Вталкиваясь в сталинское купе, ты и здесь ожидаешь встре- тить только товарищей по несчастью. Все твои враги и угнета- тели остались по ту сторону решётки, с этой ты их не ждёшь. И вдруг ты поднимаешь голову к квадратной прорези в средней полке — и видишь там три-четыре — нет, не лица! нет, не обезьяньих морды, у обезьян же морда гораздо добрей и задум- чивей! нет, не образину — образина хоть чем-то должна быть по- хожа на образ! — ты видишь жестокие гадкие хари с выражени-
ем жадности и насмешки. Каждый смотрит на тебя как паук, на- висший над мухой. Их паутина — эта решётка, и ты попался!
Эти странные гориллоиды скорее всего в майках — ведь в ку- пе духота, их жилистые багровые шеи, их раздавшиеся шарами плечи, их татуированные смуглые груди никогда не испытывали тюремного истощения. Кто они? Откуда? Вдруг с одной такой шеи свесится — крестик! да, алюминиевый крестик на верёвоч- ке. Ты поражён и немного облегчён: среди них есть верующие, так ничего страшного не произойдёт. Но именно этот «верую- щий» вдруг загибает в крест и в веру и суёт два пальца тычком, рогатинкой, прямо тебе в глаза — не угрожая, а вот начиная сей- час выкалывать. В этом жесте «глаза выколю, падло!» — вся фи- лософия их и вера! Если уж глаз твой они способны раздавить, как слизняка, — так что´ на тебе и при тебе они пощадят? Бол- тается крестик, ты смотришь ещё не выдавленными глазами на этот дичайший маскарад и теряешь систему отсчёта: кто из вас уже сошёл с ума? кто ещё сходит?
Ты смотришь на соседей, на товарищей — давайте же или со- противляться, или заявим протест! — но все твои товарищи, твоя Пятьдесят Восьмая, ограбленные поодиночке ещё до твоего при- хода, сидят покорно, сгорбленно.
Чтобы смело биться, человеку надо ощущать защиту спины, поддержку с боков, землю под ногами. Все эти условия разруше- ны для Пятьдесят Восьмой. Пройдя мясорубку политического след- ствия, человек сокрушён телом: он голодал, не спал, вымерзал в карцерах, валялся избитый. Но если бы только телом! — он со- крушён и душой. В том комочке, который выброшен из машин- ного отделения суда на этап, осталась только жажда жизни. Окон- чательно сокрушить и окончательно разобщить — вот задача следствия по 58-й статье.
Но если не кулачный отпор — то отчего жертвы не жалуют- ся? Ведь каждый звук слышен в коридоре, и вот он, медленно прохаживается за решёткою, конвойный солдат.
Да, это вопрос. Каждый звук и жалобное хрипение слышны, а конвоир всё прохаживается — почему ж не вмешается он сам? В метре от него, в полутёмной пещере купе грабят человека — почему ж не заступится воин государственной охраны?
А вот по тому самому: после многолетнего благоприятствия конвой и сам склонился к ворам. Конвой и сам стал вор.
С середины 30-х годов и до середины 40-х, в это десятилетие величайшего разгула блатарей и нижайшего угнетения политиче-
ских, — никто не припомнит случая, чтобы конвой прекратил грабёж политического в камере, в вагоне, в воронке. Но расска- жут вам множество случаев, как конвой принял от воров награб- ленные вещи и взамен принёс им водки, еды (послаще пайковой), курева. Эти примеры уже стали хрестоматийными.
————————
Ещё отличаются пассажиры вагон-зака от пассажиров осталь- ного поезда тем, что не знают, куда идёт поезд и на какой стан- ции им сходить: ведь билетов у них нет и маршрутных табличек на вагонах они не читают. Если конвойная команда верна уста- ву — от них тоже не услышишь обмолвки о маршруте. Так и тро- немся, уснём в переплёте тел, в пристукивании колёс, не узнав — леса или степи увидятся завтра через окно. Через то окно, кото- рое в коридоре. Со средней полки через решётку, коридор, два стекла и ещё решётку видны всё-таки станционные пути и кусо- чек пространства, бегущего мимо поезда. Если стёкла не обмёрз- ли, иногда можно прочесть и название станции — какое-нибудь Авсютино или Ундол. Где такие станции?.. Никто не знает в ку- пе. Иногда по солнцу можно понять: на север вас везут или на восток.
