означали ai или est quoi ici?, отсюда получаем слово exe, первое имя для секса (sexe). Одни произносили его закрытым слогом: éqce, другие закрытым: èqce, как звучат и элементы фраз‑прародительниц: ai qu ce? и est que ce?. Так и сегодня мы произносим sexe кто séqce, а кто sèqce. Слоги ec, éqce или ek, произошедшие от основного вопроса ai que?, стали первым слогом в sexe: éque‑ce равно здесь ce éque – последнее может быть и ec, и ek, – дающим в итоге exe.

Тогда вопрос: ce exe, sais que ce? (это знаешь что?) в обеих своих частях дает sexe. – Как ни поворачивай: Sais que c'est? или ce exe est, sexe est, ce excés, во всех случая получается sexe. – Кстати, на этих примерах видно, что секс был и первым излишеством (excés). Нет секса, нет и эксцесса – на нет и суда нет, так это можно было бы резюмировать. Во фразе ce exe est можно сочетать по‑разному: ce или ceci (это) est (является) un exe (неким exe), а также exe est ce или ceci. Соответственно, указательное ce (это) обозначало прежде всего sexe. Или так: ce ek‑ce = ce sexe‑ci, по‑прежнему получается секс. Тогда и eh, é, è тоже могут выступать заменителями слова «секс»: Ce é que c'est (это что еще за é) – Sexe est (есть секс).

Je ne sais que c'est (я не знаю, что это такое) звучит как Jeune sexe est (секс юн). Первое, что заметили наши предки, еще не осознавая, что это такое, было «юным», только формирующимся половым органом. В этом случае наиболее проницательные из них могли прийти к такому заключению sexe est jeune (секс есть юность), а затем и jeune est sexe (юность означает секс). Слово jeune, соответственно, также становится означающим, применяемым к тем, кто занимается сексом. Человек в юности – ребенок – обладает недоразвитым половым органом, поскольку растет он по обыкновению медленно.

Следующая цепочка: Tu sais que c'est bien (ты знаешь, что это хорошо), сходно по звучанию с Tu sexe est bien (твой секс хорошо), а значит и tu также становится именем нарицательным. Это слово из языка детей: прячь своего tu, свой tutu. Tutu = ton sexe (твой член). Tu relues tu tu – так, наверное, произнес бы ребенок фразу «нашел чем хвалиться». Turlututu, язвительно поддразнивали окружающие того, к кому того относиться это оскорбительное замечание.

Y ce ai que c'est? Il sait que c'est (он знает, что это так). Y sais que c'est. Y sexe est (и стал секс). Y сначала обозначало половой орган, затем je (я), а после и il (он). Y le sexe est. Il sait que c'est.

On sait que c'est (нам известно, что это так). On sexe est (мы есть секс). Местоимение on сначала обозначало секс, затем комплекс значений en, en ce lieu (здесь, в этом месте), а может и en ce l'ye (в этом глазу). Секс обретает символ в виде глаза, d'yeu, слегка приоткрытого отверстия. Что же до местоимения on, то оно относится к неопределенно‑личным, а потому все имена, которые оно может заменять, прежде всего соотносятся с сексом, истоком всякого живого слова: Pierre, Jean, Julie и так далее sait que c'est bien (знает, что это хорошо), а отсюда и установленное нами sexe est bien. Движущей силой всякого мыслящего существа, человека, члена единой человеческой или Божьей семьи являются секс, пол, половой орган.

Je sais que c'est bien. Je или jeu[24] sexe est bien (я/игра в секс – хорошо). Секс, таким образом, был первой игрой, отсюда и пристрастие человечества к разного рода играм. Или, подменяя одно другим: осторожничая, прячу свой член/игру – имеются в виду карты или ставки в игре. Местоимение je (я), соответственно, обозначало секс, и когда речь идет от лица je, то это глаголет именно секс, половой орган Всевышнего Господа, действующий его волею или с его позволения. Именно говоря о своем члене, наш предок осознал, что говорит о себе как о личности.

A = ai. Que ce a? = qu'ai‑je? Que ça ou çaQuoi cela? Que exe est que ce a? – Что у меня за орган? Que excès que ça (вот так эксцесс!) Qu'est‑ce? que sexe a. Qu'ai? que sexe a? Kékséksa? Que aie ce que c'est que ce a = Вот, гляди или хватай то, что у меня есть. Когда было неясно, о чем идет речь, повелительное наклонение становилось вопросом: Qu'est que c'est que ça? (что это такое?) Эта цепочка превращений, коими правит ведущий нас нерушимый Закон, убедительно показывает, что основной вопрос впервые задавался существами, предававшимися сексу, но не ведавшими ничего о находившемся в его средоточии наросте или удлинении. Что ж, за род человеческий сегодня становится просто неловко.

Je me exe a mine ai. Tu te exe a mine as. Y ce exe a mine a. Y sexe a mine a. Y le sexe a mine a. Y le sexe a mine a. То есть наш предок осматривал себя, поднося орган к лицу (à la mine) или держа его в руке (à la main), а потом и руку подносил к лицу и осторожно ощупывал его, словно какое‑нибудь минное поле. Je mine постепенно становилось che mine, chemine, потом, по родству звуков, превращалось в chemain, chemin (путь), означая: здесь проходит рука. Соответственно, произносивший «я осматриваю себя» говорил, по сути, «я держу свой член в руке». Именно осматривая свое сексуальное орудие наш предок совершал общий осмотр своего тела; и именно осмотр половых органов – первое, что делают при появлении человека на свет.

В словах examiner, examen и проч. слог exe произносится как égze. Эта трансформация содержит в себе gue = que, ze = ce. Инверсия внутри égze дает нам ze gu'ai = ce qu'ai (то, что у меня есть). Gu'ai = qu'ai, и так образовалось gai (веселый), qué (эй‑эй!), guet (наблюдение). Секс, соответственно, делал веселым, а если наши предки располагались близ воды, то, выходя на брод, несли там наблюдение. Или так: часовые с веселым гиканьем сражались вокруг брода. Каждое семейство защищает свой брод и свой пруд. Поскольку ze = ce, то, чтобы лучше понять значение слов со звуком ze, надо вернуть ему изначальную огласовку ce. «Он постоянно шепелявит» (zézayer) можно прочитать и как «он вечно упражняется, пробует себя» (s'essayer). Иначе говоря, не трогай себя, а то начнешь шепелявить. Если раздробить еще мельче: a sesse eille ai, a zéze eille ai будет созвучно фразе, означающей: «в сексе смотри, что у меня есть», а значит, и sesse, и zéze означали секс и сексуальный орган. Или итальянское il sesse ho = у меня есть секс, значит, il sesso = сексуальный орган. Ce esse: ce exe: sesse: sexe.

Указательное ce указывало на секс: здесь и упоминавшиеся ce ai и ai ce, и esse. Также мы выяснили, что on (неопределенно‑личное «мы») означает en (здесь, в этом месте). On ce ai c'est = это в этом месте у меня есть. On ce esse est, on ce esse aie. On sesse est, on sesse aie. On sait c'est (мы знаем, что это есть). On ce essaie, on s'essaie (мы упражняемся). Во фразе on ce essaie отчетливо видно, что это ce обозначает сексуальный орган, и в on s'essaie оно полностью сливается с личностью говорящего. То же наблюдение относится и к L'on ce exe à mine a, дробленному «мы осматриваем себя». Немецкое местоимение sich равно французскому soi, и образовано из ce ich = это я, а значит, обозначает секс и соответствующий орган так же, как и безличное soi. Дробим уже его: ce ois = ce vois (посмотри‑ка на это), имеется ли в виду лишь ce или впрямую sexe. Значит, и soi относится к сексу. Выходит, нам пращур говорил лишь об этом – а не того ли алчут демоны?

