Всякая красота, и видимая, и невидимая, должна быть помазана Духом, без этого помазания на ней печать тления.
Из письма святителя Игнатия К. П. Брюллову[1425]
«Не хлебом единым будет жив человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих» (Мф. 4. 4), — сказал Господь. Действительно, слово Божие — наша драгоценная, спасительная пища. А способно ли питать душу человека слово художественное? И какова эта пища, помогает ли она духовному росту, или, наоборот, содержит в себе яд? Какое место занимает художественное творчество в достижении главной христианской цели — просветления, обожения, спасения души?
Проблема соотношения церковного мировоззрения и художественного творчества возникла с началом Нового времени, когда пути Церкви и пути культуры решительно разошлись. Подобные вопросы не стояли перед современниками преподобного Андрея Рублева, создававшего иконы в посте и молитве, отражавшего горний мир духовных реальностей, не привносящего ничего «от себя», но бережно слушающего Вечность.
Сегодня можно встретить самые разные точки зрения на эту проблему. Понятно, когда апологетами абсолютной ценности мирской культуры выступают люди, сами причастные к этой сфере, в их рассуждениях мы нередко находим полное приятие всего, выходящего из-под пера художника-«демиурга», «творца-соработника Бога». Наиболее последовательно подобный взгляд был изложен Николаем Бердяевым, говорившим об омертвении современного христианства, парализующего творчество, и положившим в основу своей религиозной философии культ творчества как силы, оправдывающей человека. «Творческий акт есть самооткровение и самоценность, не знающая над собой внешнего суда», — писал он, утверждая, что «культ святости должен быть дополнен культом гениальности» и что «искусство может быть искуплением греха»[1426]. Как ни удивительно, подобные воззрения получают свое развитие и в трудах некоторых церковных лиц. Так, например, богослов игумен Иоанн (Экономцев) в книге «Православие. Византия. Россия» заявляет, что «творчество, в сущности, и есть... наше уподобление... Богу», и призывает отказаться от суеверного страха перед возможной демонической природой творчества, ибо «истинное творение всегда от Бога, даже если сам автор не сознает этого и даже если мы порою находим его соблазнительным и нечестивым». Более того, из рассуждений автора можно заключить, что творческая энергия приравнена, по существу, к очищающей силе Божественной благодати. «Состояние творческого экстаза, — пишет он, — есть состояние обожения, и в этом состоянии творит уже не человек, а богочеловек (? — А. Л.)», и потому личные слабости и прегрешения Пушкина «перестали существовать, они сгорели в очистительном огне творчества так же, как сгорают грехи святых подвижников в их молитвенном подвиге»[1427]. То есть получается так: если хочешь спастись, то молись и кайся, а если это затруднительно, то можно довести себя до творческого экстаза и написать одну-две каких-нибудь «Гавриилиад» (это только профанам они покажутся нечестивыми и соблазнительными, а на самом деле являются «истинными творениями»), и в этом творческом пламени сгорят все твои прегрешения!
С другой стороны, схиархимандрит Софроний (Сахаров), тоже наш современник, в своей книге «Старец Силуан» целую главу назвал «О четырех видах воображения и об аскетической борьбе с ними». Автор утверждает: «Мир человеческой воли и воображения — это мир "призраков" истины. Этот мир у человека общий с падшими демонами, и потому воображение есть проводник демонической энергии». Чтобы достичь истинного богословия и истинно богоугодной жизни, необходимо преодолеть такие виды проявления воображения, как художественное творчество, научная работа, философское искание: «Божественные созерцания даются человеку не тогда, когда он их, и именно их ищет, а тогда, когда душа сойдет во ад покаяния и действительно ощутит себя хуже всякой твари»[1428].
Так что же все-таки являет собой, с христианской точки зрения, творческая личность? Существует ли в Православной Церкви четкий, внятный, определенный взгляд на проблему творчества? Да, такой взгляд существует, он изречен через святых Отцов, подвижников веры и благочестия. Отдельные суждения по этой теме встречаются, например, у Оптинских старцев. Но среди святых Отцов, просиявших в новое время, наиболее полно и многосторонне разработал интересующий нас вопрос святитель Игнатий (Брянчанинов).