Но и узнав направление — ничего вы ещё не узнали: пере- сылки и пересылки узелками впереди на вашей ниточке, с любой вас могут повернуть в сторону. Ни на Ухту, ни на Инту, ни на Воркуту тебя никак не тянет, — а думаешь, 501-я стройка сла- ще — железная дорога по тундре, по северу Сибири? Она стоит их всех.
Лет через пять после войны, когда арестантские потоки во- шли всё-таки в русла (или в МВД расширили штаты?), стали со- провождать каждого осуждённого запечатанным конвертом его тюремного дела, в прорези которого открыто для конвоя писался маршрут. Вот тогда, если вы лежите на средней полке, и сержант остановится как раз около вас, и вы умеете читать вверх нога- ми, — может быть, вы и словчите прочесть, что кого-то везут в Княж-Погост, а вас — в Каргопольлаг.
Ну, теперь ещё больше волнений! — что это за Каргопольлаг? Кто о нём слышал?.. Какие там общие?.. (Бывают общие работы смертные, а бывают и полегче.) Доходиловка, нет?..
————————
А ещё лучше — переставайте вы поскорее быть этим самым
фраером — смешным новичком, добычей и жертвой.
И как можно меньше имейте вещей, чтобы не дрожать за них! Не имейте новых сапог, и не имейте модных полуботинок, и шерстяного костюма не имейте: в вагон-заке, в воронкe´ ли, на приёме в пересыльную тюрьму — всё равно украдут, отберут, от- метут, обменяют. Отдадите без боя — будет унижение травить ва- ше сердце. Отнимут с боем — за своё же добро останетесь с кровоточащим ртом.
Не имейте! Ничего не имейте! — учили нас Будда и Христос, стоики, циники. Почему же никак не вонмем мы, жадные, этой простой проповеди? Не поймём, что имуществом губим душу свою?
Ну разве селёдка пусть греется в твоём кармане до пересыл- ки, чтобы здесь не клянчить тебе попить. А хлеб и сахар выдали на два дня сразу — съешь их в один приём. Тогда никто не украдёт их. И забот нет. И будь как птица небесная!
То´ имей, что можно всегда пронести с собой: знай языки,
знай страны, знай людей. Пусть будет путевым мешком твоим — твоя память. Запоминай! запоминай! Только эти горькие семена, может быть, когда-нибудь и тронутся в рост.
Оглянись — вокруг тебя люди. Может быть, одного из них ты будешь всю жизнь потом вспоминать и локти кусать, что не рас- спросил. И меньше говори — больше услышишь.
Тянутся с острова на остров Архипелага тонкие пряди челове- ческих жизней. Они вьются, касаются друг друга одну ночь вот в таком стучащем полутёмном вагоне, потом опять расходятся на- веки — а ты ухо приклони к их тихому жужжанию и к ровному стуку под вагоном. Ведь это постукивает — веретено жизни.
————————
Как и всякий вагон, арестантский затихает в ночи. Ночью не будет ни рыбы, ни воды, ни оправки.
И тогда, как всякий иной вагон, его наполняет ровный колёс- ный шум, ничуть не мешающий тишине. И тогда, если ещё и кон- войный ушёл из коридора, можно из третьего мужского купе ти- хо поговорить с четвёртым женским.
