In article the nature of transgression which should be overcome to the subject by the way of identity formation in points of intersection and braces various diskursivny the practician speaks.
Keywords: Transgression, discourse, subject, psychoanalysis, concept, перцепт, affect.
Сведения об авторе: Савченков Александр Витальевич, ППИ ГБОУ ВПО Челябинский государственный педагогический университет. Тел.: +7 951 119 07 49, academy-fp@yandex.ru
Статья публикуется впервые

Алюков М. Л.
К ОНТОЛОГИИ БОЛИ
Статья представляет собой попытку вписать феномен боли в систему психоаналитических координат. Через регистр символического будет показана связь между телесной и психической болью, через помещение боли на стык символического и реального, а также понятие Вещи, будет прояснен статус боли в структуре субъекта.
Ключевые слова: онтология-боль-аффект-тело-меланхолия-символичес-кое-реальное-Вещь-топология боли-темпоральность боли-складка-память
Что такое боль? В каких взаимоотношениях находятся боль и аффект? Чем оказывается боль в логике психоанализа и как к ней подойти? Эти непритязательные вопросы существовали для меня довольно долго в подвешенном состоянии, были своего рода заметками на полях, к которым когда-нибудь нужно будет вернуться и постараться прояснить. И существовали бы они так и дальше, но на днях мне посчастливилось прочитать замечательную статью Дитмара Кампера «Знаки как шрамы. Графизм боли», что послужило спусковым крючком моего интереса и позволило попытаться наметить в этом вопросе хоть какие-то координаты. Этот текст не является тщательным анализом или обстоятельным изложением сути дела, это лишь попытка прояснить и структурировать свою мысль.
Когда я говорю об онтологии боли, я не хочу сказать, что боль есть. Ее невозможно определить подобным образом, и онтология боли является здесь не историко-философской онтологией (или метафизикой) присутствия, а скорее онтологией отсутствия (может быть, стоит назвать это hantologie, фантомологией Деррида). Боль имеет онтологический статус не потому, что она есть, а потому, что она сообщает бытие человеческой субъективности.
Итак, боль. Что таит в себе это странное слово? Какие отношения у множественности ее коннотаций, начиная с боли от пореза пальца, и заканчивая почти метафизической печалью, какую роль она играет?
Боль психическая
Смысл тоже приходит
По более узкой просеке
Которую торит
Самая смертельная из
Воздвигнутых нами меток.
Пауль Целан
Помыслить психическую боль я бы хотел через меланхолию, поскольку она наиболее красноречиво повествует о роли боли в устроении субъективности, наиболее точно и изящно, даже эстетически, проявляет ее основы. При этом сейчас мне бы не хотелось погружаться в диалектику идентификаций (или отсутствие диалектики в идентификации), психические механизмы, образующие меланхолическую структуру, и другие тонкости и хитросплетения, которые описывают Фрейд, Лакан и Кристева, а лишь прояснить, по большей части через замечания последнего автора, смысл и онтологический статус боли.
Мне кажется, не будет слишком большой ошибкой назвать боль меланхолика аффектом боли. Что представляет собой боль меланхолика? «Откуда поднимается это черное солнце? Из какой безумной галактики его тяжелые невидимые лучи доходят до меня, пригвождая к земле, к постели, обрекая на немоту и отказ?» [11, 9].
В своем исследовании меланхолии Фрейд делает вывод, что меланхолия – это траур по утерянному объекту любви, траур, который в результате определенных условий (нарциссический выбор объекта, особая конфигурация идентификаций) не остается в рамках печали, а приобретает невозможный, катастрофический характер. Меланхолик, в силу особой неустойчивости первичной идентификации, «хрупкой и неспособной обеспечить иные идентификации» [11, 21], оказывается не в состоянии упразднить и символизировать травму. «Депрессивный человек со склонностью к нарциссизму оплакивает не Объект, а Вещь» [11, 19].
