Подобно некоторым «живым» телешоу, мой мозг страдает врожденным запаздыванием между самим действом и его передачей. После того как папа открывает мне глаза на то, что уже дважды умолял маму принять его обратно, а она оба раза велела ему проваливать на все четыре стороны, мой разум затуманивается и я не могу придумать более связного ответа, чем: «О!» И лишь через минуту после того, как я кладу трубку, мои нейроны вдруг резко приходят в движение, и я принимаюсь хрипло бормотать: «Я ничего не понимаю». Я ничего не понимаю, я ничего не понимаю. Малибу, Хендон. Хендон, Малибу. Нет. Я ничего не понимаю. Зато понимаю, что мне просто необходимо сесть. Хотя с другой стороны, чувствую моральное обязательство продолжать стоять. Как это мама может не хотеть принять его обратно? Как это папа может хотеть вернуться? Он хотел вернуться обратно. Если бы не мама, у меня было бы все, о чем я мечтаю. Мой отец хочет вернуться обратно! Тяжело падаю на кровать. Она должна сказать «да», пока он не передумал. Она что, сумасшедшая? Хоть убей, не могу понять, с чего бы это папа вдруг решил бросить все: свою золотистую машину, беленький домик, зеленые пальмы, желтый пляж? С чего бы это ему добровольно отказываться от своего привилегированного статуса «бритта», практики в Беверли‑Хиллз, пациенток‑знаменитостей, голливудских тусовок, персонального тренера и Кимберли Энн, отделанной по индивидуальному заказу?
Ради Хендона! Ради этой помойки! Ради серой дыры на окраине Лондона, напичканной одноквартирными домиками‑близнецами, у черта на рогах: слишком далеко от города, но не достаточно далеко, чтобы стать шикарным местечком или утонуть в зелени. Ради банального пригорода, где единственная уступка роскоши – маленький парк, усыпанный пустыми бутылками и пластиковыми пакетами; и где самая большая достопримечательность – огромные афиши блокбастеров. Он что, совсем спятил? Когда каждое посещение видеопроката станет мучительным напоминанием о том, чем он пожертвовал! Причем не просто симпатичной мордашкой – у Кей‑Эй есть «целый ряд замечательных идей». Представляю, как она мчится по скоростному шоссе вдоль тихоокеанского побережья в своем надменно урчащем, черном «линкольне‑навигаторе», со словами «УСТУПИ ПРИНЦЕССЕ» на номерном знаке. Эй, Принцесса, а как насчет того, чтобы уступить моей маме? Моей толстушке‑маме, в ее вечной униформе‑фартуке, – единственное, что осталось от статуса жены‑домохозяйки (дом пуст, мужа нет, а всего хозяйства – лишь холодильник да кухонная плита). Моей маме, которая никогда не подписывала контрактов с киностудиями или телевизионными сетями. Которая до сих пор ездит в стареньком «ровере‑метро». И которая всегда в курсе, если кто‑то где‑то что‑то себе увеличит: «Вот я и говорю Сьюзан: что это Меллани Гриффит сделала со свом ртом?» – но при этом так же мало думает о том, чтобы обновить свою увядшую грудь, как и о том, чтобы сделать пирсинг на языке. Да уж, Принцесса вряд ли позавидует хоть чему‑то из жизни моей мамы. Мои ноздри раздуваются, и, к своему стыду, я понимаю, что солидарна с Принцессой.
Помучившись еще немного, я сажусь в машину и еду в Хендон.
Мама, как всегда, рада мне. Усадив меня за кухонный стол, она спешит к холодильнику, выкрикивая информацию о его содержимом, словно какой‑нибудь зазывала‑лотерейщик:
– Шоколад! Йогурт! Картофельный салат! Жареный цыпленок!
– Я уже поела, – бормочу я сквозь сжатые зубы. Смотрю на ее строгую прическу (только она, со своими понятиями прошлого века, может до сих пор делать прическу). Злость пульсирует во мне толчками.