Разговор с женщиной в тюрьме — он совсем особенный. В нём благородное что-то, даже если говоришь о статьях и сроках. Один такой разговор шёл целую ночь, и вот при каких обсто- ятельствах. Это было в июле 1950 года. На женское купе не на- бралось пассажирок, была всего одна молодая девушка, дочь мос- ковского врача, посаженная по 58-10. А в мужских занялся шум: стал конвой сгонять всех зэков из трёх купе в два (уж по сколь- ко там сгрудили — не спрашивай). И ввели какого-то преступни- ка, совсем не похожего на арестанта. Он был прежде всего не острижен — и волнистые светло-жёлтые волосы, истые кудри, вы- зывающе лежали на его породистой большой голове. Он был мо- лод, осанист, в военном английском костюме. Его провели по ко- ридору с оттенком почтения (конвой сам оробел перед инструк- цией, написанной на конверте его дела), — и девушка успела это
всё рассмотреть. А он её не видел (и как же потом жалел!).
По шуму и сутолоке она поняла, что для него освобождено особое купе — рядом с ней. Ясно, что он ни с кем не должен был общаться. Тем более ей захотелось с ним поговорить. Из ку- пе в купе увидеть друг друга в вагон-заке невозможно, а услы- шать при тишине можно. Поздно вечером, когда стало стихать, девушка села на край своей скамьи перед самой решёткой и ти- хо позвала его (а может быть, сперва напела тихо. За всё это кон- вой должен был бы её наказать, но конвой угомонился, в кори- доре не было никого). Незнакомец услышал и, наученный ею, сел так же. Они сидели теперь спинами друг к другу, выдавливая од- ну и ту же трёхсантиметровую доску, а говорили через решётку, тихо, в огиб этой доски. Они были так близки головами и губа- ми, как будто целовались, а не могли не только коснуться друг друга, но даже посмотреть.
Эрик Арвид Андерсен понимал по-русски уже вполне сносно, говорил же со многими ошибками, но в конце концов мысль пе- редавал. Он рассказал девушке свою удивительную историю, она же ему — простенькую историю московской студентки, получив- шей 58-10. Но Арвид был захвачен, он расспрашивал её о совет- ской молодёжи, о советской жизни — и узнавал совсем не то, что знал раньше из левых западных газет и из своего официального визита сюда.
Они проговорили всю ночь — и всё в эту ночь сошлось для Арвида: необычный арестантский вагон в чужой стране; и напев- ное ночное постукивание поезда, всегда находящее в нашем серд- це отзыв; и мелодичный голос, шёпот, дыхание девушки у его
уха — у самого уха, а он не мог на неё даже взглянуть! (И жен- ского голоса он уже полтора года вообще не слышал.)
И слитно с этой невидимой (и наверно, и конечно, и обяза- тельно прекрасной) девушкой он впервые стал разглядывать Рос- сию, и голос России всю ночь ему рассказывал правду. Можно и так узнать страну в первый раз... (Утром ещё предстояло ему уви- деть через окно её тёмные соломенные кровли — под печальный шёпот затаённого экскурсовода.)
————————
Обычному пассажиру на промежуточной маленькой станции лихо — сесть, а сойти — отчего же? — скидывай вещи и пры- гай. Не то с арестантом.
Сперва конвой станет кр´угом у вагонных ступенек, и, едва ты
с них скатишься, свалишься, сорвёшься, — конвоиры дружно и
оглушительно кричат тебе со всех сторон (так
´учены): «Садись!
Садись! Садись!» Это очень действует, когда в несколько глоток и не дают тебе поднять глаз. Как под разрывами снарядов, ты не- вольно корчишься, спешишь (а куда тебе спешить?), жмёшься к земле и садишься, догнав тех, кто слез раньше.
«Садись!» — очень ясная команда, но если ты арестант начи- нающий, ты её ещё не понимаешь. В Иванове на запасных путях я по команде этой с чемоданом в обнимку (если чемодан срабо- тан не в лагере, а на воле, у него всегда рвётся ручка, и всегда в крутую минуту) перебежал, поставил его на землю долгой сто- роной и, не углядев, как сидели передние, сел на чемодан — не мог же я в офицерской шинели, ещё не такой уж грязной, ещё с необрезанными полами, сесть прямо на шпалы, на тёмный про- мазученный песок! Начальник конвоя — румяная ряшка, доброт- ное русское лицо, разбежался — я не успел понять, что´ он? к че- му? — и хотел, видно, святым сапогом в окаянную спину, но что- то удержало — не пожалел своего наблещенного носка, стукнул в чемодан и проломил крышку. «Са-дись!» — пояснил он. И толь- ко тут меня озарило, что как башня я возвышаюсь среди окружа- ющих зэков, — и, ещё не успев спросить: «А как же сидеть?» — я уже понял как, и берегомой своей шинелью сел, как все люди, как сидят собаки у ворот, кошки у дверей.
