– Некоторые люди уходят слишком поздно, а некоторые – слишком рано, – заявил он, – надо уходить вовремя… так сказал Заратустра. Мадам, завтра вас будет ждать здесь стихотворение, я оставлю его у официанта,
* * *
– Как хорошо, что ты пришел, – сказала Лилиан. – Если бы я легла спать, то не увидела бы всего этого. Не увидела бы этого зеленого света, не узнала бы сладости бунта. И этой трясины и мошкары над ней.
– Иногда мне за тобой трудно угнаться, – задумчиво произнес Клерфэ. – Прости меня. За неделю с тобой происходит столько превращений, сколько с другими женщинами не происходит за годы; ты похожа на растение в руках йога: за несколько минут оно успевает вырасти и расцвести…
И умереть, – подумала Лилиан.
– Я спешу, Клерфэ, – сказала она, – мне многое надо наверстать.
Он поцеловал ей руку.
– Я дурак. И с каждым днем становлюсь все глупее.
– А кто назовет себя мудрым? Может быть, мы станем такими в будущем.
– Иногда ты бываешь мудрой. И это пугает меня,
– А меня нет. Ведь все это одни слова. Ими жонглируешь, когда не хватает сил идти дальше; потом их снова забываешь. Они похожи на всплески фонтана: к ним прислушиваешься какое-то время, а потом начинаешь слышать то, что нельзя выразить словами.
Клерфэ огляделся вокруг. Внезапно ему показалось, что они с Лилиан окружены невидимой стеной тишины, которая приглушает уличный шум. Проникая сквозь нее, он напоминает журчание фонтанов или шелест листвы, колеблемой ветром. Эта тишина сильнее бури, – подумал Клерфэ, – ибо она была вначале и будет в конце, и сама буря родилась из тишины.
– Я тебя очень люблю, – сказал он.
Все замерло вокруг. Даже внезапно вспыхнувший в кафе скандал не нарушил тишины. Откуда-то в мгновение ока появился полицейский, несколько алжирцев горячо жестикулировали, какая-то девушка поносила все на свете, по улице с криком пробегали мальчишки-газетчики. Только Клерфэ и Лилиан сидели молча, казалось, они опустились в стеклянных скафандрах на дно незнакомого и беспокойного озера; они не испытывали никаких желаний и были полны любви.
– Пойдем, – сказала наконец Лилиан. – У меня в комнате еще осталось вино.
Платье – это нечто большее, нежели маскарадный костюм. В новой одежде человек становится иным, хотя сразу это не заметно. Тот, кто по-настоящему умеет носить платья, воспринимает что-то от них; как ни странно, платья и люди влияют друг на друга, и это не имеет ничего общего с грубым переодеванием на маскараде. Можно приспособиться к одежде и вместе с тем не потерять своей индивидуальности. Того, кто понимает это, платья не убивают, как большинство женщин, покупающих себе наряды. Как раз наоборот, такого человека платья любят и оберегают. Они помогают ему больше, чем любой духовник, чем неверные друзья и даже чем возлюбленный.
Лилиан все это знала. Она знала, что шляпка, которая идет тебе, служит большей моральной опорой, чем целый свод законов. Она знала, что в тончайшем вечернем платье, если оно хорошо сидит, нельзя простудиться, зато легко простудиться в том платье, которое раздражает тебя, или же в том, двойник которого ты на этом же вечере видишь на другой женщине; такие вещи казались Лилиан неопровержимыми, как химические формулы. Но она знала. также, что в моменты тяжелых душевных переживаний платья могут стать либо добрыми друзьями, либо заклятыми врагами; без их помощи женщина чувствует себя совершенно потерянной, зато, когда они помогают ей, как помогают дружеские руки, женщине намного легче в трудный момент. Во всем этом нет ни грана пошлости, просто не надо забывать, какое большое значение имеют в жизни мелочи.
Как хорошо, когда освоишь эту науку, – подумала Лилиан. К тому же она была почти единственная, еще доступная ей. У нее не осталось времени для того, чтобы оправдать свою жизнь чем-то большим; у нее не было времени даже для бунта. Бунт, о котором она мечтала когда-то, она уже совершила и теперь по временам начинала сомневаться в своей правоте. Сейчас ей осталось только одно – свести свои счеты с судьбой.