– В морозилке есть замечательная овощная лазанья собственного приготовления, – добавляет она умоляющим тоном. – Хочешь, я поставлю ее в духовку? Она очень быстро готовится.
Я игнорирую ее мольбу. В голове неожиданно всплывает картинка из далекого прошлого: мама, в одиночку устраивающая вечеринку с ужином. Вот она щедро раскладывает порции по тарелкам тощих, озабоченных калориями подруг и пытается заставить их нарушить режим: «Вы что‑то совсем ничего не едите».
Я знаю, она делает это назло. Это вовсе не забота обо мне. Мама просто хочет, чтобы я была толще нее. Она хочет, чтобы я согрешила, – и тогда она почувствует себя обновленной. Насколько мне известно от Тони, мужчины совсем не такие по отношению друг к другу. Насколько я знаю, – опять же от Тони, – в такой ситуации они, скорее всего, сказали бы: «Посмотри на себя, ты, жирная сволочь». Да, мужчины двуличны иначе, но сейчас я искренне завидую их жестокой прямоте. Я слишком привыкла угождать другим, – ломать себя, скручивать в узел, чтобы никого не обидеть, – поэтому даже ради собственного выживания не могу назвать вещи своими именами, слова ирисками липнут к моему благовоспитанному языку. Думаю, с чего бы начать, но боевой клич: «Домашний торт с кремом!» прорывает шлюзы:
– Я же сказала: нет!
Мама резко поворачивается в мою сторону.
– Прости, что ты сказала? – изумленно выдыхает она.
Все мои внутренности плавятся от страха, но я, поджав пальцы на ногах, твердо заявляю:
– Я сказала – нет. Я не хочу есть. – И затем, в порыве отчаяния, дерзко добавляю: – Почему ты меня никогда не слушаешь?
Мама начинает часто моргать.
– С чего это ты вдруг стала такой эмоциональной? – отвечает она вопросом на вопрос. Едкие нотки в ее голосе действуют на меня так же, как вода на сковородку с горящим маслом.
– Ты никогда не слушаешь меня! – оглушительно ору я. – Никогда!
– Да что ты такое говоришь?! – задыхается она.
– Ты даже не знаешь, чего я хочу, и никогда не знала! Ты хочешь только то, что хочешь ты, тебе наплевать на меня, и меня от этого просто тошнит!
– Я, я… – Мама выглядит так, будто ее ударили по лицу. – Само собой, меня интересует, чего ты хочешь, дорогая, не будь такой дурочкой!
– Я не дурочка! – ору, срывая голос. – Что плохого в том, чтобы быть эмоциональной? Что в этом такого плохого?! Мне надоело держать язык за зубами! Ты никогда не позволяла мне говорить то, что я думаю! Меня достало вечно быть ТИ‑И‑И‑И‑И‑И‑И‑ИХОЙ! – И я перехожу на визг: – Из‑за тебя я не могу быть самой собой! Что бы я ни делала, для тебя все плохо! Тони – вот кто тебя волнует, а на меня тебе наплевать, и всегда было наплевать, тебе бы только пихать в меня жратву!
– И совершенно незачем так выражаться, – обиженно говорит мама.
– Вот! – ору я. – Ты не СЛУУУУУУУШАЕШЬ МЕНЯЯЯЯЯЯ!
Мама закрывает глаза, – видно, как мелкомелко дрожат ее веки, – и затыкает уши. Ярость пробегает по всему моему телу, отдаваясь звоном в голове. Я словно повисаю во времени, уровень адреналина такой, что заглушает страх. Ковыляя и спотыкаясь, ко мне постепенно возвращается дар речи: я уже полностью готова в очередной раз проорать: «Да послушай же ты меня», – но мамин дар речи меня опережает.
– Ты меня очень обидела, мне вовсе не наплевать на тебя.
Мои губы поджимаются сами собой.