(Этот чемодан у меня сохранился, я и теперь, когда попадёт- ся, провожу пальцами по его рваной дыре. Она ведь не может зажить, как заживает на теле, на сердце. Вещи памятливее нас.)
И эта посадка — она тоже продумана. Если сидишь на земле задом, так что колени твои возвышаются перед тобой, то центр тяжести — сзади, подняться трудно, а вскочить невозможно. И ещё сажают нас потеснее прижавшись, чтоб друг другу мы больше мешали. Захоти мы все сразу броситься на конвой — по- ка зашевелимся, нас перестреляют прежде.
Сажать стараются в скрытом месте, чтоб меньше видели воль- ные, но иногда посадят неловко прямо на перроне или на откры- той площадке (в Куйбышеве так). Вот здесь — испытание для вольных: мы-то разглядываем их с полным правом, во все чест- ные глаза, а им на нас как поглядеть? С ненавистью? — совесть не позволяет (ведь только советские писатели и журналисты ве- рят, что люди сидят «за дело»). С сочувствием? с жалостью? — а ну-ка фамилию запишут? И срок оформят, это просто. И гор- дые свободные наши граждане опускают свои виновные головы и стараются вовсе нас не видеть, как будто место пустое. Смелей других старухи: их уже не испортишь, они и в Бога веруют, — и, отломив ломоть хлеба от скудного кирпичика, они бросают нам. Да ещё не боятся бывшие лагерники, бытовики конечно. Ла- герники знают: «Кто не был — тот побудет, кто был — тот не забудет» — и смотришь, кинут пачку папирос, чтоб и им так ки- нули в их следующий срок. Старушечий хлеб от слабой руки не долетит, упадёт наземь, пачка крутнёт по воздуху под самую на- шу гущу, а конвой тут же заклацает затворами — на старуху, на доброту, на хлеб: «Эй, проходи, бабка!»
И хлеб святой, преломленный, остаётся лежать в пыли, пока нас не угонят.
Г л а в а 2
ПОРТЫ АРХИПЕЛАГА
Разверните на большом столе просторную карту нашей Родины. Поставьте жирные чёрные точки на всех областных городах, на всех железнодорожных узлах, во всех перевальных пунктах, где кончаются рельсы и начинается река или поворачивает река и на- чинается пешая тропа. Что это? вся карта усижена заразными му- хами? Вот это и получилась у вас величественная карта портов Архипелага.
Это, правда, не те феерические порты, куда увлекал нас Алек- сандр Грин, где пьют ром в тавернах и ухаживают за красотка- ми. И ещё не будет здесь — тёплого голубого моря (воды для ку- панья здесь — литр на человека, а чтоб удобней мыться — четы- ре литра на четверых в один таз, и сразу мойтесь!). Но всей про- чей портовой романтики — грязи, насекомых, ругани, баламутья, многоязычья и драк — тут с лихвой.
Редкий зэк не побывал на трёх-пяти пересылках, многие при- помнят с десяток их, а сыны ГУЛАГа начтут без труда и полусот- ню. И у кого память чёткая — тому теперь и по стране ездить не надо, вся география хорошо у него уложилась по пересылкам. Такого знатока вы не обидьте, не скажите ему, что знаете, мол, город без пересыльной тюрьмы. Он вам точно докажет, что горо- дов таких нет, и будет прав. Сальск? Так там в КПЗ пересыльных держат, вместе со следственными. И в каждом райцентре так — чем же не пересылка? В Соль-Илецке? Есть пересылка! В Рыбин- ске? А тюрьма № 2, бывший монастырь? Ох, покойная, дворы мо- щёные пустые, старые плиты во мху, в бане бадейки деревянные чистенькие. В Чите? Тюрьма № 1. В Наушках? Там не тюрьма, но лагерь пересыльный, всё равно. В Торжке? А на горе, в монас- тыре тоже.