Таким образом, если следовать известной гегелевской мысли о том, что слово есть убийца Вещи, меланхолический вариант психотической структуры предстает хорошим примером провала этой операции. Слово не убивает Вещь, следствием же этого является то, что субъект оказывается заживо погребен вместе с неупраздненной Вещью, со всей тотальностью недифференцированных вариаций травмы – это и радость, и скорбь, любовь и ненависть, невозможная боль и безграничное наслаждение, бытие и ничто одновременно. Здесь проявляется фундаментальная невозможность перевода между регистром шрама, следа или знаков, которые «не нуждаются в принятии трансцендентального смысла» [7, 44], которые «находят свою истину в прикосновении, в тактильном припоминании следа сшивания» [7, 44] и языком как символическим порядком. Абсолютно нерепрезентативный, ни к чему не отсылающий, а-значающий знак так и не диалектизируется, не включается в сеть отсылок, не обретает статус означающего. Процесс производства и самовоспроизводства бессознательного как коннективный синтез не продолжается процессом производства записи и регистрации, дизъюнктивным синтезом, меланхолик ретерриториализируется на аффекте, аффект более не машина, а полное тело без органов. Но эта нехватка символизации не означает, что меланхолик не имеет символического порядка. Это не тот, кто не говорит и не думает, а тот, кто не видит смысла говорить или думать. Ибо он уже изведал всю тотальность смысла. Речь меланхолика может быть вершиной мысли, но она безжизненна, сверхповторяема, мертва, так как его занимает нечто большее и это большее – сама сердцевина бытия. Полное тело Вещи или полное тело аффекта. Аффект меланхолика – неопосредованная языком, неутраченная утрата, не лишенность обладанием, но «обладание лишенностью» [21], черная дыра, которая могла бы быть развернутым универсумом значений. Его боль, несообщаемая и невыразимая, не имеющая какого-либо значения, и в то же время являющаяся сутью его бытия, - вот его онтология, а одновременно и алгология (Ἄλγος - боль).
Меланхолия являет нам дыру в основаниях субъективности, дыру, которая является основой и смыслом существования меланхолика. Или, может быть, любого субъекта? Что происходит, если слово убило-таки Вещь? Жизнь или смерть речи, жизнь вещи мира (Sache) или смерть в Вещи (Das Ding), вот в чем вопрос. Если слово убивает Вещь, то субъект получает возможность выделить из Вещи объект а и запустить метонимическое скольжение желания, а черную дыру значащей бессмыслицы рассеять (дессиминировать) и развернуть в символический порядок значения. Смерть Вещи во имя жизни языка, а значит мира, ибо вещи мира – это вещи языка. Но процедура символизации, конечно же, не является панацеей от боли. Несмотря на господствующую в разных дискурсах современности тенденцию к минимизации и отвержению это феномена, с позиций фрейдо-лакановского психоанализа мы можем заключить, что символизация, как и вытеснение, никогда не бывает удачной, поскольку в своей основе означающие всегда оказываются укоренены в реальном буквы.
Именно здесь, на стыке животворящего символа и мертвой буквы, являет себя аффект. «Гнев, говорил я тогда – это то, что происходит с субъектом, когда штифты не попадают в пазы» [12, 21], - говорит Лакан в семинаре «Страх». Штифты семиологических вписываний аффекта не попадают в пазы символического. Наверное, каждому знаком тот момент, когда в миг наивысшей ярости рот отказывает служить артикуляции речи и оказывается нем, когда губы вместо производства согласных, этих разрывов в непрерывности материи голоса, вдруг замирают в оцепенении. Означающие застревают в горле, погибают, так и не родившись, их движение замирает в невозможности преодолеть тяготение промелькнувшей в это момент Вещи. Но замирают только для того, чтобы тут же продолжить свое движение и вылиться в гневные речи, ибо миг восхода Вещи в то же время является мигом ее заката. Похожим способом напряжение на границе символического и реального являет себя в страхе. В ужасе, замечает Хайдеггер, происходит отшатывание от чего-то, но это отшатывание – не бегство, а оцепенелый покой. В ужасе является себя Вещь, перед которой нарушаются границы субъекта, меркнут речь и вещи мира. «Ужасом приоткрывается Ничто» [27, 30]. Ничто здесь не затягивает в себя, но отсылает от себя; - отсылание есть особое существо Ничто, которое Хайдеггер называет ничтожением. «Отсылание от себя как таковое есть вместе с тем – за счет того, что оно заставляет сущее ускользать, - отсылание к тонущему сущему в целом» [27, 31]. Отсылание к тонущему сущему или к проваливающимся цепочкам означающих, которые обнаруживают нехватку символизации. Ужас или аффект страха являет себя как «подлинное прикосновение Реального», человек в это момент превращается в чистое присутствие, присутствие без границ и смыслов, присутствие Вещи, своей собственной боли. Чтобы как-то опосредовать явившуюся Вещь и вписать нечто невписываемое в символический порядок, субъект фобии обращается к тонущему сущему и начинает метонимически наращивать цепочки означающих. «Аффект предстает как знак предела, границы в не/возможности вписывания в символическое. Аффект проявляется как эффект перезаписи, как обнаруживаемая ее не/возможность» [31, 158].