– Нет, мама! Послушай. Хоть раз послушай! Это не тебя обидели. Это меня обидели. Ты обидела. Почему ты никак не можешь ЭТОГО ПОНЯТЬ?
Наступает долгая пауза, во время которой мама закрывает дверцу холодильника, подходит к столу и садится напротив меня. Она ни разу в жизни не подняла на меня руку, поэтому я не могу понять, почему я то и дело вздрагиваю.
– Натали, – наконец говорит она. – Прошу тебя, поверь, у меня и в мыслях никогда не было обижать тебя. Никогда. Это последнее, что я хотела бы сделать.
– Но сделала! – говорю я. – И что еще хуже, ты заставила меня скрывать обиду!
Теперь наступает мамина очередь вздрагивать.
– Я не знаю родителей, которым бы хотелось, чтоб их ребенок страдал.
– Да, но ты не можешь вечно надеяться, что все наладится само собой!
Лицо мамы искажает гримаса.
– Когда папа ушел от нас, я не хотела, чтобы ты страдала. Не знаю. Возможно, я… я слишком сильно боялась за тебя. Когда папа ушел, я старалась защитить тебя. Тебя и Тони. Особенно Тони… потому что я видела, что Тони… слабее тебя.
– Слабее меня? – гляжу я на нее с недоверием.
– Да, ведь ты очень сильная девушка.
Я не верю своим ушам.
– Да с чего ты взяла?
Она качает головой.
– Я не могу больше бороться с тобой, Натали. Никто не может. Я хочу, чтобы ты была счастлива. Я больше не знаю, что мне сделать для этого.
К моему ужасу, она начинает плакать.
– Мам. – Я не осмеливаюсь дотронуться до нее. – Мам, пожалуйста. Не плачь. Все будет в порядке, обещаю. Я… я уже почти счастлива. Нам, нам больше не надо воевать друг с другом.
Она нарочито вытирает глаза уголком фартука, и я понимаю, что меня провели.
– Почему ты не хочешь принять папу обратно? – зло рычу я.
Уголок фартука выпадает из маминых рук. Голос у нее ледяной:
– Такое впечатление, что ты говоришь о какой‑нибудь испорченной затычке. Между мной и Винсентом все кончено. Кто раз изменил – тот уже не остановится. Я приняла правильное решение.
Сжимая кулаки, я громко кричу:
– Да! Правильное – для тебя! А как насчет меня?
– По‑твоему, я о тебе не думала?! Какой бы пример я подала, приняв его обратно? Знаешь, когда он попросился назад? После того, как порвал со своей секретаршей! И как, по‑твоему, я могла принять его обратно? Представь, в какой атмосфере росли бы вы с твоим братом?
– Уж не хуже той, в которой я выросла, – говорю я злобно.
– Натали, мы уже тогда жили вместе только ради наших детей. Его любовная связь была всего лишь следствием нашего несчастья, а вовсе не его причиной. Уверяю тебя: какой бы… обездоленной ты себя ни чувстовала в детстве, было бы в сто раз хуже, если бы твой отец остался с нами. Я… – Мамины губы кривятся, словно она пытается выговорить длинное иностранное слово, – …у меня не очень хорошо получается общаться с девочками. Да и никогда не получалось. Я никогда не думала, что стану «еще одной разведенкой». Да и сам развод дался мне ужасно тяжело. Но… Ты должна это знать. Я люблю тебя. Очень.
Когда я слышу эти слова, мне хочется провалиться сквозь пол. Но если кто‑то из вас ждет, что я с рыданиями брошусь к ней на шею, – боюсь, его ждет сильное разочарование. Я просто сижу, уставившись на свои коленки и яростно моргая.
– Точно, – бормочу я.
– Натали. Я всегда считала, – возможно, ошибочно, но так уж меня воспитали, – что если ты чего‑то не можешь сказать, то уж приготовить наверняка сумеешь.
Я смотрю на нее, а она – на меня. И шепчет:
– Теперь‑то я понимаю, что это не всегда получается.