Да пойми ты, милый человек, не может быть города без пе- ресылки! Ведь суды же работают везде! А в лагерь как их везти — по воздуху?
Конечно, пересылка пересылке не чета. Но какая лучше, ка- кая хуже — доспориться невозможно. Соберутся три-четыре зэка, и каждый хвалит обязательно «свою».
— Да хоть Ивановская не уж такая знатная пересылка, а расспроси, кто там сидел зимой с 37-го на 38-й. Тюрьму
не топили — и не только не мёрзли, но на верхних нарах лежа- ли раздетые. Выдавливали все стёкла в окнах, чтоб не задохнуть- ся. В 21-й камере вместо положенных двадцати человек сидело триста двадцать три! Питание не людям давали, а на десятку. Если кто из десятки умрёт — его сунут под нары и держат там, аж пока смердит. И на него получают норму. А почему там вышла такая перегрузка — три месяца в баню не водили, развели вшей, от вшей — язвы на ногах и тиф. А из-за тифа наложили каран- тин, и этапов четыре месяца не отправляли.
— Так это, ребята, не в Ивановской дело, а дело в год´у. В 37—38-м, конечно, не то что зэки, но — камни пересыльные стонали. Иркутская тоже — никакая не особенная пересылка, а в 38-м врачи не осмеливались и в камеру заглянуть, только по ко- ридору идут, а вертухай кричит в дверь: «Которы без сознания — выходи!»
— Да что всё ваш Тридцать Седьмой да тридцать седьмой? А Сорок Девятого в бухте Ванино, в 5-й зоне, — не хотели? Трид- цать пять тысяч! И — несколько месяцев! — опять же на Колы- му не справлялись. Да каждой ночью из барака в барак, из зоны в зону зачем-то перегоняли. Как у фашистов: свистки! крики! —
«выходи без последнего!» Воду цистернами привозили, а разли- вать не во что, так струёй поливают, кто рот подставит — твоя. Стали драться у цистерны — с вышки огонь! Ну точно как у фа- шистов. Приехал генерал-майор Деревянко, начальник УСВИТЛа*, вышел к нему перед толпой военный лётчик, разорвал на себе гимнастёрку: «У меня семь боевых орденов! Кто дал право стре- лять по зоне?» Деревянко говорит: «Стреляли и будем стрелять, пока вы себя вести не научитесь».
Напряжённей и откровенней многих была Котласская пере- сылка. Напряжённее потому, что она открывала пути на весь ев- ропейский русский Северо-Восток, откровеннее потому, что это было уже глубоко в Архипелаге и не перед кем хорониться. Это просто был участок земли, разделённый заборами на клетки, и клетки все заперты. Хотя здесь уже густо селили мужиков, когда ссылали их в 1930 (надо думать, что крыши над ними не быва- ло, только теперь некому рассказать), однако и в 1938 далеко не все помещались в хлипких одноэтажных бараках из горбылька, крытых... брезентом. Под осенним мокрым снегом и в заморозки люди жили здесь просто против неба на земле. Правда, им не да-
* УСВИТЛ — Управление Северо-Восточных (то есть колымских) Исправ- ТрудЛагерей.
вали коченеть неподвижно, их всё время считали, бодрили про- верками (бывало там 20 тысяч человек единовременно) или вне- запными ночными обысками. — В зиму 1944/45 года, когда все были под крышей, помещалось только семь с половиной тысяч, из них умирало в день — пятьдесят человек, и носилки, носящие в морг, не отдыхали никогда. (Возразят, что это сносно вполне, смертность меньше процента в день, и при таком обороте чело- век может протянуть до пяти месяцев. Да, но ведь и главная-то косиловка — лагерная работа, тоже ведь ещё не начиналась.)