Таким образом, истоки возвратных местоимений лежат в размышлениях первобытного человека над своей наготой, и все, что сегодня употребляется в переносном смысле, изначально относилось к самым обыденным действиям и переживаниям. Сначала слово должно было появиться, а уже затем разум уносил его в небеса отвлеченных мыслей.

Qu'ist ce exe que l'eus? Qu'ist sexe que l'eus или l'ai? Первоначально нынешние формы прошедшего времени относились к настоящему. Je l'eus обозначало je l'ai, и отсюда проистекает простое прошедшее время глагола «читать»: je l'eus,, je lus; tu l'eus, tu lus; il l'eut, il lut; nous l'eûmes, nous lûmes; vous l'eûtes, vous lûtes; ils l'eurent, ils lurent. Первые, кто обнаружил, что у них что‑то есть (qui l'eurent), были изрядными пройдохами (lurons), и первое, что они слышали или читали внутри себя (lurent), был зов секса. Этот прекрасный зов был подобен лире (lyre), но он мог пробуждать также и гнев (l'ire) и делал вспыльчивым. Именно этот текст и следует читать прежде всего – безумие, бешенство. Секс, соответственно, лежит как в основе привлекательности, так и отвращения. Вопрос: Qu'ist sexe que l'eus? вызывал у наших предков взаимную неприязнь, тогда‑то и говорили: они друг друга не выносят (s'excluent). Y sais que, ce que l'eus, est = я знаю, что то, что имею, есть. Y sexe que l'eus est = секс, половая принадлежность, вот, что у меня есть. Люди одного пола друг другу не подходят – они друг друга не выносят (s'excluaient). [...]

 

СЕРДЦЕ

 

Que heure! Que heurt! Leurre‑leur l'heure! Каждый час, больно раня, становится Временем.[25] Лишний часок – завидная приманка. Время есть, ты счастлив. Пока час не настал, сердце замирает. Сердце: le coeur – le qu‑eust re, le queue re. Сердце, больно стукнув кровью в члене, отбивает час: подъем. Он же словно сердце, но под животом. Член встал – и сердцем бодр. Сердце пустое – и член не нужен. Сердце – то, что в центре, а оттого и центр кровяного королевства сердцем величают; но, по сути‑то, в центре всегда член. Пращур наш тех, у кого сердце в пятки уходило, так же честил, как и того, кто сердцем славен был, но дарил его тому, кому ну хоть умри не мил. Вот такое‑то сердце и отпирало другие сердца, да и те того только и ждали; сегодня сердчишки не те – их не открыть, не вознести, не подарить, да они к тому и не назначены. Ну слово‑то что, к нему привыкли, никого им не сразишь; да только дураки никак не разумеют, что женщина сотворена была из мужниной кости – да чем та не кость, что меж ног торчит?

Человек кладет руку на сердце, и самое ценное в этом сердце – святость. Ce a coeur ai, ce a creux ai. Ce a creux ai coeur – единение сердец, вот и Sacré‑Coeur пронизан стрелами. Брахманы под именем лингама боготворили некое сексуальное сооружение – та же мерзость. Сердца приносятся в жертву, а все наши украшения да отличия суть запреты, лики похотливого беса. У бесов что на сердце, то и на языке, а сердце у них доброе, сердце у них нежное, нежное, да твердое, замечательное сердце – чистое непотребство. Они обожают сердце Иисусово, но тем поносят того, кого только и должно обожать: Бога.

 

 

О. ГЕНРИ

(1862‑1910)

 

О. Генри, не пожелавший расстаться со своим цилиндром даже над пропастью Ниагарского водопада, утверждал, что, прислушиваясь к грохоту воды, от смог определить тембр ее падения: «Шум водопада расположен приблизительно в шестидесяти сантиметрах над нижним соль фортепьянной октавы». Творчество этого великого юмориста насквозь пронизано лирическими нотками прошлого: здесь и голубоглазые герои первых американских кинолент, и пылкие строки аполлинеровского «Эмигранта с Лэндор‑Роуд», и воскрешенные Жаком Ваше отголоски той причудливой судьбы, что стала общей для многих поколений: «Как я хотел бы стать траппером – или разбойником с большой дороги, следопытом, охотником, горняком или рудным разведчиком... Представьте себе: бар где‑нибудь в Аризоне...». Так и О. Генри, типичный представитель Техаса, зажатого между Мексикой и индейскими резервациями Оклахомы (в Техасе он некоторое время учился), был поочередно ковбоем, золотоискателем, посыльным в захолустной аптеке, счетоводом на оптовом складе – тогда он и попал за решетку по обвинению в подделке документов, потом был оправдан и стал редактором сатирического журнала. Его юмор («gebrochener» Humor), как и смех раннего Чаплина, дышит нежностью и не стремится изменить устройство нашего мира.

«Всем нам приходится немного пренебрегать своими обязанностями, – говорил он, – лгать по мелочам, невинно лицемерить, и не временами, в порядке исключения, а постоянно. Если бы мы решили поступать иначе, огромная махина нашего общества рухнула бы уже к вечеру того же дня. Такое поведение по отношению друг к другу – необходимость, сходная, пожалуй, с необходимостью носить одежду. Просто так будет лучше».

Как и Томаса де Куинси, его отличала неизменная доброжелательность и искреннее сочувствие, и точно так же предназначались они в основном «мошенникам», людям вне закона. Те столбовые дороги поэзии, по которым проносился он во весь опор в таких рассказах, как «Голос большого города», способен описать, наверное, лишь умудренный опытом наездник. «Следы заблудившегося человека помимо его воли выписывают на снегу идеальную окружность». От горького уныния его надежно хранит неиссякающее желание удивляться и поистине уникальный дар отыскивать выходящие на поверхность колодцы чистого волшебства и жадно вглядываться в них. Точно ребенок. Вот он пишет внучке из своего загородного домика: «У нас тут уже совсем лето; пчелы зацвели, травинки поют по утрам, а птицы терпеливо собирают мед... Как там наша Пасха и кроличьи яйца? Впрочем, ты, наверное, проходила в школе, что кролики не несут яиц, а яйца, конечно же, растут на низеньких кустиках».

ПОКА ЖДЕТ АВТОМОБИЛЬ

 

Как только начало смеркаться, в этот тихий уголок тихого маленького парка опять пришла девушка в сером платье. Она села на скамью и открыла книгу, так как еще с полчаса можно было читать при дневном свете.

Повторяем: она была в простом сером платье – простом ровно насколько, чтобы не бросалась в глаза безупречность его покроя и стиля. Негустая вуаль спускалась с шляпки в виде тюрбана на лицо, сиявшее спокойной, строгой красотой. Девушка приходила сюда в это же самое время и вчера, и был некто, кто знал об этом.

Молодой человек, знавший об этом, бродил неподалеку, возлагая жертвы на алтарь Случая, в надежде на милость этого великого идола. Его благочестие было вознаграждено – девушка перевернула страницу, книга выскользнула у нее из рук и упала, отлетев от скамьи на целых два шага.