После всего вышеописанного хотелось подчеркнуть, что словосочетание «семиология аффекта» - не есть просто фигура речи. Аффект – это не некое чувственное начало, не нечто, связанное с первичным хаосом восприятий. Он не является артефактом, оставленным человечеству в движении от чувственного к абстрактному, от довербального к вербальному и логическому. Говоря о первых графических изображениях (35000 лет до н.э.), Кампер замечает: «ритмические маркировки предшествуют собственно фигурам <…>Примитивное искусство, таким образом, начинается в абстрактном, даже еще в пред-фигуративном» [7, 44]. Аффект, как и первый человек, абстрактен ровно настолько, насколько абстрактна геометрия Лобачевского. «Аффект – это нестроение» [14, 44], - говорит Лакан в «Телевидении», иными словами – диссонанс, что сразу отсылает нас к музыкальной теории. В этом отношении интересна музыка Арнольда Шенберга. Здесь можно было бы вспомнить его учеников и другие направления, возникшие в двадцатом веке, но Шенберг, во-первых, наиболее близок к «эпистемологическому разрыву» [32, 15] и революции в музыке в начале двадцатого века, а во-вторых, наиболее явно проявляет «нестроение». Итак, интересна она в том отношении, что она построена на включении диссонанса, нестроения, в структуру атональной музыки как полноправного элемента, а сама структура, высотный ряд, математически упорядочена. Вслед за Батаем структура здесь мыслится одновременно с включенной в нее поломкой, прерыванием ее упорядоченного функционирования. Аффект, таким образом, абстрактен, поскольку не имеет отношения к хаотичному, довербальному, алогическому, аффект, если воспользоваться мыслью Феликса Гваттари, – это машина, поскольку его функционирование осуществляется за счет поломки, а значит смещения и перемещения деталей.
Итак, означающие в этом случае оказываются укоренены в Реальном буквы, в том, что Кампер называет шрамом, а Лакан, говоря о случае Человека-Волка, мертвой буквой. Эта потусторонняя избыточность, являющая себя в гневе, страхе, любви, в скольжении желания и рождении смысла, есть то, что позволяет символическому порядку метонимически разворачиваться, а движения этого разворачивания – движения означающего, субъективности и вещей мира - это движения боли, поскольку эта избыточность является проявлением невписываемого в символический порядок травматического основания субъекта.
Боль физическая
Как помыслить переход от психического к телу? Как перейти от избыточности Реального по ту сторону Символического, от боли означающего к боли телесной? Здесь хотелось бы вспомнить ипохондрию. Также как сквозь психические автоматизмы в психотической структуре проявляются механизмы функционирования языка, сквозь боль ипохондрика проявляются механизмы функционирования физической боли.
«У ипохондрика исчезает интерес, как и либидо, - последнее особенно ясно - по отношению к объектам внешнего мира, и оба концентрируются на занимающем его внимание органе» [23, 52], - говорит Фрейд в статье «О введении понятия«нарцизм»». Происходит инвестирование избыточности Вещи или либидо в орган, своего рода опространствление боли. Боль территориализируется.
Но что позволяет перейти от инвестирования абстрактного означающего к инвестированию территории? Где та железа Декарта или тот Бог Мальбранша, что позволят говорить о боли тела? Говоря о Боге Мальбранша, Жижек замечает, что он, будучи своего рода медиатором, посредником между телесным и психическим, имеет некоторую схожесть с большим Другим Лакана. «Если мы заменим "Бога" "Другим", символическим порядком, увидим схожесть окказионализма позиции Лакана. Как сказал Лакан в своей телевизионной полемике с Аристотелем [1, 189], отношения души и тела никогда не являются прямыми, поскольку между тем и другим вмешивается “большой Другой”» [6, 16].