Владыка Игнатий, тесно связанный с миром русской культуры, сам был личностью творчески одаренной: его литературно-поэтические дарования привлекали внимание Пушкина, Крылова, Батюшкова, Гнедича. Впоследствии друзьями и корреспондентами Святителя были Глинка, Брюллов, Турчанинов. В творениях и письмах Владыки мы находим суждения, касающиеся всех видов художественного творчества.
Изрядно стершимся словам «художественное дарование», «талант» Владыка возвращает их первоначальный смысл. Он пишет: «Все дары Бога человеку достойны уважения. Дар слова несомненно принадлежит к величайшим дарам. Им уподобляется человек Богу, имеющему Свое Слово». Для чего же дается человеку талант? «Божественная цель слова в писателях, во всех учителях, а паче в пастырях — наставление и спасение человеков. Какой же страшный ответ дадут те, которые обратили средство назидания и спасения в средство развращения и погубления!»[1429]
Дар этот мыслится Владыкой как способность отчетливо излагать мысли, как владение формой, техникой слова. Его не следует смешивать с «вдохновением», порождающим у художника некие конкретные переживания, образы, картины. Источник этого вдохновения очень часто далеко не божественный. Сквозь все творения Владыки проходит мысль о «падшести» человеческой природы, о зараженности человека грехом, очищение от которого через молитву и покаяние и составляет главную цель усилий христианина. Мысль Святителя проста и ясна: до тех пор пока в душе художника живет доброе и злое, светлое и темное, — на всем, что выходит из-под его пера, неизбежно лежит отпечаток неизжитого греха, непобежденных страстей. Напомним классические строки, сказанные по поводу книги Гоголя, но применимые, конечно, к любому художественному произведению: «...Сперва очищение Истиною, а потом просвещение Духом. Правда, есть и у человека врожденное вдохновение, более или менее развитое, происходящее от движения чувств сердечных. Истина отвергает это вдохновение как смешанное, умерщвляет его, чтоб Дух, пришедши, воскресил его в обновленном состоянии. Если же человек прежде очищения Истиною будет руководствоваться своим вдохновением, то он будет издавать для себя и для других не чистый свет, но смешанный, обманчивый, потому что в сердце его живет не простое добро, но добро, смешанное со злом...»[1430]
В размышлениях владыки Игнатия о мирской культуре отчетливо выделяются два момента: во-первых, культура преуспела в изображении зла и страстей и, во-вторых, оказалась неспособной адекватно отражать духовные реальности. Владыка пишет: «Люди, одаренные по природе талантом, не понимают, для чего им дан дар, и некому объяснить им это. Зло в природе, особливо в человеке, так замаскировано, что болезненное наслаждение им очаровывает юного художника, и он предается лжи, прикрытой личиною истинного, со всею горячностию сердца. <...> Большая часть талантов стремилась изобразить в роскоши страсти человеческие. Изображено певцами, изображено живописцами, изображено музыкою зло во всевозможном разнообразии. Талант человеческий, во всей своей силе и несчастной красоте, развился в изображении зла; в изображении добра он вообще слаб, бледен, натянут»[1431].
Мирская культура, кроме того, оказывается не в состоянии дать человеку истинное представление о мире, бытии, что особенно заметно, когда она пытается говорить о духовных реалиях. Художник, не способный или не желающий принять христианское мировоззрение, догматику, антропологию, подменяет их своими интерпретациями и, таким образом, подменяет отражение мира Божьего картинами иллюзорной, сочиненной, придуманной действительности. Литераторы светские, пишущие о духовных предметах, говорит Владыка в одном из писем к игумену Антонию (Бочкову), «постоянно ниспадают в свое чувственное и святое духовное переделывают в свое чувственное. Душа не находит в них удовлетворения, пищи. Как прекрасен стих в "Аббадоне" Жуковского! И как натянуто чувство! Очевидно: в душе писателя не было ни правильного понимания описываемого предмета, ни истинного сочувствия ему. По причине неимения истины он сочинил ее для ума и для сердца, написал ложную мечту, не могущую найти сочувствия в душе <...> благочестивого читателя»[1432].