Не теряя ни секунды, молодой человек алчно ринулся к яркому томику и подал его девушке, строго придерживаясь того стиля, который укоренился в наших парках и других общественных местах и представляет собой смесь галантности с надеждой, умеряемой почтением к постовому полисмену на углу. Приятным голосом он рискнул отпустить незначительное замечание относительно погоды – обычная вступительная тема, ответственная за многие несчастья на земле – и замер на месте, ожидая своей участи.

Девушка не спеша окинула взглядом его скромный аккуратный костюм и лицо, не отличавшееся особой выразительностью.

– Можете сесть, если хотите, – сказала она глубоким, неторопливым контральто. – Право, мне даже хочется, чтобы вы сели. Все равно уже темно и читать трудно. Я предпочитаю поболтать.

Раб Случая с готовностью опустился на скамью.

– Известно ли вам, – начал он, изрекая формулу, которой обычно открывают митинг ораторы в парке, – что вы самая что ни на есть потрясающая девушка, которую я когда‑либо видел? Я вчера не спускал с вас глаз. Или вы, деточка, даже не заметили, что кто‑то совсем одурел от ваших прелестных глазенок?

– Кто бы ни были вы, – произнесла девушка ледяным тоном, – прошу не забывать, что я – леди. Я прощаю вам слова, с которыми вы только что обратились ко мне, – заблуждение ваше, несомненно, вполне естественно для человека вашего круга. Я предложила вам сесть; если мое предложение позволяет вам называть меня «деточкой», я беру его назад.

– Ради бога, простите, – взмолился молодой человек. Самодовольство, написанное на его лице, сменилось выражением смирения и раскаяния. – Я ошибся; понимаете, я хочу сказать, что обычно девушки в парке... вы этого, конечно, не знаете, но...

– Оставим эту тему. Я, конечно, это знаю. Лучше расскажите мне обо всех этих людях, которые проходят мимо нас, каждый своим путем. Куда идут они? Почему так спешат? Счастливы ли они?

Молодой человек мгновенно утратил игривый вид. Он ответил не сразу, – трудно было понять, какая, собственно, роль ему предназначена.

– Да, очень интересно наблюдать за ними, – промямлил он, решив, наконец, что постиг настроение своей собеседницы. – Чудесная загадка жизни. Одни идут ужинать, другие... гм... в другие места. Хотелось бы узнать, как они живут.

– Мне – нет, – сказала девушка. – Я не настолько любознательна. Я прихожу сюда посидеть только затем, чтобы ненадолго стать ближе к великому, трепещущему сердцу человечества. Моя жизнь проходит так далеко от него, что я никогда не слышу его биения. Скажите, догадываетесь ли вы, почему я так говорю с вами, мистер...

– Паркенстэкер, – подсказал молодой человек и взглянул, вопросительно и с надеждой.

– Нет, – сказала девушка, подняв тонкий пальчик и слегка улыбнувшись. – Она слишком хорошо известна. Нет никакой возможности помешать газетам печатать некоторые фамилии. И даже портреты. Эта вуалетка и шляпа моей горничной делают меня «инкогнито». Если бы вы знали, как смотрит на меня шофер всякий раз, как думает, что я не замечаю его взглядов. Скажу откровенно: существует всего пять или шесть фамилий, принадлежащих к святая святых; и моя, по случайности рождения, входит в их число. Я говорю все это вам, мистер Стекенпот...

– Паркенстэкер, – скромно поправил молодой человек.

–...мистер Паркенстэкер, потому что мне хоть раз в жизни хотелось поговорить с естественным человеком – с человеком, не испорченным презренным блеском богатства и так называемым «высоким общественным положением». Ах, вы не поверите, как я устала от денег – вечно деньги, деньги! И от всех, кто окружает меня – все пляшут, как марионетки, и все на один лад. Я просто больна от развлечений, бриллиантов, выездов, общества, от роскоши всякого рода.

– А я всегда был склонен думать, – осмелился нерешительно заметить молодой человек, – что деньги, должно быть, все‑таки недурная вещь.

– Достаток в средствах, конечно, желателен. Но когда у вас столько миллионов, что... – Она заключила фразу жестом отчаяния. – Однообразие, рутина, – продолжала она, – вот, что нагоняет тоску. Выезды, обеды, театры, балы, ужины – и на всем позолота бьющего через край богатства. Порой даже хруст льдинки в моем бокале с шампанским способен свести меня с ума.

Мистер Паркенстэкер, казалось, слушал ее с неподдельным интересом.

– Мне всегда нравилось, – проговорил он, – читать и слушать о жизни богачей и великосветского общества. Должно быть, я немножко сноб. Но я люблю обо всем иметь точные сведения. У меня составилось представление, что шампанское замораживают в бутылках, а не кладут лед прямо в бокалы.

Девушка рассмеялась мелодичным смехом, – его замечание, видимо, позабавило ее от души.

– Да будет вам известно, – объяснила она снисходительным тоном, – что мы, люди праздного сословия, часто развлекаемся именно тем, что нарушаем установленные традиции. Как раз в последнее время модно класть лед в шампанское. Эта причуда вошла в обычай с обеда в Уолдорфе, который давали в честь приезда татарского князя. Но скоро эта прихоть сменится другой. Неделю тому назад на званом обеде на Мэдисон‑авеню возле каждого прибора была положена зеленая лайковая перчатка, которую полагалось надеть, кушая маслины.

– Да, – признался молодой человек смиренно, – все эти тонкости, все эти забавы интимных кругов высшего света остаются неизвестными широкой публике.

– Иногда, – продолжала девушка, принимая его признание в невежестве легким кивком головы, – я думаю, что если б могла полюбить, то только человека из низшего класса. Какого‑нибудь труженика, а не трутня. Но, безусловно, требования богатства и знатности окажутся сильнее моих склонностей. Сейчас, например, меня осаждают двое. Один – герцог немецкого княжества. Я подозреваю, что у него есть или была жена, которую он довел до сумасшествия своей необузданностью и жестокостью. Другой претендент – английский маркиз, такой чопорный и расчетливый, что я, наверное, предпочту свирепость герцога. Но что побуждает меня говорить все это вам, мистер Покенстэкер?

– Паркенстэкер, – еле слышно пролепетал молодой человек. – Честное слово, вы не можете себе представить, как я ценю ваше доверие.

Девушка окинула его спокойным, безразличным взглядом, подчеркивавшим разницу их общественного положения.

– Какая у вас профессия, мистер Паркенстэкер? – спросила она.

– Очень скромная. Но я рассчитываю кое‑чего добиться в жизни. Вы это серьезно сказали, что можете полюбить человека из низшего класса?

– Да, конечно. Но я сказала – «могла бы». Не забудьте про герцога и маркиза. Да, ни одна профессия не показалась бы мне слишком низкой, лишь бы сам человек мне нравился.

– Я работаю, – объявил мистер Паркенстэкер, – в одном ресторане.

Девушка слегка вздрогнула.

– Но не в качестве официанта? – спросила она почти умоляюще. – Всякий труд благороден, но... личное обслуживание, вы понимаете, лакеи и...

– Нет, я не официант. Я кассир в... – Напротив, на улице, идущей вдоль парка, сияли электрические буквы вывески «Ресторан». – Я служу кассиром вон в том ресторане.

Девушка взглянула на крохотные часики на браслете тонкой работы и поспешно встала. Она сунула книгу в изящную сумочку, висевшую у пояса, в которой книга едва помещалась.

– Почему вы не на работе? – спросила девушка.