Кровотечение в Венеции, по всей вероятности, укоротило ее жизнь на много дней, а то и недель, но она не хотела впадать в уныние, не хотела жаловаться и раскаиваться. Проще сказать себе, что теперь ей потребуется меньше денег на жизнь и что поэтому можно купить лишнее платье. Это платье она выбирала с особой тщательностью. Сначала ей хотелось приобрести что-нибудь экстравагантное, но потом она остановилась на очень скромном платье, самом скромном из всех, что у нее были. Экстравагантным было то платье, которое ей подарил Клерфэ; так она выразила свой протест против Тулузы и того, что она понимала под этим словом.
Лилиан знала – все это можно считать довольно-таки дешевыми трюками. Но она была теперь так далека от всех больших и почтенных трюков, с помощью которых люди пытаются сделать свою жизнь сносной, так далека, что для нее уже не существовало различия между великим и мелким. Чтобы уверовать в маленькие трюки и наслаждаться ими, нужно не меньше, а может, даже больше самодисциплины, мужества и силы воли, чем для того, чтобы поверить в те большие трюки, которые носят звучные названия. Так думала Лилиан. Вот почему покупка платья доставляла ей столько же радости, сколько другим доставляет философский трактат; вот почему любовь к Клерфэ и любовь к жизни все время путались в ее сознании; вот почему она жонглировала ими – то подбрасывала в воздух, то ловила: ведь она знала, что скоро они все равно разобьются. На воздушном шаре можно летать, пока он не опустился, но к нему нельзя привязать собственные дома в Тулузе.
* * *
Прогуливаясь по авеню Георга Пятого, Лилиан встретила виконта де Пестра. Увидев ее, он изумился.
– У вас такой счастливый вид! Вы влюблены?
– Да. В платье.
– Очень разумно! – сказал Пестр. – Любовь без страха и без трудностей.
– Такой не бывает.
– Нет, бывает. Это составная часть той единственной любви, которая вообще имеет смысл, – любви к самому себе.
Лилиан засмеялась.
– И вы считаете ее любовью без страха и трудностей? По-видимому, вы сделаны либо из чугуна, либо из губки.
– Ни из того, ни из другого. Просто я детище восемнадцатого века, я слишком поздно родился и разделяю судьбу всех запоздалых потомков: меня не понимают. Хотите я расскажу вам об этом подробней?
– Не обязательно. Но я с удовольствием выпью чашку кофе на террасе у укке.
– Хорошо.
Их посадили за столик, освещенный заходящим солнцем.
– Сидеть на солнце – это почти то же самое, что говорить о любви. Вы все еще живете в том маленьком отельчике на берегу Сены?
– Видимо, да. Иногда я сама начинаю сомневаться в этом. По утрам, когда я открываю окно, мне часто кажется, что я спала в самой сутолоке, посреди площади Оперы. А по ночам у меня бывает такое чувство, будто я лежу в тихой лодке или плыву на спине, широко открыв глаза, и течение уносит меня вниз по Сене.
– Какие у вас странные мысли, – сказал Пестр, пригубив рюмку шерри. – Может, вы все же выпьете вина вместо кофе?
– Нет. Который час?
– Пять часов, – удивленно ответил Пестр. – Разве вы пьете по часам?
– Только сегодня. – Лилиан сделала знак официанту. – Вы уже что-нибудь слышали, мосье Ламбер?
– Ну конечно! Передают из Рима. Уже несколько часов. Вся Италия сидит у приемников или высыпала на улицу, – взволнованно сказал официант. – С минуты на минуту в гонки вступят самые мощные машины. Мосье Клерфэ едет с мосье Торриани. Они не будут чередоваться. Торриани сопровождает его в качестве механика. Ведь это гонки спортивных машин. Принести вам радиоприемник? Он у меня здесь.
– Принесите.
– Вы интересуетесь автомобильными гонками?
– Этими – да.
– Что это за гонки?
– Тысячемильные гонки в Брешии.