А в другом малоизвестном письме к одному иноку встречаем еще более сильные строки: «Мне очень не нравятся сочинения: ода "Бог", преложения Псалмов все, начиная с преложений Симеона Полоцкого, преложения из Иова Ломоносова, Athalie de Racine, все, все поэтические сочинения, заимствованные из Священного Писания и религии, написанные писателями светскими. Под именем светского разумею не того, кто одет во фрак, но кто водится мудрованием и духом мира. Все эти сочинения написаны из "мнения", оживлены "кровяным движением". А о духовных предметах надо писать из "знания", содействуемого "духовным действием", то есть действием Духа. <...> Оду "Бог", слыхал я, с восторгом читывал один дюжий барин после обеда, за которым он отлично накушивался и напивался. Бывало, читает и слюна брызжет изобильно на всех и всё, как картечь из крупнокалиберного единорога... Приличное чтение после сытого обеда! Верен, превелик восторг, производимый обилием ростбифа и шампанского, поместившихся во чреве! Ода написана от движения крови, — и мертвые занимаются украшением мертвецов своих! Не терпит душа моя смрада этих сочинений! По мне уже лучше прочитать, с целью литературною, "Вадима", "Кавказского пленника", "Переход через Рейн": там светские поэты говорят о своем — и в своем роде прекрасно...»
Казалось бы, последняя фраза дает надежду на некоторое все же приятие Владыкой мирской культуры. Но следующая строка разрушает эту надежду: «Благовестив же Бога да оставят эти мертвецы!» В иерархии христианских ценностей мирские писатели и поэты остаются все-таки «мертвецами». Следуя мысли Владыки, можно сделать вывод, что русская классическая культура — Ломоносова, Державина, Пушкина, Лермонтова, Жуковского — это культура, формирующая у читателя ложное мировоззрение. Не знают они, светские писатели, продолжает владыка Игнатий, «какое преступление: переоблачать духовное, искажать его, давая ему смысл вещественный! Послушались бы они веления Божия "не воспевать песни Господней на реках Вавилонских". Кто на реках Вавилонских, и не отступник от Бога Живаго, на них тот будет плакать»[1433].
Теперь становится вполне понятным, почему в перечень основных страстей и грехов Владыка включил пункт «Расположение к наукам и искусствам гибнущим сего века» (имеется в виду тщеславие самого художника, творца этих искусств), а в список добродетелей поместил следующую: «Отвержение премудрости земной как непотребной для неба»[1434].
Обратимся к другому моменту, касающемуся самой онтологии художественного творчества. Здесь мы тоже встречаемся с рядами диаметрально противоположных мирских и духовных ценностей, с той поистине глубочайшей пропастью, которая разделяет путь художника и путь христианина. В самом деле, в светской культуре более всего ценится воображение писателя, сила художественной выразительности, яркая образность, оригинальность авторских идей и способа их выражения. Общепризнанны понятия: «творческая индивидуальность», «мир художника» и т. п. Но послушаем вновь владыку Игнатия, опирающегося в своих рассуждениях на многовековой святоотеческий опыт: «Все чада Вселенской Церкви идут к святыне и чистоте <...> умерщвлением чувств, крови, воображения и даже "своих мнений". Между умом и чистотою — страною Духа — стоят сперва "образы", то есть впечатления видимого мира, а потом мнения, т. е. впечатления отвлеченные. Это двойная стена между умом человеческим и Богом. Из жизни образов в уме составляется плотской, а из мнений — душевный разум; неприемлющие веры, неспособные к живой вере <...>. Потому-то нужно умерщвление и воображения, и мнений. Понимаешь ли, что мнение — прелесть? Эту прелесть Писание называет "лжеименным разумом" (Тим. 6. 20), то есть произвольным ложным умствованием, присвоившим себе имя разума. Точное и правильное понятие о Истине есть "знание", знание — от видения, видение — действие Св. Духа. Когда нет знания истинного в уме, оно заменяется знанием сочиненным».
Творчество в секуляризованной культуре — это всегда самовыражение. Прежде всего важно и интересно то, что у художника «свое» и насколько ярко оно выражено. Но, с христианской точки зрения, что у человека действительно свое? Послушаем вновь строгие слова Святителя: «Мы пали отвержением Божиего, оживлением своего; а свое у нас — ничтожество, небытие. <...> Устранив из себя Божие, оживив в себе свое, мы родили "смерть". Провести себя в небытие мы не в силах; но исказить свое бытие, сделать его худшим небытия, родить смерть — мы могли (разумеется, смерь душевную! Телесная пред душевной малозначительна <...>). Чтоб умертвить смерть, надо устранить из себя все свое, приведшее и хранящее смерть: в самоумерщвленного проникает дух, и, как Создатель, дарует ему "пакибытие"»[1435].