– Я сегодня в ночной смене, – сказал молодой человек. – В моем распоряжении еще целый час. Но ведь это не последняя наша встреча? Могу я надеяться?..

– Не знаю. Возможно. А впрочем может, мой каприз больше не повторится. Я должна спешить. Меня ждет званый обед. А потом ложа в театре – опять, увы, все тот же неразрывный круг. Вы, вероятно, когда шли сюда, заметили автомобиль на углу возле парка? Весь белый?

– И с красными колесами? – спросил молодой человек, задумчиво сдвинул брови.

– Да. Я всегда приезжаю сюда в этом авто. Пьер ждет меня у входа. Он уверен, что я провожу время в магазине на площади, по ту сторону парка. Представляете вы себе путы жизни, в которой мы вынуждены обманывать даже собственных шоферов? До свиданья.

– Но уже совсем стемнело, – сказал мистер Паркенстэкер, – а в парке столько всяких грубиянов. Разрешите мне проводить...

– Если вы хоть сколько‑нибудь считаетесь с моими желаниями, – решительно ответила девушка, – вы останетесь на этой скамье еще десять минут после того, как я уйду. Я вовсе не ставлю вам это в вину, но вы, по всей вероятности, осведомлены о том, что обычно на автомобилях стоят монограммы их владельцев. Еще раз до свиданья.

Быстро и с достоинством удалилась она в темноту аллеи. Молодой человек глядел вслед ее стройной фигуре, пока она не вышла из парка, направляясь к углу, где стоял автомобиль. Затем, не колеблясь, он стал предательски красться следом за ней, прячась за деревьями и кустами, все время идя параллельно пути, по которому шла девушка, ни на секунду не теряя ее из виду.

Дойдя до угла, девушка повернула голову в сторону белого автомобиля, мельком взглянула на него, прошла мимо и стала переходить улицу. Под прикрытием стоявшего возле парка кеба молодой человек следил взглядом за каждым ее движением. Ступив на противоположный тротуар, девушка толкнула дверь ресторана с сияющей вывеской. Ресторан был из числа тех, где все сверкает, все выкрашено в белую краску, всюду стекло и где можно пообедать дешево и шикарно. Девушка прошла через весь ресторан, скрылась куда‑то в глубине его и тут же вынырнула вновь, но уже без шляпы и вуалетки.

Сразу же за входной стеклянной дверью находилась касса. Рыжеволосая девушка, сидевшая за ней, решительно взглянула на часы и стала слезать с табурета. Девушка в сером платье заняла ее место.

Молодой человек сунул руки в карманы и медленно пошел назад. На углу он споткнулся о маленький томик в бумажной обертке, валявшийся на земле. По яркой обложке он узнал книгу, которую читала девушка. Он небрежно поднял ее и прочел заголовок. «Новые сказки Шехерезады»; имя автора было Стивенсон. Молодой человек уронил книгу в траву и с минуту стоял в нерешительности. Потом открыл дверцу белого автомобиля, сел, откинувшись на подушки, и сказал шоферу всего три слова:

– В клуб, Анри.

(Пер. Н. Дехтеревой)

 

 

АНДРЕ ЖИД

(1869‑1951)

 

Пожалуй, только черному юмору под силу рассудить те два поколения, каждое из которых предъявляло свои права на творчество Андре Жида. Так или иначе, приходится признать, что публикация «Подземелий Ватикана» накануне войны обозначила высшую точку непонимания между отцами и детьми. Появление романа на страницах «Нувель ревю франсез» стронуло с места две прямо противоположные лавины мнений: пока старые почитатели и друзья автора в смятении восклицали, что он‑де ступил на скользкую дорожку (его обвиняли в пристрастии к бульварному роману, в гибельном увлечении пародией – никто толком не мог сообразить, на что именно, но о пародии твердили буквально все, так задевало желание впервые пожертвовать серьезностью), молодежь открыто восхищалась – не столько даже интригой, в целом действительно довольно легковесной и ничем особенно не примечательной, или стилем, все еще несвободным от прежнего украшательства, сколько центральным персонажем книги, Лафкадио. Этот герой, казавшийся поколениям прошлым совершенно невразумительным, в глазах молодых представал бездною смысла, прародителем выдающегося потомства, одновременно и величайшим соблазном, и высшим оправданием. Во годы духовного и нравственного раздора, каким стала война 1914‑1918 годов, Лафкадио незаметно набирал силу, становясь символом бунтарства во всех его проявлениях, и его улыбка, «тапирами» сочтенная всего лишь обольстительной, на деле была кривой усмешкой злого гения. Именно с него берет свое начало традиция «духовного уклонизма», куда более серьезного, чем просто бегство от армии, и ох как на многое еще способного. Понятия семьи, родины, веры и даже общества выскакивают, поджав хвост, из головы сегодняшнего юноши под натиском воинствующей скуки и непоседливого ничегонеделанья. «Творить мне кажется возможным только в самом крайнем случае, – заявляет Жиду приехавший к нему в 1919 г. молодой немец, – мне больше по нраву сама жизнь: вот, смотрите (тут он, как пишет автор "Яств земных", делает неподражаемое движение рукой), просто вытянуть руку для меня гораздо приятнее, нежели написать прекраснейшую из всех когда‑либо написанных книг. Действовать – вот, что мне нужно; именно действовать – мощно, упруго... вплоть до убийства». Нельзя не усмотреть и в этой позиции, и в мировоззрении Лафкадио логическое завершение идеи дендизма – но в современном, действенном ключе. Так, «на фронту» Жак Ваше, по многим причинам Жида просто не переносивший, мечтал написать портрет Лафкадио, установив мольберт между двумя линиями окопов. А чуть раньше Артюр Краван, племянник Оскара Уайльда, в чем‑то предвосхитивший Лафкадио еще до его появления на свет, с невиданной резкостью и завидным остроумием обозначил пропасть, разделявшую г‑на Жида и его героя. Однако в своих книгах Жид неоднократно выставлял принцип реальности за дверь, и поскольку (не говоря уже о юморе) он больше всех иных сегодняшних авторов принадлежит вечности, мы, даже оставаясь в меньшинстве, считаем, что здесь и кроется секрет живучести его произведений.

РЕЧЬ ПРОМЕТЕЯ

 

 

1

 

Как только пробило восемь, зал Новолуния стал наполняться людьми.

Дамоклюс выбрал место подле левого центра, Фемистоклюс повел себя, как отъявленный правоцентрист; остальные расселись посередине.

Появление Прометея было встречено шквалом аплодисментов; взойдя на трибуну, он усадил на цоколь своего орла, собрался с мыслями. От стоявшей в зале тишины заныло под ложечкой...

«Господа, – начал Прометей, – прекрасно сознавая, что собственно содержание моей речи, увы, вряд ли в состоянии вас заинтересовать, я решил принести с собою этого орла. После каждого занудного пассажа нижеследующего выступления он соблаговолит выполнить несколько пируэтов над нашими головами. Я также захватил скабрезные фотографии и несколько шутих; в самых утомительных местах моего изложения я позабочусь о том, чтобы позабавить с их помощью почтенную публику. Надеюсь, господа, я хотя бы ненадолго смогу завладеть вашим вниманием.

После каждой части моей речи, господа, я буду счастлив продемонстрировать вам кормление орла – а всего таких частей будет три: я не нашел в себе сил возвыситься над этой формой, любезной классическому складу моего ума. На этом я завершаю свое краткое вступление и перехожу, не теряя времени и без прикрас, к двум первым положениям моей речи.

Первое: без орла нам погибель.