Официант принес портативный радиоприемник. Он был страстным болельщиком и уже несколько часов следил за ходом гонок.
– Машины выпускают одну за одной, каждые несколько минут, – объяснил он Лилиан. – Самые быстроходные стартуют под конец. Это – гонки только по секундомеру. Сейчас будет передача из Милана. Пять часов – они передают последние известия.
Ламбер покрутил рычажки настройки.
– У мосье Ламбера – лучший приемник во всей Франции, – сказала Лилиан.
Из приемника раздался треск. Миланская радиостанция начала передавать политические новости; диктор явно торопился, словно никак не мог дождаться, когда перейдет к спортивным известиям.
– Сейчас вы услышите передачу из Брешии, – начал он наконец совсем другим голосом. – Часть гонщиков уже в пути. На Рыночной площади собралось столько народу, что люди буквально не могут пошевельнуться…
В приемнике что-то захрипело и зафыркало. Потом сквозь гул голосов явственно донесся рев мотора и через мгновение замолк вдали.
– Еще кто-то умчался, – взволнованно прошептал мосье Ламбер. – Это, наверное, Альфа или Феррари!
На террасе стало тихо. Кое-кто из любопытных подошел к их столику, другие повернули головы.
– Кто ведет гонки?
– Об этом еще рано говорить, – разъяснил мосье Ламбер авторитетно, – самые мощные машины только выходят на дистанцию.
– Сколько машин участвует в гонках? – спросил Пестр.
– Почти пятьсот.
– О боже! – сказал кто-то. – И какое расстояние им надо преодолеть?
– Свыше тысячи шестисот километров, сударь. При хорошей средней скорости это часов пятнадцать-шестнадцать. А может, и меньше. Но в Италии идет дождь. В Брешии сильная гроза.
Передача кончилась. Мосье Ламбер унес свой приемник в ресторан. Лилиан откинулась на спинку стула. Она видела перед собой летнее кафе, освещенное тихим золотистым послеполуденным солнцем, слышала легкое позванивание льдинок в бокалах и стук фарфоровых блюдечек, которые посетители клали одно на другое, чтобы показать, сколько вина они выпили, – и в то же время перед глазами Лилиан стояла совсем другая картина, бесцветная и прозрачная, как медуза в воде, так что за ней можно было различить стулья и столы кафе, и одновременно очень ясная и отчетливая: Лилиан видела серую Рыночную площадь в Брешии, слышала безликий шум, следила за тем, как призраки машин проносились один за другим, машин, в которых было две искорки жизни, двое людей, охваченных только одним желанием – рискнуть своей головой.
– В Брешии идет дождь, – повторила она. – А где, собственно говоря, находится Брешия?
– Между Миланом и Вероной, – ответил Пестр. – Не согласитесь ли вы сегодня поужинать со мной?
Повсюду клочьями свисали гирлянды, оборванные дождем. Мокрые полотнища флагов с шумом ударялись о флагштоки. Гроза неистовствовала. Можно было подумать, что и в облаках несутся друг за другом невидимые машины. Искусственный гром чередовался с раскатами грозы; реву машин на Рыночной площади вторил грохот на небесах, прорезаемых молниями.
– Осталось еще пять минут, – сказал Торриани.
Клерфэ сидел за рулем. Он не ощущал особого напряжения. Клерфэ знал, что у него не было шансов на выигрыш, но в то же время он знал, что во время гонок всегда происходит много неожиданностей, особенно во время длительных гонок.
Он думал о Лилиан и о арга Флорио. Тогда он позабыл Лилиан, а потом начал ее ненавидеть, потому что вдруг вспомнил о ней в самый разгар гонок и это ему мешало. Гонки казались ему важнее, чем Лилиан. Теперь все переменилось. Клерфэ был не уверен в Лилиан, но не понимал, что причина этой неуверенности лежит в нем самом. Я даже не знаю, осталась ли она в Париже, – подумал он. Утром он говорил с Лилиан по телефону, но из-за этого шума утро вдруг стало бесконечно далеким.
– Ты послал телеграмму Лилиан? – спросил он.
– Да, – ответил Торриани. – Осталось еще две минуты.
