В следующий вторник я приехал, как обычно, с пакетом продуктов — макароны с кукурузой, картофельный салат, яблочный пирог — и еще кое с чем: магнитофоном «Сони».
Я сказал Морри, что хочу запомнить то, о чем мы говорим. Хочу сохранить его голос, чтобы слушать его... потом.
— Когда я умру, — уточнил он.
— Не надо так говорить. Морри засмеялся:
— Митч, это ведь случится. И скорее рано, чем поздно.
Морри стал разглядывать новое устройство.
— Какой большой, — заметил он.
Я почувствовал, что веду себя бесцеремонно — это нередко свойственно репортерам, — и начал подумывать, что, возможно, эта штуковина в присутствии двух друзей, каковыми мы себя считали, была инородным телом, каким-то искусственным ухом. К тому же столько людей жаждали внимания Морри, а я, наверное, в эти вторники претендовал на слишком многое.
— Послушайте, — сказал я, отодвигая от профессора магнитофон, — нам вовсе не обязательно этим пользоваться. Если вам от него не по себе...
Он прервал меня, погрозив пальцем, а потом снял очки, и они закачались на веревочке на его шее.
— Поставь его на место, — сказал Морри. Я поставил.
— Митч, — голос Морри звучал теперь очень тихо, — ты не понимаешь. Я хочу рассказать тебе о своей жизни. Я хочу рассказать тебе, пока еще в силах. — Его голос снизился до шепота. — Я хочу, чтобы кто-нибудь послушал мой рассказ. Ты послушаешь?
Я кивнул. В комнате стало совсем тихо.
— Ну, — сказал вдруг Морри, — он включен?
* * *
По правде говоря, значение магнитофона было не только ностальгическое. Я терял Морри, мы все теряли его: семья, друзья, бывшие студенты, коллеги-профессора, приятели из групп политических дискуссий, которыми он так увлекался, бывшие партнеры по танцам — все мы. А магнитофонные пленки — так же, как и фотографии и видеофильмы, — отчаянная попытка тайком умыкнуть хоть что-то из саквояжа смерти.
Но помимо этого, мне становилось все яснее и яснее: из наблюдений за мужеством, юмором, терпением, открытостью Морри, — что он смотрит на жизнь с какой-то совсем иной, никому из моих знакомых не свойственной, точки зрения. Более здоровой. Более разумной. И он должен был вот-вот умереть. Морри заглянул смерти в глаза, и мысли его приобрели некую необъяснимую ясность. Я знал: он хочет ими поделиться. А я хотел удержать их в памяти — как можно дольше.
Когда я увидел Морри в шоу «Найтлайн», мне стало любопытно: жалеет ли он о чем-то теперь, когда знает, что скорая смерть неминуема. Жалко ли ему потерянных друзей? Хочется ли ему, чтобы многое было по-другому? С присущим мне эгоизмом я думал: «А если бы я был на его месте, снедали бы меня грустные мысли о безвозвратно утерянном? Стал бы я сожалеть о скрываемых мной тайнах?»
Когда я упомянул об этом Морри, он кивнул: — Это волнует всех, не правда ли? А вдруг сегодня мой последний день на земле?
Морри пристально посмотрел на меня и, возможно, заметил, что на лице моем отразилась растерянность. Я вдруг увидел, как в один прекрасный день, не успев завершить очередной репортаж, я замертво валюсь на письменный стол, а редакторы судорожно хватают неоконченную рукопись, в то время как медики уносят мое бездыханное тело.
— Митч? — послышался голос Морри.
Я встряхнул головой и ничего не ответил. Но профессор уловил мое замешательство.
— Митч, наше общество не поощряет мыслей о таких вещах до тех пор, пока мы не стоим на пороге смерти. Мы вовлечены во все индивидуалистическое: карьеру, семейные дела, зарабатывание денег, погашение кредита на дом, покупку новой машины, починку радиатора, — мы совершаем миллиарды мелких действий, одно за другим. У нас нет привычки остановиться, взглянуть на свою жизнь и спросить: «И это все? Это все, что я хочу? Может, чего-то не хватает?»
Он помолчал.
— Надо, чтобы кто-то подтолкнул тебя в этом направлении. Это не случается само по себе.
Я понимал, о чем он говорит. Каждому из нас в жизни нужен учитель.
Мой сидел напротив меня.
«Что ж, — решил я, — раз суждено снова стать студентом, буду стараться вовсю».
По дороге домой, в самолете, в маленьком желтолистом блокноте я написал список вопросов, которые всех нас мучают: начиная от счастья, старения, воспитания детей и кончая смертью. Конечно, есть миллионы книг на эти темы, и тьма телевизионных передач, и консультативные занятия по девяносто долларов за час. Америка превратилась в восточный базар взаимопомощи.
И все же ясных ответов не было. То ли надо заботиться о других, то ли о своей душе? Вернуться к традиционным ценностям или отвергнуть традиции за их полной ненадобностью? Стремиться к успеху или стремиться к простоте? Научиться говорить «нет» или научиться действовать?
Я знал одно: Морри, мой старый профессор, не был вовлечен в систему взаимопомощи. Он стоял на рельсах, прислушивался к свистку паровоза смерти и с полной ясностью представлял, что в жизни было важно.
А мне нужна была ясность. Каждой сбитой с толку и мучимой сомнениями душе нужна ясность.
— Спроси меня о чем хочешь, — бывало, говорил Морри.
Вот я и написал этот список:
Смерть.
Страх.
Старение.
Жадность.
Брак.
Семья.
Общество.
Прощение.
Осмысленная жизнь.
Этот список лежал у меня в сумке, когда я вернулся в Западный Ньютон в четвертый раз во вторник в конце августа. В аэропорту Логан в тот день не работали кондиционеры, люди обмахивались чем попало и сердито вытирали пот с лица; каждый встречный, казалось, готов был кого-нибудь пристукнуть.
К началу последнего года учебы в университете я прошел столько курсов социологии, что до степени бакалавра уже рукой подать. Морри предлагает мне написать дипломную работу повышенной трудности.