Второе: впрочем, у каждого из нас он, слава Богу, есть.

Опасаясь, как бы вы, господа, не обвинили меня в предвзятости, а равно и не желая сковывать свободный полет моей мысли, я подготовил свое выступление лишь до сих пор; третье положение естественным образом воспоследует из двух первых; дадим, так сказать, волю вдохновению. В завершение лекции, господа, мой орел облетит вас со шляпою в клюве».

– Браво! Браво, господа! – возопил Фемистоклюс.

Прометей отпил глоток воды. Орел, кувыркаясь в воздухе, сделал три круга над его головой и раскланялся. Прометей оглядел собравшихся, улыбнулся Дамоклюсу и Фемистоклюсу; поскольку никаких признаков скуки в зале не наблюдалось, он решил приберечь петарды на потом и продолжил:

 

2

 

«К каким бы риторическим ухищрениям я ни прибегнул, господа, мне не удастся скрыть от ваших проницательных умов тот факт, что в начале своей речи я буду вынужден огласить вам мои основные принципы.

Господа, как бы мы все здесь ни старались, изложения принципов нам не избежать. К слову сказать, а что такое изложение принципов? Осмелюсь доложить вам, господа, всякое изложение принципов есть декларирование жизненной установки; поскольку именно там, где принципов еще нет и их только требуется изложить, и декларируется обыкновенно жизненная установка.

Когда я говорю: "Без орла нам погибель", вы вправе воскликнуть: "Но отчего же?".

Со своей стороны, господа, я при всем желании не могу ответить вам на это ничем иным, кроме как декларацией моей главной жизненной установки: "Я не люблю людей; мне по нраву тот, кто их пожирает".

Жизненная установка, господа, по природе своей нуждается в декларировании. Ну вот, скажете вы, еще одно заявление о принципах. Однако я только что убедительно доказал, что заявление о принципах неизбежно является декларацией жизненной установки; поскольку же я настаиваю на том, что эту установку нужно декларировать (ибо она чрезвычайно важна), то повторю: я не люблю человека, мне по нраву тот, кто его пожирает. А кто пожирает человека, позвольте спросить? Его орел. А потому, господа, уж будьте добры, обзаведитесь орлом, нам без него погибель. Надеюсь, я внятно это все разъяснил».

Прометей еще раз отпил из стакана. Орел снова облетел, кувыркаясь, три раза вокруг его головы, после чего опять раскланялся. Прометей продолжал:

«Признаюсь, господа, не сразу я познал своего орла. Вот почему следует заключить, посредством некоего приема, название которого вылетело у меня из головы и который относится к области логики – ее я, впрочем, начал изучать всего неделю назад, – так вот, господа, я должен тем не менее заключить, что, пусть здесь и присутствует всего один орел, и принадлежит он мне, у каждого из вас обязательно появится свой собственный.

До сих пор я умалчивал об истории моей жизни; более того, до сих пор я и сам‑то не очень много в ней понимал. И если я решился сейчас с вами о ней заговорить, то лишь потому, господа, что благодаря моему орлу она предстала мне поистине восхитительной.

 

3

 

Как я уже сказал, господа, не сразу было мне дано узреть моего орла. До него я был неразумным существом – прекрасным, счастливым и лишенным одежд, сам об этом, правда, не подозревая. О, милые сердцу дни! На холмистых склонах Кавказа меня обнимала Асия, такая же счастливая и нагая. Мы катались по мягкой траве долин, воздух пел для нас одних, речная вода смеялась вместе с нами, а простые луговые цветы дарили нам свой аромат. Время от времени мы ложились отдохнуть в тени могучих деревьев, среди душистых цветов, над которыми один тихо жужжавший пчелиный рой сменялся другим. Асия, радостно улыбаясь, открывала мне свои объятья, затем легкий шелест пчел и зеленых листьев, сливаясь с нежным журчанием ручья, приглашал нас забыться легким сном. Все вокруг существовало только ради нас, все словно охраняло наше уединение, как вдруг однажды Асия сказала мне: "Ты должен позаботиться о людях".

Правда, для этого их надо было сначала найти.

Я и впрямь хотел позаботиться о них; но что за жалкое зрелище они представляли!

Они прозябали, бедные, не(пр)освещенные; я изобрел для них несколько разновидностей огня, и вот тогда‑то и пришел мне полный орел. С того самого дня я сознаю, что под одеждой я наг».

При этих словах из разных уголков зала раздались прочувствованные аплодисменты. Прометей неожиданно разрыдался. Орел, встрепенувшись, захлопал крыльями и издал хищный крик. Отчаянным рывком Прометей распахнул свой жилет и подставил орлу истерзанную печень. Зал снова зааплодировал. После чего орел, все так же кувыркаясь, трижды облетел вокруг Прометея, тот отпил из стакана, взял себя в руки и продолжил свою речь следующими словами:

 

4

 

«Простите мне, господа, эту непозволительную слабость – я прослезился от скромности. Впервые выступаю на публике, так что... Но теперь давайте начистоту; господа, я заботился о человеке более, чем до сих пор было принято считать. Я немало сделал для людей; я страстно, исступленно, до отвращения любил их, господа! Я столько сделал для них, что можно даже сказать, что я сделал их самих; ведь кем они были до тех пор? – Быть‑то они были, но не‑соз‑на‑тель‑но! Как тот огонь, что я сотворил, так и это сознание, я создал его из своей любви. – Но первое, что они осознали, была их красота, и это позволило им размножаться. Человек, если можно так выразиться, принялся без удержу плодиться. Красота первых людей воспроизводилась бесстрастно, неукоснительно и внеисторично. Это могло продолжаться бесконечно. – Позаботившись раз, я решил сделать лучше – или больше; уже тогда я, сам не зная, высиживал в себе орла. В продлении человеческого рода, в этом дробном размножении я увидел знак какого‑то ожидания – тогда как на самом деле выжидал лишь мой орел. Но мне‑то это было невдомек: я видел это ожидание в людях, я буквально своей волей поместил его в них. Да и потом, создав человека по своему образу и подобию, теперь я понимаю, что в каждом из них действительно что‑то наклевывалось, что‑то выжидало: в каждом из них теплилось орлиное яйцо... Впрочем, не знаю; не могу это объяснить. – Мне известно только то, что, даровав людям сознание их бытия, я вознамерился придать этому бытию смысл. Я принес им огонь, языки живительного пламени, а также те различные умения и искусства, которым это пламя служит. Согрев их души, я взрастил в них всепожирающую веру в прогресс человечества. Я только как‑то странно радовался тому, что следование этому прогрессу изрядно подтачивало их силы. – Это была уже не вера в хорошее, но болезненное стремление к лучшему. Вера в прогресс, господа, вот что было их орлом. Наш орел – это смысл нашего существования.

Человечество становилось все счастливей и счастливей, но мне это уже было безразлично; орел появился на свет, господа! Я больше не любил людей, мне нравилось то, что жило за их счет. С этим лишенным истории человечеством для меня было покончено... история людей, господа, это история орлов, вот что я вам скажу».