Клерфэ кивнул. Впереди них уже никого не было. Теперь весь оставшийся день и часть ночи самым важным человеком на свете станет для него судья с секундомером в руках. Так должно было быть, – подумал Клерфэ. – А вышло не так. Лучше бы я посадил за руль Торриани, но сейчас уже слишком поздно.
– Двадцать секунд, – сказал Торриани.
– Слава богу!
Стартер сделал знак, и машина ринулась вперед. Люди кричали ей вслед.
– Стартовал Клерфэ, – громко объявил диктор. – Торриани едет механиком.
* * *
Лилиан вернулась в отель. Она чувствовала, что у нее поднимается температура, но решила не обращать на это внимания. Теперь у нее часто поднималась температура, иногда на градус, а иногда и больше, и Лилиан знала, что это означает. Она поглядела в зеркало. Зато по вечерам выглядишь не такой измученной, – подумала она и усмехнулась. Лилиан вспомнила о новом трюке, изобретенном ею; благодаря ему повышенная температура превратилась из врага в ежевечернего друга, который придавал ее глазам блеск, а лицу – нежное оживление.
Отойдя от зеркала, Лилиан увидела сразу две телеграммы. Неужели Клерфэ… Ее сердце сжалось от страха. Но разве что-нибудь может случиться так скоро? Секунду Лилиан пристально смотрела на маленькие сложенные и склеенные бумажки. Потом осторожно взяла одну из них и распечатала. Телеграмма была от Клерфэ: через пятнадцать минут стартуем. Потоп. Не улетай, Фламинго.
Отложив первую телеграмму, она распечатала вторую. Ей все еще было страшно, но и вторая телеграмма оказалась от Клерфэ. Зачем он все это делает? – подумала Лилиан. – Неужели он не понимает, что любая телеграмма во время гонок может только напугать?
Лилиан открыла шкаф, намереваясь выбрать платье для вечера. В дверь постучали. На пороге стоял портье.
– Я принес вам приемник, мадемуазель. Вы без труда поймаете Рим и Милан.
Он включил приемник в сеть.
– А вот вам еще телеграмма.
Сколько он их еще пришлет сегодня? – подумала Лилиан. – Не лучше ли было бы посадить в соседней комнате сыщика? Лилиан выбрала платье. Она решила надеть самое последнее, которое прозвала венецианским. Потом Лилиан распечатала телеграмму. Клерфэ желали успеха. Почему она попала сюда, эта телеграмма? В комнате было почти темно; Лилиан еще раз взглянула на подпись: Хольман. Она долго не сводила глаз с этого имени. Потом отыскала место отправления. Телеграмма была послана из санатория Монтана.
Очень осторожно Лилиан положила листок бумаги на стол. Сегодняшний день принадлежит призракам, – подумала она, опускаясь на постель. – В коробке радиоприемника сидит Клерфэ, он только и ждет момента, когда сможет заполнить ревом своей машины комнату, а теперь еще эта телеграмма, – кажется, что в окошко заглянуло множество молчаливых лиц.
Это была первая весть из санатория. Лилиан туда не писала. Ей не хотелось писать. Ведь она оставила санаторий навсегда. Она была совершенно уверена в том, что не вернется обратно, прощание с санаторием было окончательным. Лилиан чувствовала себя подобно летчику, который, израсходовав над открытым морем половину своего горючего, не повернул назад, а полетел дальше.
Долгое время Лилиан сидела неподвижно. Потом она включила приемник. Из Рима передавали спортивные известия. Казалось, в комнату ворвался ураган, сквозь шум слышались фамилии гонщиков, названия селений и городов, знакомые и незнакомые – Мантуя, Равенна, Болонья, Аквила, перечень часов и секунд; диктор взволнованным голосом сообщал о выигранных минутах так, словно он говорил о святом Граале; потом он перешел к поврежденным водяным насосам, к заклинившимся поршням, сломанным бензопроводам; обо всем он повествовал таким тоном, словно это были несчастья мирового масштаба. В полутемную комнату неудержимым потоком хлынули гонки, неистовая погоня за временем, за каждой секундой, но люди гнались там не за жизнью, они боролись за то, чтобы быстрее промчаться по мокрым спиралям шоссе, мимо орущей толпы, за то, чтобы быть впереди на несколько сот метров и оказаться первыми в каком-либо пункте, который через секунду надо покинуть. Эта бешеная гонка длилась много часов подряд. Машины стрелой уносились из уродливого провинциального городишка, словно за ними по пятам гналась атомная бомба, и все для того, чтобы на несколько минут раньше пятиста других гонщиков примчаться в тот же отвратительный провинциальный городишко.