Отсюда ясно, что воцерковление культуры — это возврат к тому положению, когда художник в слове, краске, звуке выражал не свое, но Божье, как это было в средневековой православной культуре Святой Руси. Но что это означает в личном плане для творческого человека, пришедшего к вере и воцерковившегося? Владыка Игнатий намечает определенные пути, на которых только и возможно соединение понятий «христианин» и «художник», и в своей работе «Христианский пастырь и христианин-художник» пишет: «Истинный талант, познав, что Существенно-Изящное — один Бог, должен извергнуть из сердца все страсти, устранить из ума всякое лжеучение, стяжать для ума евангельский образ мыслей, а для сердца — евангельские ощущения. Первое дается изучением евангельских заповедей, а второе — исполнением их на самом деле <...>. Когда усвоится таланту евангельский характер — а это сначала сопряжено с трудом и внутреннею борьбою — тогда художник озаряется вдохновением свыше, тогда только он может говорить свято, петь свято, живописать свято <...>. Чтоб мыслить, чувствовать и выражаться духовно, надо доставить духовность и уму, и сердцу, и самому телу. Недостаточно воображать добро или иметь о добре правильное понятие: должно вселить его в себя, проникнуться им»[1436].
Одному духовному лицу, писавшему стихи, Владыка советовал: «Займитесь постоянно и смиренно, устранив от себя всякое разгорячение, молитвою покаяния <...> из нее почерпайте вдохновение для писаний Ваших. Затем подвергните собственной строгой критике писания Ваши и, при свете совести Вашей, просвещенной молитвою покаяния, извергните беспощадно из Ваших сочинений все, что принадлежит к духу мира, что чуждо духу Христову. Горе смеющимся ныне! Это — слова Христовы! Это — определение, исшедшее от Бога! <...> Судя себя и рассматривая себя, Вы увидите, что каждое слово, сказанное и написанное в духе мира сего, кладет на душу печать свою, которою запечатлевается усвоение души миродержцу. Необходимо в таких словах, исторгнутых увлечением и неведением, покаяние»[1437].
Итак, главнейший источник подлинного христианского творчества — глубочайшее личное покаяние, плач о своих грехах. И основанием такого творчества должно стать не самовыражение, но самоотвержение.
Но возможен ли этот, поистине узкий, путь — путь святости, который предлагает Владыка культуре и человеку нового времени? Скажем лишь, что сам святитель Игнатий следовал именно этим путем, и мы можем сегодня лицезреть плоды его усилий. Его книга, названная строгим и суховатым словом ««Аскетические опыты», на самом деле наполнена самыми разнообразными по жанру и стилю сочинениями, написанными прекрасным языком. Многие из них представляют собой своеобразные лирико-богословские эссе, стихотворения в прозе. Литературной форме, слогу, языку Владыка всегда придавал большое значение. Один слог, считал он, должен быть у статей о монашестве, другой — у статей богословских, третий — у работ о христианской нравственности и философии и т. д. Творчество Пушкина привлекало Владыку своей эстетической стороной: он ценил тщательность отделки, «чистоту слога», «ясность замысла» стихотворений поэта и признавался, что сам следует методу Пушкина, подвергая свои сочинения самому тщательному пересмотру, добиваясь ясности и легкости чтения[1438].
Говоря же о содержательной, сущностной стороне своих творений, святитель Игнатий неоднократно замечал, что не считает их в полном смысле слова «своими»: «Не признаю эти сочинения принадлежащими мне. Они истекли из Отеческих Писаний и из милости Божией, а написать их даровано мне для пользы многих душ, следовательно, и для пользы души моей». Это сознание позволяло Владыке смотреть на «свои» труды действительно как бы со стороны и давать им такие высокие, но совершенно объективные оценки, как например: «Книга "Опыты" доставит существенную пользу желающим спастись (в последнее время)», она «становит внимательного читателя в разряд истинных православных христиан и дает ему решительное, одностороннее, спасительное направление»[1439]. И не гордыня, а величайшее смирение явлено Владыкой в подобной позиции, диаметрально противоположной столь любимым поэтами вариациям на тему «я воздвиг себе памятник»...