 

 

ДЖОН МИЛЛИНГТОН СИНГ

(1871‑1909)

 

Если бы ту необычную власть над собой и окружающими, которую дает человеку юмор, можно было заключить в некое подобие магического талисмана, то в нем наверняка нашлось бы место для крупицы ирландской земли – и творчества Джона Миллингтона Синга можно сравнить именно с горстью такой земли, привезенной из самого свежего и пахнущего волшебными травами уголка его родины. Вершина творчества Синга – «Повеса – гордость Запада» – не только предстает «самой значительной пьесой двух последних столетий», по словам Дж. Мура, но и обладает редким даром приподнимать те тысячи тяжелых занавесов, что скрывают от нас театр будущего, каким он должен быть. С ней заканчивается власть заношенных до дыр рецептов, при помощи которых тщится выжить в наши дни искусство, когда‑то вознесенное Эсхилом, Шекспиром или Фордом на недосягаемую высоту, а сегодня тянущее за собой ярмо многовекового унижения. Нам нужно, как заметил Антонен Арто, «вновь обрести секрет поэзии непосредственной, реальной – и основанной на юморе; театр в свое время с легкостью расстался с ней, отдав на откуп мюзик‑холлу, а позже ею удачно воспользовалось кино». Сингу такой секрет известен лучше, чем кому‑либо другому, и это тонко почувствовал Гийом Аполлинер, уже на следующий день после парижской премьеры «Повесы» писавший: «Его чувство реальности, переданное с не перестающим удивлять нас совершенством, дышит поэзией столь мощной и столь редкого закала, что возмущение публики меня нисколько не удивляет». В Дублине пьеса была освистана, в Нью‑Йорке представления заканчивались массовыми волнениями. «Париж, – продолжает Аполлинер, – остался к пьесе равнодушным, и лишь поэты были потрясены ее новым и непривычным до сих пор трагизмом; наверное, поэты и сами так или иначе стремятся убить своего отца; но не так‑то это просто, и "Повеса" тому свидетель, а потому, оглядывая зал в день последнего прогона, я говорил себе: "Полным‑полно отцов – и так мало сыновей"».

Сколь бы ни было удачным подобное толкование смысла пьесы, оно не исключает и других прочтений: особенностью этой «комедии» стало как раз обилие так непохожих друг на друга интерпретаций. Для нью‑йоркских пуритан, которые сознательно или нет разглядели в пьесе только самое очевидное ее содержание, она попала «подо все четыре положения» закона, запрещавшего постановку «произведений, прославляющих похоть, богохульных, содержащих нецензурные выражения или непристойные описания». В свою очередь, Морис Буржуа, автор замечательного французского перевода «Повесы», писал, что некий ирландский критик счел пьесу всего лишь сценическим воплощением известной шутки Бодлера, брошенной при входе в ресторан к немалому изумлению присутствовавших: «Пристукнув наконец моего несчастного папашу...». Немецким переводчикам она предстала символом борьбы «новой, молодой Ирландии» против «Ирландии старой»; нашлись и такие, кто усмотрел в ней, ни много, ни мало, противостояние идеального и материального. Стоит ли говорить, однако, что наиболее приемлемое объяснение основной мысли этой пьесы, до сих пор оставлявшееся безо всякого внимания, лучше всего – и проще всего – было бы свести к небезызвестному «комплексу Эдипа»? Немаловажным представляется и тот факт, что исследование «латентного содержания» пьесы выдвигает на первый план целый пучок значений, применимых к самым разным граням нашего бытия и чрезвычайно существенных для всех и каждого – как если в случае с «Повесой» мы имели дело с выжимкой из некоего коллективного сновидения.

Прежде, чем окончательно вернуться в Ирландию и напрямую посвятить себя театру, Синг много путешествовал по Италии и Германии, долго жил во Франции, а потому ему были хороши известны все те подводные камни, что угрожали каждой из двух противоборствующих тенденций в литературе и искусстве того времени: «Сегодняшняя городская литература не таит более в себе открытий или редких сокровищ, – писал он, – разве что в каких‑нибудь двух‑трех книгах, выхолощенных и отшлифованных, а потому страшно далеких от того, что в глубине души интересует каждого из нас. С одной стороны, если Малларме и Гюисманс, работающие в этом направлении, а с другой – Ибсен и Золя, которые, конечно, пишут о реальной жизни, но как‑то бесцветно, безнадежно». Разрешение подобного противоречия он сумел найти в предельно точном и вместе с тем исступленном, колдовском языке ирландского народа, законами географии и экономики оставленного наедине со своими собственными духами и преданиями, и в безграничной фантазии, помогающей этим людям – пастухам, рыбакам, разносчицам в пабах и лудильщикам, бродящим по деревням, – сбросить тягостную «власть холмов». Тот необычайный свет, которым сияет все творчество Синга, исходит прежде всего от этого векового первородного дерева, чей живительный сок он смог донести теперь и до нас.

ПОВЕСА – ГОРДОСТЬ ЗАПАДА

 

 

Акт II

 

Сара: Сэр, простите великодушно – не вы ли часом убили своего отца?

Кристи (двигаясь бочком к гвоздю, на котором висело зеркало): Я самый и есть, да поможет мне Бог!

Сара (протягивая принесенные яйца): Вот радость‑то какая! Ну, тогда добро пожаловать! Я тут вам пару яичек принесла утиных на завтрак. У Пэгин‑то утки – одно название, но я у хороших выбирала. Попробуйте‑ка сами – я врать не стану.

Кристи (стесняясь, подходит ближе и вытягивает левую руку): Да, яйца что надо – тяжелые, крупные.

Сара: Вот еще маслица прихватила – куда ж это годится картошку всухомятку есть... Вы ведь, чай, неближний путь прошли, как папашу‑то своего прикончили.

Кристи: Премного благодарен.

Онор: А от меня вам ломтик пирога – вы поди изголодались, это ж сколько вам по свету идти пришлось.

Нелли: Ну, а я принесла курочку‑несушку – вареная, как есть; все равно ее давеча викарий повозкой переехал. Посмотрите‑ка, мистер какая грудка у ней жирненькая!

Кристи: Да, того и гляди лопнет (дотрагивается тыльной стороной руки, в которой держит остальные подарки).

Сара: Да что вы робеете – щипните как следует! Правой‑то что, больно чести будет до курицы дотронуться? (заглядывает ему за спину) Э, да у него тут зеркало! Вот так дела – сколько на свете живу, а мужчин с зеркалами за спиной до сих пор не видывала. А и то, отца ведь своего прихлопнул. (Девушки хихикают.)

Кристи (невинно улыбаясь и складывая подарки поверх зеркала): Я вам всем сегодня очень благодарен.

Вдова Куинн (незаметно входя, с порога): Сара Тэнси, Сюзанн Брэди, Онор Блейк! И в честь чего это, скажите на милость, вы тут столпились в такой час!

Девушки (хихикая, наперебой): Это он, тетушка – тот, что отца убил.

Вдова Куинн (подходит к ним): И без вас знаю, что он; за ним и пришла. У нас там игры в низинке затеяли – так пусть побегает, попрыгает или в мяч погоняет, Бог его знает, что еще.

Сара (оживленно): Правильно, тетушка, так и надо! Чтоб мне без приданого остаться, если он там всех на обе лопатки не положит!

Вдова Куинн: Ну, а тогда нечего донимать его своими расспросами – сажайте‑ка лучше за стол, а то ишь, натащили всякой всячины. (Забирая подарки.) Ты, парень, натощак к нам пожаловал или на полный желудок?

Кристи: Натощак, с вашего позволения.

Вдова Куинн (во весь голос): Вот народ! А ну живо собирайте завтракать! (Кристи) Садись‑ка сюда, парень (усаживает на скамейку рядом с собой, пока девушки занимаются чаем и завтраком) и, покуда Пэгин не заявилась, рассказывай, что там у вас стряслось. Все лучше, чем рот до ушей разевать, точно майская луна!