Почему меня это не трогает? – думала Лилиан. – Почему гонки не захватили меня так, как они захватили миллионы людей, выстроившихся в этот вечер и в эту ночь вдоль дорог Италии? Разве не должны были они опьянить меня больше, чем всех остальных? Разве моя собственная жизнь не походит на гонки?
Разве сама она не неслась вперед, стараясь как можно больше урвать от судьбы, и разве она не гналась за призраком, который мчался впереди нее, как заяц-манок мчится перед сворой собак на охоте?
Говорит Флоренция, – торжественно сообщил чей-то голос из радиоприемника. Лилиан опять услышала перечень часов и минут, фамилии гонщиков, марки автомобилей, средние скорости участников соревнования и наивысшие скорости отдельных гонщиков. А потом тот же голос с небывалой гордостью возвестил: если лидирующие машины не снизят темпа, они достигнут Брешии в рекордное время.
Эта фраза вдруг потрясла Лилиан. Достигнут Брешии, – подумала она, – и снова окажутся в том же маленьком провинциальном городишке, снова увидят те же гаражи, кафе и лавчонки. Окажутся там, откуда умчались, презрев смерть; целую ночь они будут нестись вперед как одержимые; на рассвете их свалит с ног ужасающая усталость, их лица, покрытые коркой грязи, окаменеют, подобно маскам, но они все равно будут мчаться и мчаться вперед, охваченные диким порывом, как будто на карту поставлено все самое важное на свете, и в конце концов они снова вернутся в уродливый провинциальный городишко, из которого уехали. Из Брешии в Брешию! Разве можно представить себе более выразительный символ бессмысленности? Природа щедро одарила людей чудесами; она дала им легкие и сердце, дала им поразительные химические агрегаты – печень и почки, наполнила черепные коробки мягкой беловатой массой, более удивительной, нежели все звездные системы вселенной; неужели человек должен рискнуть всем этим лишь для того, чтобы, если ему посчастливится, примчаться из Брешии в Брешию?
Лилиан выключила радио. Каждый человек едет из Брешии в Брешию. Так ли это?.. Из Тулузы в Тулузу. От самодовольства к самодовольству. я? – подумала Лилиан. – Где та Брешия, к которой я стремлюсь? Она взглянула на телеграмму Хольмана. Нет, не в санатории. Там не было ни Брешии, ни Тулузы. Там шла безмолвная и неумолимая борьба, борьба за каждый вздох на границе между жизнью и смертью. Там не могло быть ни Брешии, ни Тулузы!
Лилиан встала и прошлась несколько раз по комнате. Она потрогала свои платья, и ей показалось, что с них осыпается пепел. Она взяла со стола щетки и гребни, а затем так же машинально положила их обратно, не сознавая, что держала в руках. Подобно тени, вползающей в окно, в ней закралось подозрение, не совершила ли она ужасной ошибки, неминуемой и непоправимой.
Лилиан начала переодеваться. Телеграмма все еще лежала на столе. При свете лампы она казалась самым светлым пятном в комнате. Время от времени Лилиан поглядывала на нее. Было слышно, как за окном плескалась вода. Оттуда тянуло запахом реки и листьев.
Что они теперь делают там, в горах? – подумала Лилиан и погрузилась в воспоминания. – Чем заняты люди в санатории в то время, как Клерфэ мчится по темному шоссе Флоренции за светом своих фар? Поколебавшись секунду, она сняла трубку и назвала телефон санатория.
* * *
– Сиена, – сказал Торриани. – Надо заправиться и сменить задние колеса.
– Скоро?