————————
Ну вот, а мы-то мечтали отдохнуть и размяться в порту! Не- сколько суток зажатые и скрюченные в купе вагон-зака — как мы мечтали о пересылке! Что здесь мы потянемся, распрямимся. Что здесь мы неторопливо будем ходить на оправку. Что здесь мы вво- лю попьём и водицы, и кипяточку. Что здесь не заставят нас вы- купать у конвоя свою же пайку своими вещами. Что здесь нас на- кормят горячим приварком. И наконец, что в баньку сведут, мы окатимся горяченьким, перестанем чесаться.
А здесь если что по нашим грёзам и сбудется, так всё равно чем-нибудь обгажено.
Что ждёт нас в бане? Этого никогда не узнаешь. Вдруг начи- нают стричь наголо женщин (Красная Пресня, 1950, ноябрь). Или нас, череду голых мужчин, пускают под стрижку одним парикма- хершам. В вологодской парно´й дородная тётя Мотя кричит: «Ста- новись, мужики!» — и всю шеренгу обдаёт из трубы паром. Уже надоело рассказывать, что бывают бани и вовсе без воды; что в прожарке сгорают вещи, что после бани заставляют бежать боси- ком и голому по снегу за вещами.
С первых же шагов по пересылке ты замечаешь, что тут то- бой будут владеть не надзиратели, не погоны и мундиры, кото- рые всё-таки нет-нет да держатся же какого-то писаного закона. Тут владеют вами — придурки пересылки. Тот хмурый банщик, который придёт за вашим этапом: «Ну, пошли мыться, господа фашисты!»; и тот нарядчик с фанерной дощечкой, который глаза- ми по нашему строю рыщет и подгоняет; и тот выбритый, но с чубиком воспитатель, который газеткой скрученной себя по но- ге постукивает, а сам косится на ваши мешки, — до чего ж они друг на друга похожи! и где вы уже всех их видели на вашем коротком этапном пути?
Ба-а-а! Да это же опять блатные! Это же опять воспетые утё- совские ´урки! Это же опять Женька-Жоголь, Серёга-Зверь и Дим- ка-Кишкеня´, только они уже не за решёткой, умылись, оделись в доверенных лиц государства и с понтом наблюдают за дисципли- ной — уже нашей.
Всякий начальник пересылки догадывается до этого: за все штатные работы зарплату можно платить родственникам, сидя- щим дома, или делить между тюремным начальством. А из социально-близких — только свистни, сколько угодно охотников исполнять эту работу за то одно, что они на пересылке зачалятся, не поедут в шахты, в рудники, в тайгу. Все эти на- рядчики, писари, бухгалтеры, воспитатели, банщики, парикмахе- ры, кладовщики, повара, посудомои, прачки, портные по почин- ке белья — это вечно-пересыльные, они основательно считают, что ни в каком лагере им не будет лучше. Мы приходим к ним ещё недощупанными, и они дурят нас всласть. Они нас здесь и обыскивают вместо надзирателей, а перед обыском предлагают сдавать деньги на хранение, и серьёзно пишут какой-то список — и только мы и видели этот список вместе с денежками! — «Мы деньги сдавали!» — «Кому?» — удивляется пришедший офицер. —
«Да вот тут был какой-то!» — «Кто ж именно?» Придурки не ви- дели... — «Зачем же вы ему сдавали?» — «Мы думали...» —
«Индюк думал! Меньше думать надо!» Всё.
«Так это же не блатные! — разъясняют нам знатоки среди нас. — Это — суки, которые служить пошли. Это — враги честных воров. А честные воры — те в камерах сидят». Но до на- шего кроличьего понимания это как-то туго доходит. Ухватки те же, татуировка та же. Может, они и враги тех, да ведь и нам не друзья, вот что...