Сохранилось драгоценное для нас свидетельство — запись Владыки о том, как создавалась одна из его работ. Эта запись приоткрывает картину того, как действительно святое вдохновение посещает святого человека: «Получив письмо Ваше, я долго беседовал с ним: оно и поныне постоянно лежит на столике близ моей кровати. На ней провожу большую часть времени; одно у меня занятие — лежание: таков удел больного. Часто я перечитывал глубокое письмо <...>. И вот на днях по обычаю один я в келлии, по обычаю лежу: внезапно и живо представилось мне, что я на могиле Константина Федоровича <...>. Овладело душою моею чудное, неожиданное вдохновение: вскакиваю с кровати, тороплюсь начертать на бумаге мысли, представшие мне в многочисленном <...> сонме. Когда я переводил их на бумагу — рука едва поспевала изображать то буквами, то кой-какими знаками и намеками кипящие ключом мысли, перемешивающиеся с еще более чудными <...> ощущениями. Потом я перечитал исчерканный листок, — вижу: это — не моя собственность. Отрадное, утешительное вдохновение низошло ко мне — не для меня одного: оно принадлежит Вам более, чем мне. Посылаю его Вам вместо красного яичка. Вы получите, прочитаете его в дни Святыя Пасхи. Пусть другие встречают праздник в шумных увеселениях: для Вас послужит услаждением "Слово из вечности". Это — беседа таинственно послышавшегося мне голоса»[1440]. Конечно, для современного интеллигента, мало знакомого с православным вероучением, все сказанное Владыкой Игнатием о художественном творчестве может показаться слишком строгим, неприемлемым и даже шокирующим. Но слово Божие для мира сего всегда было «юродством» (1 Кор. 1. 21). «Какие странные слова! Кто может это слушать?» — говорили самому Господу после Его проповеди, и, как свидетельствует евангелист Иоанн, «с этого времени многие из учеников Его отошли от Него и уже не ходили с Ним» (Ин. 6. 60). Мы имеем, однако, убедительное свидетельство того, что мысли владыки Игнатия на самом деле не были его личными воззрениями, но принадлежат Церкви. Вскоре после кончины Владыка явился в видении своему духовному чаду и изрек: «Все, что написано мною в книгах, все — истина»[1441].
Достопримечательный сон жителя Санкт-Петербурга Н.,
записанный архимандритом Игнатием [1442]
Н., житель Санкт-Петербургский, крещенный и воспитанный в Православной Восточной Кафолической Церкви, проводящий жизнь супружескую, видел 1845 года — с 2-го генваря на 3-е — следующий достопримечательный сон.
Ему представилось, что он находится в необозримом пространстве между небом и пропастью. В сем пространстве был восход, по которому души почивших восходили от пропасти на небо; восход простирался до самого неба и нисходил в упомянутую глубокую пропасть, которой конца по темноте ее не было видно. В пропасти было множество людей; одни видны были до половины, у других видна была голова, иные были чуть заметны. По всему восходу простирались рядами мытарства бесовские, на которых бесы останавливали души, стремившиеся к небу. Бесы были похожи на людей развратной жизни и злобного нрава; лица их были мрачны, отвратительны и расстроены, в некоторых из них Н. находил сходство с известными ему на земле людьми зазорного поведения. На мытарствах было несметное множество бесов, которые кричали, спорили, от чего слышен был невнятный страшный гул. Н. видел, что некоторые души едва только приближались к восходу, как были низвергаемы в пропасть. При сем Н. слышал явственно смех и голос: «А! это татарин, вниз его!»
Некоторые души подымались по восходу довольно высоко; тогда появлялось в бесах беспокойствие и суетливость. Когда же таковая душа не могла далее идти и низвергалась вниз, то раздавался в полках бесовских громкий хохот, они восклицали: «Провалился! Эк, куда было забрался!»
Н., смотря на сие зрелище, размышлял сам с собою: «Вот ученые на земле рассуждают о пространстве и его беспредельности, о светилах небесных, о их длинных неизмеримых путях, и тем заставляют невольно сомневаться в том, что теперь открывается душе». Он рассматривал пространство, в котором, казалось ему, что он летал, которое имело свет, но не было освещено солнцем. Других светил также он не видел.