– Через пять минут. Проклятый дождь!
Клерфэ усмехнулся.
– Он мешает не только нам. Другим тоже. Смотри, чтобы мы не проскочили пункт обслуживания.
Домов становилось все больше и больше. Фары вырывали их из темноты, где шумел дождь. Повсюду стояли люди с зонтиками, в непромокаемых плащах. Мелькали белые стены, люди, разлетавшиеся в разные стороны, как брызги, зонтики, качавшиеся взад и вперед, подобно шляпкам грибов во время бури; впереди чью-то машину швыряло из стороны в сторону.
– Стоп! – крикнул Торриани.
Тормоза тотчас сработали, машину встряхнуло, и она остановилась.
– Воды, задние колеса, скорее! – крикнул Клерфэ; мотор уже замолк, но в ушах Клерфэ все еще стоял гул, как в пустых заброшенных залах.
Кто-то протянул ему кружку с лимонадом и дал новые очки.
– На каком мы месте? – спросил Торриани.
– Вы идете прекрасно! На восемнадцатом.
– Паршиво, – сказал Клерфэ. – А как другие?
– Монти на четвертом, Саккетти на шестом, Фриджерио на седьмом. Конти выбыл.
– Кто на первом месте?
– Маркетти. Обошел всех на десять минут. За ним Лотти, отстал от него на три минуты.
– А мы?
– Вы отстали на девятнадцать минут. Не беспокойтесь. Тот, кто приходит в Рим первым, никогда не выигрывает гонки. Это всем известно.
Откуда-то вдруг появился тренер.
– Да, такова воля божья, – добавил он. – Святая мадонна, матерь господа нашего! Ты ведь это тоже знаешь! Покарай Маркетти за то, что он первый! Ниспошли ему маленькую дырочку в бензонасосе, больше ничего не надо. И Лотти тоже; быть вторым – почти такой же грех, как быть первым. Святые архангелы, храните… – молил он.
– Как вы сюда попали? – спросил его Клерфэ. – Почему вы не в Брешии?
– Готово! – крикнул один из механиков.
– Давай!
– Я лечу… – начал было тренер, но его слова сразу же заглушил рев мотора.
Машина ринулась вперед. Люди бросились врассыпную, и шоссе, к которому они были приклеены, вновь пошло разворачивать перед Клерфэ свои бесчисленные петли.
Что сейчас делает Лилиан? – подумал Клерфэ. Сам не зная почему, он надеялся, что на этом пункте обслуживания его ждет телеграмма. Но телеграммы всегда запаздывают. Может быть, он получит ее при следующей остановке… А потом были только огни, ночь, люди; из-за рева мотора он не слышал их криков, и они походили на тени, мелькающие на экране немого кино. Но вот все исчезло, кроме шоссе, которое, словно змея, ползло по земле, и таинственного зверя, ревущего под капотом машины.
Разговор дали очень быстро. А Лилиан ждала его только через несколько часов, хотя бы потому, что знала порядки на французских телефонных узлах; кроме того, ей казалось, что санаторий страшно далеко, чуть ли не на другой планете.
– Санаторий Монтана слушает…
Лилиан не могла понять, знаком ли ей этот голос. Возможно, что к телефону по-прежнему подходила фрейлейн Хегер.
– Будьте добры, господина Хольмана, – сказала Лилиан, почувствовав, как у нее вдруг забилось сердце.
– Минутку.
Лилиан прислушалась к едва различимому гулу проводов. У нее мелькнула мысль, что Хольмана, вероятно, придется искать. Она взглянула на часы: в санатории уже поужинали. Почему я так взволнована, словно собираюсь оживить мертвого? – подумала она.
– Хольман у телефона. Кто говорит?
Лилиан испугалась, так близко прозвучал его голос.
– Это Лилиан, – прошептала она.
– Кто?
– Лилиан Дюнкерк.
Хольман помолчал.
– Лилиан, – сказал он затем недоверчиво. – Где вы?
– В Париже. Ваша телеграмма пришла ко мне. Телеграмму переслали из отеля Клерфэ, и я по ошибке распечатала ее.
– Вы не в Брешии?