* * *
Но даже новичку, которого пересылка лущит и облуплива- ет, — она нужна, нужна! Она даёт ему постепенность перехода к лагерю. В один шаг такого перехода не могло бы выдержать серд- це человека. В этом мороке не могло бы так сразу разобраться его сознание. Надо постепенно.
Потом пересылка даёт ему видимость связи с домом. Отсюда он пишет первое законное своё письмо: иногда — что он не рас- стрелян, иногда — о направлении этапа, всегда это первые не- обычные слова домой от человека, перепаханного следствием. Там, дома, его ещё помнят прежним, но он никогда уже не ста-
нет им — и вдруг это молнией прорвётся в какой-то корявой строке. Корявой, потому что хоть письма с пересылок и разреше- ны и висит во дворе почтовый ящик, но ни бумаги, ни каранда- шей достать нельзя, тем более нечем их чинить. Впрочем, нахо- дится разглаженная махорочная обёртка или обёртка от сахарной пачки, и у кого-то в камере всё же есть карандаш — и вот таки- ми неразборными каракулями пишутся строки, от которых потом пролягут лад или разлад семей.
Безумные женщины иногда по такому письму опрометчиво едут ещё застигнуть мужа на пересылке — хотя свиданья им ни- когда не дадут и только можно успеть обременить его вещами. Одна такая женщина дала, по-моему, сюжет для памятника всем жёнам — и указала даже место.
Это было на Куйбышевской пересылке, в 1950 году. Пересыл- ка располагалась в низине (из которой, однако, видны Жигулёв- ские ворота Волги), а сразу над ней, обмыкая её с востока, шёл высокий долгий травяной холм. Он был за зоной и выше зоны, а как к нему подходить извне — нам не было видно снизу. На нём редко кто и появлялся, иногда козы паслись, бегали дети. И вот как-то летним и пасмурным днём на круче появилась городская женщина. Приставив руку козырьком и чуть поводя, она стала рассматривать нашу зону сверху. На разных дворах y нас гуляло в это время три многолюдные камеры — и среди этих густых трёх сотен обезличенных муравьёв она хотела в пропасти увидеть сво- его! Надеялась ли она, что подскажет сердце? Ей, наверно, не да- ли свидания — и она взобралась на эту кручу. Её со дворов все заметили, и все на неё смотрели. У нас, в котловинке, не было ветра, а там наверху был изрядный. Он откидывал, трепал её длинное платье, жакет и волосы, выявляя всю ту любовь и тре- вогу, которые были в ней.
Я думаю, что статуя такой женщины, именно там, на холме над пересылкой и лицом к Жигулёвским воротам, как она и сто- яла, могла бы хоть немного что-то объяснить нашим внукам.
Долго её почему-то не прогоняли — наверно, лень была охра- не подниматься. Потом полез туда солдат, стал кричать, руками махать — и согнал.
————————
Ещё пересылка даёт арестанту — обзор, широту зрения. Как говорится, хоть есть нечего, да жить весело. В здешнем неугомон- ном движении, в смене десятков и сотен лиц, в откровенности
рассказов и разговоров (в лагере так не говорят, там повсюду боятся наступить на щупальце опера) — ты просвежаешься, про- сквожаешься, яснеешь и лучше начинаешь понимать, что проис- ходит с тобой, с народом, даже с миром. Один какой-нибудь чу- дак в камере такое тебе откроет, чего б никогда не прочёл.
Это мелькание людей, эти судьбы и эти рассказы очень укра- шают пересылки. И старые лагерники внушают: лежи и не ры- пайся! Кормят здесь гарантийкой*, так и горба ж не натрудишь. И когда не тесно, так и поспать вволю. Растянись и лежи от ба- ланды до баланды. Неуедно, да улёжно. Только тот, кто отведал лагерных общих, понимает, что пересылка — это дом отдыха, это счастье на нашем пути. А ещё выгода: когда днём спишь — срок быстрей идёт. Убить бы день, а ночи не увидим.