Итак, мостик между псюхе и сома – это большой Другой, символический порядок, означающее. Нет непосредственного инвестирования, физическая боль также опосредуется означающим. «Также и тот удивительный факт, что при психическом отвлечении на другие интересы исчезает (здесь нельзя говорить: остается бессознательной) самая сильная физическая боль, объясняется концентрацией катексиса на психической репрезентации болезненного участка тела» [24, 308]. Представление инвестируется или, что ближе к оригиналу, нагружается (besetzung) либидо.
Но в чем тогда различие между болью участка тела и удовольствием, получаемом от эрогенной зоны? В чем различие между оргазмом и ножевым ранением? Различие есть, хотя, видимо, и небольшое, так как миг оргазма – это миг смерти субъекта, миг, в котором дает о себе знать центр тяжести, вокруг которого строится траектория движения принципа удовольствия, миг, в котором можно почувствовать проблески неизреченной Вещи. И состоит оно, очевидно, в означающем, ибо означающее – это то, что вносит различие. Слово убивает Вещь, дифференцируя ее, отделяя любовь от ненависти, присутствие от отсутствия, боль от удовольствия, артикулируя на ее месте порядок или логику. Но, несмотря на навязчивое повторение процедуры символизации, на постоянные попытки отделить боль от удовольствия, нечто постоянно ускользает, ибо боль сексуальна в самой своей основе. «Механическая сила травмы высвобождает определенное количество сексуального возбуждения, которое оказывает травматическое воздействие из-за недостаточной тревожной готовности» [25, 258], - говорит Фрейд в «По ту сторону принципа удовольствия». Травма, порождающая сексуальное возбуждение, есть проведение борозд Символического в Реальном, нанесение увечащей черты, порождающей боль. Сексуальность в теснинах означающего есть не что иное, как боль, физическая или психическая, от шрамов означающего, это «способность почувствовать боль материала, на который наносятся знаки» [7, 45].
Топология боли
В конце концов, тело простирается до звезд
Дитмар Кампер
При переходе от боли психической к физической происходит опространствление, территориализация боли. Но находится ли психическая боль вне топологии? На эту удочку можно клюнуть, ибо топологическое мышление по своей сути исторично, а данный его этап, идущий из Возрождения, являет нам строгую дизъюнкцию res cogitans и res extensa. Тело протяженно, а мысль есть ноль-измерение. Эта историческая дизъюнкция есть форма насилия или, если вспомнить мысль Фуко, власти. Насилия или власти над телом. «Тела-абстракции инсталлируют себя в истории цивилизации как постепенное удаление от тела, от изобилия к пустоте, от четырехмерного жизненного пространства в ледяную пустыню абстракции, вплоть до нуля и соответственно до вычислений с нулем и соответственно до вычислений с ноль/один» [9, 82].
Ссылаясь на Вилема Флюссера, Кампер говорит о де-эскалации «антропологического четырехуголника», о движении от тела-пространства к плоскости-изображению, от плоскости-изображения к письму-линии, от письма-линии к времени-точке (здесь та же ситуация, что и с аффектом, речь не идет о движении от чувственного к умопостигаемому, тело-пространство есть тело-абстракция).
В этом отношении интересна мысль, присутствующая в одном из писем Фрейда Флиссу. В нем Фрейд совершает деконструктивную операцию, присваивая психике протяженный статус. Он пишет: «психика протяженна, но ничего не знает об этом» [17, 45]. Вспоминая об изоляции в случае невроза навязчивости, Фрейд говорит о том, что невротик навязчивости, пытаясь воспрепятствовать ассоциациям, соблюдает табу прикосновения. «Изоляция же – это устранение возможности контакта, средство уберечь предмет от всякого прикосновения, и если невротик изолирует также впечатления или деятельность с помощью паузы, то он дает нам возможность символически понять, что он не хочет позволить одним мыслям вступить в ассоциативное соприкосновение с другими» [24, 266].
