Его страсть к книгам — подлинная, и ею нельзя не заразиться. Иногда после занятий, когда класс пустеет, у нас начинается серьезный разговор. Морри расспрашивает меня о жизни и тут же цитирует Эриха Фромма, Мартина Бу-бера или Эрика Эриксона. Часто, давая совет, он ссылается на их мнение, хотя сам считает так же. Именно в эти минуты я понимал, что он не «дядюшка», а истинный профессор. Как-то раз я стал жаловаться, что в моем возрасте трудно разобраться в том, чего от меня ждет общество и чего хочу я сам.
Я тебе когда-нибудь рассказывал о напряжении противоположностей?
О напряжении противоположностей?
Жизнь — это череда напряженных рывков вперед и назад. Хочешь сделать одно, а надо делать совсем другое. Или тебя ранит нечто, что вовсе ранить не должно бы. Ты принимаешь многое как само собой разумеющееся, прекрасно зная, что ничто в этом мире нельзя принимать как само собой разумеющееся. Напряжение противоположностей подобно натяжению резинки, и большинство из нас живет где-то в центре, в самом напряженном месте.
Похоже на соревнование по борьбе, — замечаю я.
Соревнование по борьбе, — засмеялся Морри. — Что ж, можно представить жизнь и так.
И кто же в этой борьбе побеждает? — спрашиваю я.
Кто побеждает? — Он улыбается — кривые зубы, глаза в морщинках. — Любовь побеждает. Всегда побеждает любовь.
Проверка посещаемости
Н есколько недель спустя я летел в Лондон освещать Уимблдонский турнир, важнейшее мировое теннисное соревнование, одно из немногих, где толпа не обшикивает участников и на автостоянке нет пьяных. В Англии было тепло и облачно. Каждое утро я проходил по затененным улицам возле теннисных площадок мимо подростков, выстроившихся в очередь за лишними билетами, и торговцев клубникой и сливками. Возле ворот в газетном киоске продавалось с полдюжины цветастых британских бульварных газет с фотографиями полуобнаженных женщин и незаконно снятых членов королевской семьи, с гороскопами, спортом, лотереями и минимумом настоящих новостей. Главный заголовок газеты всегда был написан на маленькой доске, прислоненной к пачке последнего выпуска, и обычно выглядел примерно так: «У Дианы неприятности с Чарлзом!» или «Газза — команде: "Дайте мне миллионы!"»
Люди расхватывали эти газеты и жадно поглощали сплетни, точь-в-точь как и я в свои прошлые приезды. Но теперь, стоило мне прочесть что-либо глупое или бессмысленное, тут же почему-то вспоминался Морри. Я представлял, как он сидит в своем доме и впитывает каждое мгновение, проведенное с любимыми им людьми. А я в это время трачу бесчисленные часы на то, что для меня не имеет ни малейшего значения: на кинозвезд, суперманекенщиц, последний скандал с принцессой Ди, или Мадонной, или сыном Джона Кеннеди. Как это ни странно, но я завидовал тому, как Морри проводит время, хотя и с горечью думал о том, как мало этого времени у него остается. Почему нас заботят все эти никчемные люди? Дома, в Америке, в полном разгаре был процесс над О. Дж. Симпсоном, и многие тратили на его просмотр все свои обеденные перерывы, а все, что не могли увидеть днем, записывали на пленку, чтобы посмотреть вечером. Эти люди не были знакомы с Симпсоном и не знали никого из тех, о ком шла речь на суде. И тем не менее они жертвовали днями и неделями жизни, целиком поглощенные чужой драмой.
Я вспомнил слова Морри: «Наша культура не поощряет доброты к самому себе. Надо быть очень стойким, чтобы отвергать то, что портит тебе жизнь».