————————
Было время, когда Красная Пресня стала едва ли не столицей ГУЛАГа — в том смысле, что, куда ни ехать, её нельзя было об- минуть, как и Москву. Как в Союзе из Ташкента в Сочи и из Чер- нигова в Минск всего удобней приходилось через Москву, так и арестантов отовсюду и вовсюду таскали через Пресню. Это-то вре- мя я там и застал. Пресня изнемогала от переполнения. Строили дополнительный корпус.
На две ночи затолкнули к нам в пресненскую камеру спецна- рядника, и он лёг рядом со мной. Он ехал по спецнаряду, то есть в Центральном Управлении была выписана на него и следовала из лагеря в лагерь накладная, где значилось, что он техник-стро- итель и лишь как такового его следует использовать на новом месте. Спецнарядник едет в общих вагон-заках, сидит в общих ка- мерах пересылок, но душа его не трепещет: он защищён наклад- ной, его не погонят валить лес.
Жестокое и решительное выражение было главным в лице этого лагерника, отсидевшего уже бо´льшую часть своего срока. С усмешкой, как смотрят на двухнедельных щенят, смотрел он на наше первое барахтанье.
Что ждёт нас в лагере? Жалея нас, он поучал:
— С первого шага в лагере каждый будет стараться вас обма- нуть и обокрасть. Не верьте никому, кроме себя! Оглядывайтесь: не подбирается ли кто укусить вас. Потом ещё привыкайте: в ла- гере никто ничего не делает даром, никто ничего — от доброй
* Пайка, гарантируемая ГУЛАГом при отсутствии работы.
души. За всё нужно платить. Самое же главное: избегайте общих работ! Избегайте их с первого же дня! В первый день попадёте на общие — и пропали, уже навсегда.
— Общих работ?..
— Общие работы — это главные основные работы в данном лагере. На них работает восемьдесят процентов заключённых. И все они подыхают. Все. И привозят новых взамен — опять на общие. Там вы положите последние силы. И всегда будете голод- ные. И всегда мокрые. И без ботинок. И обвешены. И обмерены. И в самых плохих бараках. И лечить вас не будут. Живут же в лагере только те, кто не на общих. Старайтесь любой ценой — не попасть на общие! С первого дня.
Любой ценой! Любой ценой?..
На Красной Пресне я усвоил и принял эти — совсем не пре- увеличенные — советы жестокого спецнарядника, упустив только спросить: а где же мера цены? Где же край её?
Г л а в а 3
КАРАВАНЫ НЕВОЛЬНИКОВ
Маетно ехать в вагон-заке, непереносимо в воронкe´, замучивает скоро и пересылка — да уж лучше бы обминуть их все, да сразу в лагерь красными вагонами.
Интересы государства и интересы личности, как всегда, совпа- дают и тут. Государству тоже выгодно отправлять осуждённых в лагерь прямым маршрутом, не загружая городских магистралей, автотранспорта и персонала пересылок. Караваны краснух (крас- ных телячьих вагонов) — так отправляли миллионы крестьян в 1929—31 годах. Так высылали Ленинград из Ленинграда. В три- дцатых годах так заселялась Колыма: каждый день изрыгала та- кой эшелон до Совгавани, до порта Ванино столица нашей Роди- ны Москва. И каждый областной город тоже слал красные эше- лоны, только не ежедневно. В 1941 так выселяли Республику Нем- цев Поволжья в Казахстан, и с тех пор все остальные нации — так же. В 1945 такими эшелонами везли русских блудных сынов и дочерей — из Германии, из Чехословакии, из Австрии и просто с западных границ. В 1949 так собирали Пятьдесят Восьмую в Особые лагеря.
Вагон-заки ходят по пошлому железнодорожному расписанию, красные эшелоны — по важному наряду, подписанному важным генералом ГУЛАГа. Вагон-зак не может идти в пустое место, в конце его назначения всегда есть вокзал, и хоть плохенький го- родишка, и КПЗ под крышей. Но красный эшелон может идти и в пустоту: куда придёт он, там рядом с ним тотчас подымется из моря, степного или таёжного, новый остров Архипелага.