Мысль есть прикосновение. Письмо, замечает Нанси, есть не что иное, как «касание тела, осуществленное бестелесностью «смысла»» [17, 33]. Вслед за Фрейдом и Нанси можно сделать вывод, что боль есть также прикосновение, прикосновение к телу смысла, к телу-означающему (любопытно, что слово σῶμα, тело, и корень слов семиотика и знак, σημε, вполне себе созвучны). Оппозиция тела и психики, res cogitans и res extensa, здесь теряет смысл, ибо касание тела и касание психики есть касание тела-абстракции. Переход от res cogitans к res extensa, от боли психической к боли физической, таким образом, есть не территориализация, а ретерриториализация боли. Боль пространственна, но пространство это имеет особый статус, оно топологично. «Границы тела – это “границы динамического пространства ”, - пишет в конце своей жизни Морис Мерло-Понти. В конце концов, тело простирается до звезд. Его нельзя и невозможно более понимать как «бренное тело», замкнутое в свою кожу. Тот, кто видит тело как контейнер, как мусорный контейнер, тот так же видит и человека. Это, однако, судьбоносно и невозвратно устарело. Понятие контейнера в качестве пространства и теоретически неупотребимо. Мы это знаем из открытий Эйнштейна. Далее физика дистанцировалась от него. Мировое пространство ни в коем случае не самый большой контейнер, который содержит все другое, оно есть «промежуток» (Zwichen-Raum), трехмерная величина протяженностей, которые рассчитываются через близкое и далекое, но не через объем. Если же пространство всегда промежуток, тогда оно может распасться, оно должно стать открытым, с тем чтобы не распалось. Тело как промежуток неуклонно требует развертывания. Это происходит не через расчет (Rechen), а через говорение (Sprechen), через слушание (Hӧren), через чувствование (Spüren). Таким образом, можно допустить друг друга до звезд и не нужно надолго оставлять жизнь запертой в контейнер» [8, 93].
Итак, наше тело в пространстве или тело психики, топологическое тело в пространстве и темпоральное тело во времени, есть промежуток или величина протяженностей этого промежутка. Этот промежуток есть та пустота внутри субъекта, пустота Вещи, что позволяет ему быть в мире, та пустая клеточка желания, что позволяет ему скользить и разворачиваться, поскольку является открытой. Если вспомнить Хайдеггера, то открытость – это опыт вовлеченности Dasein в мир, а осуществляется этот опыт через настроение, каковым, например, является страх. Открытость промежутка осуществляется через страх или через боль. Похоже, что боль принадлежит как раз этому промежутку, что боль – это и есть та открытость, что позволяет телу не распадаться, а разворачиваться.
Боль как складка
Возможно, стоило бы сказать, что открытость этого промежутка как боль есть различие. И это было бы справедливо, ведь боль является одной из модальностей оформления тела, она различает внешнее и внутреннее - то, что болит, принадлежит мне, то, что нет – другому. Хотя, это было бы не совсем точно, ибо если мы говорим, что боль – это эффект встречи Символического с Реальным, Слова с Вещью, то получается, что боль – это боль не внутреннего, а внешнего, боль внешнего во внутреннем или внешнего во мне, ибо Слово, как и Вещь, принадлежит Другому. Слово, которое убивает Вещь, есть Слово Другого, те первые означающие, с помощью которого происходит маркирование доисторического опыта, а Вещь, убиваемая словом – это тот Другой, первичный доисторический Другой, который, как говорит Лакан, подвергается забвению. Различие, которое вводит боль, играет фундаментальную роль в антропогенезе и стоит в одном ряду с теми понятиями, что в разных дискурсивных системах являются метой отличия человеческого от животного и являются онтологическим условием человеческого. Труд, сознание смерти, язык, сексуальность. Возможно даже, что ряд этих понятий метонимичен. Ведь что такое сознание смерти, как не введение в человеческое негативности, отрицания, а значит различия как такового? А язык – разве это не система сверхдетерминированных элементов суть которых лишь в том, что один отличен от другого? А сексуальность? В статье «”Есть” и “нет” в применении к сексуальным отношениям» Нанси замечает, что «сексуальное есть не что иное, как собственное различие, или отличие. Отличаться в качестве представителя пола, в качестве существа, наделенного полом – вот в чем суть пола, или его приобретения (сексуации) состоит» [18, 43].