Кристи (понемногу осваиваясь): Ну, это длинная история... Слушать надоест.

Вдова Куинн: Да будет тебе скромником‑то прикидываться! Здоровенный парень, храбрец хоть куда – экий ловкач! Ты скажи – так прям в доме череп ему и раскроил?

Кристи (с недоверием, но явно польщенный): Не‑а, мы картошку с ним копали – ну там, на поле. Промерзло все, кочки да каменья одни, будь оно неладно.

Вдова Куинн: Ну а ты что, денег у него попросил? Или сказал, небось, что женишься, а его с фермы – в шею?

Кристи: Да что вы! Я копаю себе потихоньку, а он ни с того ни с сего: «Иди, говорит, остолоп, скажи священнику, что скоро свадьбу будешь играть с вдовицей Кейси».

Вдова Куинн: А на лицо‑то она как, эта вдовица?

Кристи (с ужасом): У‑у, кошмар на двух ногах! За холмом у нас живет... Лет сорока пяти лет, весом больше двух центнеров будет. Хромает, крива на один глаз, да еще и стыда никакого с мужчинами не знает – стар или млад, без разбору.

Девушки (окружают его, наполняя тем временем тарелку): Боже милосердный!

Вдова Куинн: А чего это он задумал тебя на ней женить? (Берет кусочек курицы.)

Кристи (ест за обе щеки, все более воодушевляясь): Ну он все мне втолковывал, что надо бы к кому‑нибудь прилепиться – жизнь, дескать, штука тяжелая... Но сам‑то, конечно, только и мечтал, как бы перебраться к ней в хибару, да напиться как следует на ее деньжата.

Вдова Куинн: Ну кончил‑то он похуже, чем под боком у соломенной вдовушки... А то знай, посиживал бы себе у теплого камелька со стаканчиком доброго грога. Ну, тогда ты его и пристукнул?

Кристи (увлеченно): Да не! «Не выйду, говорю – все знают, она мне, двухмесячному, грудь давала! Ты только погляди на нее – старая ведьма, как пойдет честить, так чайки да вороны дом стороной облетают».

Вдова Куинн (поддразнивая его): Да, с ней не соскучишься.

Сара (сгорая от любопытства): Ах, подождите вы, тетушка! Ну, когда же вы его убили?

Кристи: «Да такому, как ты, – говорит он мне, – и она хороша будет. Отправляйся к священнику, тебе говорят – а не то прихлопну, как мокрицу». Я ему: «Ну да, прихлопнул один такой», – говорю. А он: «Пошел живо, черт тебя забодай». Ну а я: «Как же, говорю, иду уже!».

Сара: И правда, что это он...

Кристи (стараясь произвести впечатление): Тут еще и солнце встало на холмом, туча набежала – у меня аж в глазах потемнело. «Ну, спаси господи твою душу», – говорит он тогда и замахивается косой. «Ты о своей подумай», – отвечаю, а сам – за мотыгу.

Сюзанн: Вот так история.

Онор: Да он и говорить мастак!

Кристи (польщенный, он приободрился и размахивает косточкой): Он как секанет косой, я влево скакнул. Потом развернулся, чуть поворотился – и как дал ему, прямо по затылку вытянул (подносит кость к кадыку) аж по самый подбородок башку расколол.

Девушки (вместе): Вот это да! Ей‑ей, вы парень хоть куда, храни вас Господь!

 

 

АЛЬФРЕД ЖАРРИ

(1873‑1907)

 

По аналогии с его собственными определениями: «Редон – загадка» или «Лотрек – афиша», о самом Жарри можно было бы сказать: «Жарри – револьвер». «Как все‑таки приятно быть истинным домовладельцем, – пишет он г‑же Рашильд в год своей смерти, уже тяжело больной, – можно палить по стенам, не выходя из спальни». Когда однажды вечером в компании Гийома Аполлинера он приходит на спектакль в цирке Босток, то убедить соседей по ложе в присущих ему задатках укротителя зверей он решает, размахивая револьвером. «Жарри, – пишет Аполлинер, – не скрывал своего удовлетворения от того, что так напугал бедных обывателей, и на площадку империала, который должен был доставить его в Сен‑Жермен‑де‑Пре, он забрался, по‑прежнему сжимая в руке револьвер; прощаясь, он помахал мне сверху своим "бульдогом"». В другой раз он забавлялся у себя в саду тем, что откупоривал бутылки с шампанским выстрелами из пистолета. Пули довольно часто летели мимо цели, и дело закончилось гневным вторжением дамы, дети которой играли в саду по соседству. «Подумать только, а если бы вы попали в кого‑нибудь из них! – Да что вы так переживаете, мадам, – был ей ответ, – мы вам заделаем новых!» Как‑то за ужином он стреляет в скульптора Маноло, который якобы донимал его гнусными предложениями; друзьям, пытавшимся вывести его из‑за стола, он бросает: «Нет, согласитесь, в литературном смысле это было неплохо... Да подождите же, я еще не расплатился». И, наконец, именно вооружившись двумя револьверами, с залитой свинцом тростью впридачу, в меховой шапке и домашних тапочках приезжал он по вечерам, уже в конце своей жизни, к доктору Сальтасу (который, спросив его перед смертью, что облегчило бы его страдания, услышал: зубочистка).

Это нерасторжимое единство Жарри и револьвера – точно так же, как Андре Маркёй, герой его «Суперсамца», стал единым целым с изобретенным им «аппаратом для возбуждения любви», – наверное, и является ключом к высшему смыслу его творчества. Револьвер становится связующим звеном между миром внешним и внутренним. В его маленькой прямоугольной коробочке, именуемой магазином, лежит на полках нескончаемое множество готовых решений, выходов из любых ситуаций: «На основании бездумного диспута знака минус со знаком плюс Преподобный Папаша Юбю, бывший король Польский, а ныне член ордена иезуитов, намерен создать новое великое произведение, "Цезарь‑Антихрист", в котором посредством хитроумного приспособления – волшебной палочки истинного физика – будет убедительно продемонстрирован принцип единства противоположностей». Начиная с Жарри, литература оказывается на своего рода минном поле, передвигаться по которому можно лишь с крайней осторожностью. Автор окончательно выводится за пределы произведения; словно реквизитор на подхвате, не считаясь с условностями, он может позволить себе ломать кадр и слоняться перед объективом, покуривая сигару; и нет никакой возможности выгнать из законченного дома этого разнорабочего, который упорно пытается вывесить над крышей черное знамя анархии. Уверен, именно с Жарри, а не столько даже с Уайльда, долго считавшееся непоколебимым разделение жизни и искусства оказывается подставленным под сомнение, а затем и исчезает в принципе. По словам самых разных авторов, после постановки «Короля Юбю» Жарри старается любой ценой слиться со своим персонажем, но, если вдуматься, что это за персонаж? Установив, что юмор являет собой торжество принципа удовольствия, сосредоточенного в Сверх‑Я, над принципом реальности, заключенным в Я, когда последнее подвергается суровым испытаниям, мы без труда различим в Юбю идеальное воплощение ницшеанско‑фрейдистского Оно, обозначающего совокупность неведомых, бессознательных и подавляемых сил, дозволенным и осторожным выражением которых и выступает Я: «Я, – пишет Фрейд, – способно перекрывать Оно лишь по поверхности, образованной восприятием (в противоположность сознанию), как, например, зародышевый диск перекрывается оплодотворенное яйцо». Кстати, яйцо это и есть Юбю, торжество первобытных инстинктов и движимых ими позывов, как он сам себя называет: «Подобно яйцу, тыкве или стремительному метеору несусь я по белу свету, где буду делать все, что ни пожелаю. Например, сотворю трех этих зверей [Долдонов] с ушами, глядящими на север, куда бы их ни занесло, и детскими носиками, похожими на чудовищные хоботы, которым еще не настало время протрубить». Оно в роли Юбю присваивает себе право исправлять и наказывать, по сути принадлежащее Сверх‑Я – последней властной инстанции нашей психики. Обретая невиданное доселе могущество, Оно немедля пресекает всякое проявление благородных чувств («Так, Благородных этих в яму!»), исключает всякое чувство вины («Сутяг туда же!) и осознание внутриобщественных связей (»Богачей под замок!). Агрессивность нравственного эталона Сверх‑Я по отношению к Я передается предельно аморальному Оно, высвобождая тем самым его страсть к разрушению. Юмор, как прием позволяющий обойти реальность в ее самых тягостных проявлениях, существует в данном случае исключительно за счет другого. Несомненно, мы находимся у самых истоков этого юмора, если судить по его непрестанному фонтанированию.