И Морри в согласии с этими словами создал свою собственную культуру — задолго до того, как заболел. Прогулки с друзьями, дискуссионные группы, танцы под свою собственную музыку. Он основал службу под названием «Оранжерея» — психологическую и психиатрическую помощь бедным. Он без конца читал книги, чтобы почерпнуть в них новые идеи для своих лекций, встречался с коллегами, поддерживал отношения с прежними учениками, писал письма далеким друзьям. Он тратил время на еду и наблюдения за природой и не терял ни минуты на популярные телешоу и кинофильмы. Жизнь его, словно миска с супом, налитая до самых краев, была переполнена деятельностью — беседами, общением, привязанностями.
Я тоже создал свою собственную культуру — работу. В Англии я одновременно выполнял пять заданий для прессы, жонглируя ими, как клоун на манеже. Я по восемь часов в день просиживал за компьютером, отсылая материал в Штаты. А потом принялся за телерепортажи, разъезжая со съемочной группой по Лондону. А еще каждое утро и после полудня я отсылал репортажи на радио. Это была для меня обычная нагрузка. Год за годом работа была для меня самым главным, отодвигая все прочее на задний план.
В Уимблдоне я даже ел в своем рабочем закутке и считал, что так оно и должно быть. И вот однажды, в особо безумный день, толпа репортеров гонялась за Андре Агасси и его знаменитой пассией Брук Шилдс, и один из английских репортеров, с огромным фотоаппаратом на шее, сбил меня с ног, на ходу пробормотал «извините» и понесся дальше.
И тогда я вспомнил другие слова Морри: «Столько людей кругом ведут бессмысленную жизнь. Они все делают как будто в полусне, даже когда думают, что заняты чем-то важным. И все потому, что гоняются за чем-то не тем. Чтобы сделать жизнь осмысленной, надо любить других людей, заботиться о тех, кто вокруг тебя, создавать то, что имеет смысл и значение».
Я знал, что он был прав. Только что толку-то?
Подошел к концу турнир, а с ним и нескончаемое кофепитие, благодаря которому мне удалось продержаться. Я сложил компьютер, прибрал в своем закутке и поехал на квартиру укладываться. Было поздно. Даже телевизор не работал.
В Детройт я прилетел в конце дня, с трудом дотащился до дома и завалился спать. Проснувшись, я узнал сногсшибательную новость: профсоюз моей газеты забастовал. Все закрылось. Перед главным входом стояли пикеты, а по улице туда и обратно вышагивали забастовщики. Я был членом профсоюза, и поэтому выбора у меня не было: так нежданно-негаданно я впервые в жизни оказался без работы, без зарплаты, в состоянии войны со своими хозяевами. Руководители профсоюза позвонили мне домой и предупредили, чтобы я не смел разговаривать со своими бывшими редакторами, многие из которых были моими хорошими приятелями, и велели бросать трубку, если кто-то из них позвонит и попробует вступить в переговоры.
— Мы будем сражаться до победы! — поклялись лидеры профсоюза — военачальники да и только.
Я был угнетен и растерян. И хотя работа на телевидении и радио была хорошим подспорьем, моей жизнью, моим кислородом была газета. Каждое утро я видел в ней свою статью, и мне казалось, по крайней мере это доказывает, что я жив.
Теперь я этого лишился. По мере того как забастовка продолжалась — первый, второй, третий день, — тревожные телефонные звонки и слухи вещали, что она может затянуться на месяцы. Все перевернулось вверх дном. По вечерам шли спортивные соревнования, с которых я обычно вел репортажи; теперь же вместо этого я сидел дома и смотрел их по телевизору. С годами я 'привык думать, что читателям необходимы мои статьи и репортажи. Но к моему изумлению, и без меня все шло прегладко.
Так прошла неделя, и вот я снял трубку телефона и набрал номер Морри.
— Приедешь навестить меня? — спросил он, но слова его прозвучали скорее как утверждение, чем как вопрос.
— А можно?
— Во вторник тебе удобно?
— Во вторник годится, — сказал я. — Вторник мне подходит.
На втором курсе я слушаю еще два его предмета. Но теперь время от времени мы встречаемся и помимо класса — просто поговорить. Я никогда этого прежде не делал ни с кем из взрослых, только с родственниками, и тем не менее с Морри мне легко и просто. Да и он, кажется, с легкостью находит для этого время.