Говорить о том, что все эти понятия суть различие, я не хочу, этот ряд метонимичен, соответственно одно лишь отсылает к другому, тем же не являясь, но что хотелось бы подчеркнуть, так это важность различия. Боль как различие оказывается онтологическим основанием человеческого.
Но это лишь одна сторона того, что я, говоря о боли как о складке, хотел помыслить. Боль – это не просто различие, но складка, она не просто различает, но собирает и связывает различное. «Что такое боль? Боль разрывает. Она есть разрыв. Но она не расчленяет на рядоположенные слои. Боль ломает, разъединяет друг друга, но так, что объединяет и влечет друг к другу. Ее ломота, как собирающее разведение, есть одновременно такое тянущее, которое, как разрыв и призыв, размечает и собирает разделенное в различии. Боль - есть собирающее в различающе-объединняющей ломоте. Боль - это стык разрыва. Он - есть порог. Он носит середину, которая бывает между двумя различными. Боль сплачивает стык раз-личия. Боль - это само раз-личие» [29, 15].
Итак, боль это складка, различание и одновременно собирание двух различных. Но что же она различает и собирает? Хайдеггер поясняет, чего именно различение-собирание есть боль. Это не что иное, как мир и вещи, или, если следовать тому, как работает с этими понятиями Лакан, боль суть различие-собирание вещей мира и Вещи. «Третья строфа зовет мир и вещи в самой их сердцевине. Их стык друг с другом – есть боль» [29, 15]. Этот стык есть не что иное, как открытость промежутка, та открытость, что позволяет различать внешнее и внутреннее, но одновременно осуществить во-влечение внешнего во внутреннее и внутреннего во внешнее, позволяя им не распасться. Это различение-собирание есть также не просто во-влечение внешнего во внутренне, но создание внешнего и внутреннего, поскольку никакого априорно заданного внешнего/внутреннего до во-влечения не существовало.
Темпоральность боли
Вернемся к размышлениям Фрейда о соприкосновении мыслей. Очевидно, что прикосновение это топологично и осуществляется в регистре тел. Но как здесь быть со временем и последовательностью, со вторым принципом лингвистического знака – принципом линейности означающего, согласно которому означающая цепочка развертывается во времени? Здесь можно лишь повторить тезис Фрейда о протяженности психики. Дело в том, что протяженность эта разворачивается не только в пространстве, но и во времени. Протяженность пространства как времени или времени как пространства. Субъект психоанализа являет себя во множественности топологических отношений - между другим (Другим), внешним и внутренним, топическими инстанциями, отношения эти являют себя в идентификации, переносе, любви и ненависти. Также и субъект психоанализа есть субъект множественности темпоральных отношений – между означающими, травмой, симптомом, отношений, являющих себя как сверхдетерминация и последействие. В какой-то момент топология и темпоральность начинают работать в режиме складки – оказываются различными, но в то же время тем же самым. Перенос как синхроническое отношение, связывающее два тела в пространстве, впускает в движение анализа прошлое и оказывается диахроническим, более того, оказывается тем, что, как утверждает Лакан, есть время анализа. Фантазм, по словам Фрейда являющийся сценарием, то есть последовательностью, оказывается стоп-кадром, рамкой изображения. Символическое, так легко привязываемое ко времени, оказывается пространством, но пространством транспространственным, а воображаемое, так легко привязываемое к визуальному пространству, оказывается временем, но временем ахронологическим.