Таково, на наш взгляд, глубинное значение персонажа Юбю, и в этом же причина того, что он не поддается сведению к конкретным символам. Как постарался уточнить Жарри, «это, в общем‑то, не месье Тьер, и не буржуа, и не какое‑нибудь быдло. Скорее, это законченный анархист с примесью того, что мешает нам самим сделаться законченными анархистами – чертами обычного человека, его трусостью, нечистоплотностью и пр.». Однако особенность этого персонажа состоит как раз в том, что он подчиняет себе все мыслимые формы человеческой деятельности, начиная с действий коллективных. Соответственно, тот же самый Юбю вскоре будет готов отказаться от того личного превосходства, которое в «Короле Юбю» было для него единственной возможностью влиться в ряды людей, чьи переживания он с таким блеском олицетворял, и чем они были грубее, тем легче он их брал на вооружение. Стремлению к власти любой ценой из «Короля Юбю» «Юбю в неволе» противопоставляет стремление к подчинению – и опять же любой ценой. Сверх‑Я избавляется от наглости лишь для того, чтобы возродиться в своем обезличенном, не оставляющем ничего живого виде, к которому в равной степени относятся и фашист, и сталинист. Признаем: события последних двадцати лет придают второму Юбю откровенно пророческие черты, достаточно вспомнить о марше «свободных граждан» на Марсовом поле, отзывающемся в наше время все более воодушевленным и слаженным «Да здравствует говнармия!», повторенном хроникой на тысячах киноэкранов мира или атмосферой «московских процессов»:

«Папаша Юбю (своему адвокату): Простите, месье, простите! Помолчите‑ка лучше! Вы мелете всякий вздор и мешаете изложению наших подвигов. Да, господа, раскройте ваши уши и соблаговолите не шуметь... мы умертвили бесчисленное количество жертв... нам бы только пускать кровь, драть шкуры и убивать; каждое воскресенье мы устраиваем публичные оттяпывания головы, на специально отведенном для этой цели пригорке, неподалеку от городской стены, с каруселями и торговцами лимонадом... отчеты о наших прошлых преступлениях заархивированы, поскольку порядок у нас в крови... вот почему мы приказываем господам судьям приговорить нас к самому жестокому наказанию, какое они только способны будут выдумать, чтобы оно соответствовало ужасу содеянного нами – однако все же не к виселице... куда с большей охотою мы стали бы смиренным каторжником в милой зеленой шапочке, содержащимся на средства налогоплательщиков и коротающим часы за починкой разной утвари».

ЭПИЛОГ

 

На треугольной опушке леса, после заката.

Хор (поначалу едва слышно – точно шелестят листья, – но постепенно голоса крепнут):

 

Три чернокожих клобука

Пустое небо подпирают.

Течет песок и время тает...

В сиесте, длящейся века,

Скрещенные белеют кости,

Пока на злом ветру дрожит бород охвостье.

 

Так пусть густая кровь струится

Сквозь наши скомканные лица

И золото зари разыщет труп сновидца.

 

И времени песок кромешный

Засыплет этот остов грешный

И ночь ночей над ним уже не обновится.

 

Под слоем вековечной пыли

Сердца в отчаянье застыли.

Мы вязнем в пустоте, как цапли меж болот.

 

Но свет грядущего обильный

Сквозь витражей свинцовых свод

Как ливень озарит наш подвиг некрофильный.

 

И внемля пеням мандрагоры

И страстным вздохам пассифлоры,

Ползет из мрачных нор белесый червь могильный.

 

Хор, до сих под невидимый, занимается на фоне стрельчатых окон сероватой зари. Появляясь на сцене:

 

Ползет из мрачных нор белесый червь могильный.

 

 

ПЕСЕНКА О ГОЛОВОТЯПСТВЕ

 

 

В приходе Всех Святых я с бабой жил своею.

Я мебельщиком был, модисткою – она.

Мы много долгих лет не знали горя с нею:

И полон дом добра, и толстая мошна.

 

Коль в воскресенье был денек погожий,

Мы, приодевшись, шли рука к руке

Взглянуть, как в переулке Краснорожей

Буржуев будут тяпать по башке.

 

Припев:

Там брызжут весело мозги,

Толпа гогочет: «Каково!»

Король Юбю раздаст долги.

Хор:

«Ура папаше, мать его!»

 

Два наших сосунка, набивши рты вареньем,

Конечно, тут как тут, глазенки их горят.

А там, на площади уже столпотворенье –

Все новорят пробиться в первый ряд.

 

Здесь главное – занять места получше.

Плевать на оплеухи и пинки.

А я влезал на мусорную кучу,

Чтоб не заляпать кровью башмаки.

 

Припев:

 

И вот мы все в мозгах с моею половиной,

А наши сосунки их сдуру тянут в рот.

И глядя, как Долдон трясет своей дубиной,

Толпа вокруг топочет и орет.

 

И тут, смотрю, стоит у самой кучи

Хмырь, что меня обжулил с год назад.

Ну, говорю, здорово, потрох сучий!

Да ты, я вижу, вроде мне не рад?

 

Припев:

 

А тут еще жена локтем под бок пихает:

«Чего стоишь, как пень, – мужик ты или нет?

А ну‑ка двинь ему дерьмом коровьим в харю,

Пока Долдон глазеет в белый свет!»

 

Законная моя не скажет плохо.

Собравшись с духом, я что было сил

Швырнул в хмыря огромную лепеху,

Но, как на грех, в Долдона угодил.

 

Припев:

 

И вот уже меня швыряют за канаты,

И вновь толпа вокруг топочет и орет,

И в черную дыру, откуда нет возврата,

Проваливаюсь я башкой вперед.

 

Вот и ходи смотреть в денек погожий,

Как бравые Долдоны‑мясники

Гуляют в переулке Краснорожей!

Придешь с башкой – уходишь без башки!

 

Припев:

 

(Пер. М. Фрейдкина)

 

ЮБЮ В НЕВОЛЕ

 

 





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-11-11; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 132 | Нарушение авторских прав


Лучшие изречения:

Если президенты не могут делать этого со своими женами, они делают это со своими странами © Иосиф Бродский
==> читать все изречения...

2507 - | 2376 -


© 2015-2025 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.014 с.