Внезапно раздался крик в восходе: «О. Архимандрит, О. Архимандрит!» Некоторые кричали: «Давай его сюда!» — Н., как питающий особое расположение к тому, чье имя он услышал, приблизился к мытарствам, чтоб лучше рассмотреть, что будет совершаться с душою. И видит, душа начала подыматься по восходу; между бесами поднялся шум; что они говорили, того Н. за множеством голосов, говоривших в одно время и сливавшихся в один невнятный гул, не мог расслышать; но душа подымалась выше и выше.
Н. следовал за душою, как бы со стороны, как наконец душа достигла самого неба, которое состояло из какого-то облака. Тогда отверзлось облако и вышел оттуда преподобный Сергий, в епитрахили и черной мантии, лицо его сияло чудным светом, он начал обнимать Архимандрита, целовать его, и говорит ему: «Как я рад, что ты достиг сюда, я много о тебе заботился».
Бесы, когда отверзлось небо и появился оттуда выходящий преподобный Сергий, несколько отступили, как бы отраженные какою силою. Преподобный Сергий, взяв Архимандрита за руку, ввел его в небо, после чего небо затворилось. Н. при отверзении неба мог усмотреть, что там несказанный чудный свет, какие-то необыкновенные сады. По отшествии преподобного Сергия и Архимандрита, он оставался близ неба, которое вблизи имело вид облака; он покушался проникнуть далее, но облако не пропускало его. Тогда некоторые из бесов подлетели к нему и говорили: «Зачем ты здесь? Это не твое место; иди туда», — и показывали ему на стоящее вдали бесчисленное множество народа. Н. отвечал бесам: «Вы напрасно беспокоитесь; вы видите, что если б я и хотел проникнуть далее, то облако меня не пустит; дайте мне постоять здесь». После сего бесы удалились. Н., находясь близ неба, начал кричать: «О. Архимандрит, о. Архимандрит!» — Небо отверзлось, вышел Архимандрит и спрашивает: «Это Вы, Н.? Давно Вы здесь?» Н., не помня времени и спеша объявить свою усердную просьбу, говорит: «Нельзя ли меня взять к себе? Вы видите, каково мое здесь положение. — Архимандрит сказал: «Я пойду спрошу». Он удалился, а по прошествии краткого времени возвратился и говорит: «Теперь Вам никак нельзя; а скоро должна пройти Ваша супруга, и она будет иметь возможность перевести Вас сюда». После сего небо опять прияло Архимандрита, а Н. остался дожидаться, чтоб посмотреть, как будет проходить его супруга. — В сем ожидании он просыпается и видит всего себя облитого потом. Сей сон чрезвычайно сильно напечатлелся в его памяти, и каждый раз, когда вспомнит о нем, живо изображается пред ним виденное, возбуждая его к умилению и слезам.
Н. поехал в обитель любимого им Архимандрита, о котором ему было открыто в его чудном сновидении. Сей со слов видевшего и поведавшего написал сие сказание во славу Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, не хотящего смерти грешников, но спасения их, совершавшего и совершающего великие знамения избранным сосудом Своим преподобным Сергием. Аминь.
25 января 1845 года.
ПЕРЕПИСКА
СВЯТИТЕЛЯ ИГНАТИЯ
С ИГУМЕНОМ АНТОНИЕМ
(БОЧКОВЫМ) [1443]
(1843-1867)
№ 1
Преподобнейший отец Антоний!
Сегодня получил я от любезнейшего сына Вашего, Петра Алексеевича, тетрадки Преподобного Нила Сорского. Тут житие и послания Нила и надсловие Иннокентия. Приношу Вам за них искреннейшую благодарность! И содержание тетрадок превосходно, и рука, которою написаны тетрадки, прекрасна. Как бы она была способна переписывать переводы на русский деятельных святых Отцов!
Петр Алексеевич вручил мне от Прокофия Ивановича сто двадцать пять рублей серебром на ризницу. Поблагодарив Прокофия Ивановича за пожертвование, благодарю Вас за ходатайство.
Поручая себя Вашим молитвам и братской любви, имею честь быть навсегда
Вам преданнейший навс<егда> недостойный
Архимандрит <Игнатий>. 1843 года 15 августа.
Покорнейше прошу сказать любезнейшему и почтеннейшему отцу Феофану мой усерднейший поклон. Василий Федорович был на днях у нас.