В этом свете темпоральность оказывается топологичной, темпоральность есть протяженность. Здесь речь идет не о последней точке «антропологического четырехугольника», где время появляется как расчет, сами понятия «протяженность» и «промежуток» настаивают на разворачивании тела. Протяженность означающих, событий или тел-абстракций. Также как наше тело обретает свою телесность через конструирование эрогенных зон, через нанесение шрамов означающего на то мифическое тело, которое до шрамирования никогда не существовало, так и наше время обретает временность через нанесение шрамов означающего на тот мифический промежуток, которого до шрамирования не существовало. «Техногенез есть антропогенез как начало темпорального экстаза, в котором дифференцируется прошлое, настоящее и будущее» [22, 26]- говорит Стиглер в одной из своих работ, фактически предлагаю альтернативную теорию антропогенеза. В нашем случае техногенез или протезогенез есть генез символического. Что может быть человеку ближе, чем слово? Будучи природой человеческого, слово в то же время является абсолютно чуждым человеку, ибо слово – это протез, pro-thesis, буквально то, что стоит впереди, то, что вынесено вовне. Это то чуждое, что, оставляя шрам в длительности, эту длительность создает. Этот шрам есть столкновение Das Ding и Слова, которых не было до столкновения, первотравма, появляющаяся лишь в последействии. Творение ex nihilo и post factum. Боль от этого шрама – есть мифическая первоболь как таковая, а любая последующая боль есть отсылание к ней в последействии или припоминание, припоминание Вещи. В подобного рода сетях отсылок дифференцируется время, например, как скука, которая представляет собой пустую, медленно тянущуюся длительность. «Скука есть не что иное, как растворение боли во времени» [30, 486].
Наша мысль словно рвется вперед в попытке сбыть эту болезненную длительность, но длительность остается фиксированной, незаметной, растворенной болью, наглухо прибитой гвоздями калечащего означающего. Или радостная эйфория, случающаяся по поводу какого-либо события. Событие дает длительности сделать шаг вперед, вбить новый колышек в протяженности или, что было бы правильнее, вбить новый колышек в еще несуществующую протяженность и, тем самым, ее создать. Событие дает сбыться длительности, которая в момент сбывания превращается в миг. Сбываясь, длительность учреждается как прошлое. Событие в этом случае есть не что иное, как еще один шрам на карте временно̀го графизма боли.
Предел боли как остановка
В семинаре по этике психоанализа, в главе посвященной Вещи, Лакан упоминает о чем-то таком, что в фрейдовском «Entwurf» являет себя как предел принципа удовольствия. То количество возбуждения, которое принципом удовольствия может быть организовано, говорит он, в «Entwurf» определяется «шириной проводящих путей, индивидуальным диаметром того, что организм может выдержать» [13, 79].
Что же происходит при невозможности возбуждение организовать? Что если пути недостаточно широки? Тогда, говорит Лакан, «психический импульс <…> дробится, распределяется в психическом организме, количество преобразуется в сложность. Расширяя освещенную, так сказать, зону нервного механизма, она зажигает вдалеке, то там, то здесь созвездия представлений, Vortstellungen, которыми диктуется, согласно принципу удовольствия, ассоциация идей, бессознательных мыслей, Gedanken» [13, 79]. Границу, за которой количественное движение возбуждение претерпевает остановку и преобразуется в качественное изменение этого нервного механизма, Лакан именует пределом боли. Возможно, это и есть предел между действующей Силой и претерпевающей Слабостью Ницше, но здесь меня интересует другое, а именно то, как связаны боль и остановка движения. «Фрейд действительно утверждает, что в большинстве случаев болевая реакция возникает тогда, когда двигательная реакция, реакция уклонения, невозможна – при условии, что стимуляция, возбуждение идет изнутри. <…> Фрейд рассматривает болевую реакцию как гомологичную, в основе своей, реакции моторной» [13, 80].
Боль представляет собой невозможность отвода напряжения по путям принципа удовольствия, невозможность движения как такового. Это именно та остановка, что не позволяет избыть пустую и тянущуюся длительность, образуя скуку как растворенную во времени боль. Это именно тот стоп-кран, что, не позволяя настоящему просто перетечь в прошлое, дифференцирует и создает прошлое, настоящее и будущее. Эта остановка есть субъект, субъект как разрыв между регистрами прошлого, настоящего и будущего. Субъект есть транс-временной, а-хронологический разрыв, но разрыв конституирующий, ибо его а-темпоральность является условием темпоральности как таковой. «Это грандиозное замедление, и посредством замедления актуализируется не только материя, но и сама научная мысль, способная проникать в нее с помощью пропозиций. Функция – она и есть Замедленная» [5, 150-151]. Мысль как таковая есть приостановка и замедление, а значит торение путей и сублимация, мысль есть остановка как производство боли.