№2
Возлюбленнейший о Господе отец Антоний!
Приношу Вам сердечную благодарность за воспоминание меня недостойного и за поздравление с Новым Годом, с которым равномерно Вас поздравляю, желая Вам всех истинных благ во времени и в вечности.
Очень рад, что Старо-Ладожский край, нравившийся Вам и прежде, снова привлек к себе Ваши взоры. От души желаю, чтоб Вы обрели в нем покой по душе и по телу. Столько Вы странствовали! столько видели и испытали! Теперь — время рассмотреть виденное и испытанное, извлечь правильные результаты, полезные для Вас, полезные для тех, которые будут просить у Вас слова на пользу.
Поручаю себя Вашей о Господе любви и испрашиваю Ваших святых молитв о недостойном
Архимандрите Игнатии. 16 января 1848 года. №3
Преподобнейший отец Антоний!
Письмо Ваше от 24-го августа я имел удовольствие получить. Я вполне сочувствую законоположению Святой Церкви, по которому священник не может принимать на исповедь без соизволения на то Епархиального Архиерея, по которому, следовательно, иеромонах Гавриил без разрешения Высоко-преосвященнейшего Митрополита не мог бы принять на дух кого-либо из братии Николаевского монастыря, несмотря на Ваше соизволение и желание некоторых из братии; также если б я вздумал уполномочить Гавриила на духовничество от себя, то это с моей стороны было бы непозволительным и противозаконным самовольством. По этим уважительным причинам я взошел ко Владыке с представлением, что некоторые из Никольской братии желают иметь своим духовником иеромонаха Гавриила; на представлении моем последовала резолюция и на основании оной консисторский указ, дозволяющий желающим желаемое. Что ж касается до немощи о. Гавриила, то Вам известно, что немощь священника как человека, отнюдь не препятствует совершению таинств, совершающихся по причине благодати священства, которою облечен человек, а не по причине собственных его достоинств, хотя и приятно видеть в одном лице соединение достоинств собственных с дарами благодати. Относительно Владимира и других братии, состоящих под моим влиянием, — я, несколько наученный 23-летним настоятельством моим, не спешу увлекаться направлением братии, особливо молодых, как к добру, так и ко злу. То и другое из направлений легко изменяются; чтоб упрочилось то или другое, надо время и время, а потому в человека надо вглядываться и вглядываться, а потом уже составлять о нем решительное мнение. Особливо в наш век, при усилении соблазнов, надо очень поддерживать людей: и без того у нас в монастырях людей несколько способных очень мало; не говорю уже о вполне благонадежных — это величайшая редкость в самых благоустроеннейших монастырях. Наконец относительно Вас самих скажу: Владыке гораздо приятнее будет, если Вы останетесь в его Епархии; если ж Вы захотите перейти, то он отпустит Вас с любовию. Вам известно из Писаний святых Отцов, что и многосочные древа, часто пресаждаемые, теряют от пересадки свою силу, а сидящие в грунте постоянно и переносящие терпеливо ветры глубоко пускают в землю свои корни.
Испрашивающий Ваших святых молитв
недостойный
Арх<имандрит> Игнатий.
28 августа.
№4
Преподобнейший о<тец> Антоний!
По получении Вашего письма о. Иустином, я получил вскоре прошение Архимандрита Черноморской Пустыни о увольнении его. Предоставив дело воле Божией, я решился ходатайство мое пред Св. Синодом о увольнении нынешнего Настоятеля Пустыни соединить с ходатайством о назначении Вас на эту открывшуюся вакансию.
Все в руках Божиих: в этих руках и мы. Гораздо вернее положиться на Бога, нежели на человеческие умышления. «Ждый ветров, не имать сеяти», — сказал Преп. Исаак, и проч. (Слово 58). В настоящее время имеется вакансия; когда же ее не будет, то при всем желании сделать что-нибудь, не будет возможности сделать ничего.
И паки вручаю себя, Вас, Кавказскую Епархию и Черноморскую Обитель милости и воле Божисй.
Прося Ваших святых молитв, имею честь быть
Вашим покорнейшим слугою
Игнатий, Епископ Кавказский и Черноморский.
3 октября 1860 года.
Честнейшему Иеромонаху о. Антонию.
№ 5