– Нет, – сказала она, почувствовав легкую боль. – Я не в Брешии.
– Клерфэ не захотел?
– Да, не захотел.
Клерфэ, конечно, взял бы ее с собой, если бы она стала настаивать, но она не настаивала, и он удовольствовался ее обещанием побольше спать, отдыхать и не думать о гонках.
– Я сижу у приемника! – сказал Хольман. – Вы, конечно, тоже!
– Да, конечно.
– Клерфэ идет великолепно. В сущности, гонки еще только начались. Я знаю Клерфэ, он выжидает. Пусть другие гробят свои машины. Раньше полуночи он не начнет нажимать, возможно, даже немного позднее… впрочем, я думаю, что как раз в полночь. Вы ведь знаете, что это гонки только по секундомеру. Никто из гонщиков не видит, за кем он идет, это-то как раз больше всего изматывает; гонщики узнают, на каком они месте, только во время заправки, и часто бывает, что сведения уже устарели. Это бег в неведомое. Вы понимаете меня, Лилиан?
– Да, Хольман. Бег в неведомое. Как вы себя чувствуете?
– Хорошо. Скорость просто фантастическая. Средняя до сих пор была сто двадцать километров и выше. А ведь большинство мощных машин только еще выходят на прямую. Я говорю о средней скорости, Лилиан, а не о максимальной!
– Да, Хольман. Как вы себя чувствуете?
– Очень хорошо. Мне стало намного лучше, Лилиан. Какую вы станцию слушаете? Включите Рим. Рим сейчас ближе к трассе, чем Милан.
– Я слушаю Рим. Я рада, что вы себя чувствуете лучше.
– А что у вас, Лилиан?
– Все хорошо. И…
– Может, это правильно, что вы не в Брешии, там дождь и сильный ветер, но я бы не выдержал, я бы поехал туда. Как вы живете, Лилиан?
Она знала, о чем он спрашивает.
– Хорошо, – сказала она. – А как там вообще у вас?
– Как обычно. За эти несколько месяцев почти ничего не изменилось.
Неужели прошло только несколько месяцев? – подумала Лилиан.
– А ведь мне казалось, что прошли уже годы.
– Как живет… – она помедлила секунду, хотя в глубине души знала, что позвонила только ради этого вопроса. – Как живет Борис?
– Кто?
– Борис.
– Борис Волков? Его почти не видно. Он теперь не приходит в санаторий. Думаю, что у него все в порядке.
– Вы все-таки его встречали?
– Да, конечно. Правда, это было недели две-три назад. Он гулял со своей овчаркой, вы ее, наверно, помните? Но мы с ним не разговаривали. А как там у вас, внизу? Так, как вы себе представляли?
– Примерно так, – сказала Лилиан. – Ведь все зависит от тебя самого, от того, как ты сам ко всему относишься. В горах еще снег?
Хольман засмеялся.
– Давно растаял. Все цветет. Лилиан… – Он немного помолчал. – Через несколько недель меня выпишут. Это действительно так. Мне сказал сам Далай-Лама.
Лилиан не поверила Хольману. Несколько лет назад ее тоже обещали выписать.
– Вот и прекрасно, – сказала она. – Значит, увидимся внизу. Сказать об этом Клерфэ?
– Лучше не надо: в таких делах я суеверен. Вот… сейчас начнут передавать спортивные известия! Вам тоже надо их послушать! До свиданья, Лилиан!
– До свиданья, Хольман.
Лилиан хотелось еще что-нибудь узнать о Борисе, но она так больше ни о чем не спросила. Секунду она смотрела на черную трубку, а потом осторожно повесила ее на рычаг и задумалась. Она думала обо всем и ни о чем и вдруг заметила, что плачет.
Слезы капают, как дождь в Брешии, – подумала Лилиан, вставая. – Какая я глупая. За все в жизни надо расплачиваться. Неужели я могла решить, что уже расплатилась?
* * *
– В наши дни преувеличивают значение слова счастье, – сказал виконт де Пестр. – Существовали эпохи, когда это слово было вообще неизвестно. Тогда его не путали со словом жизнь. Почитайте с этой точки зрения китайскую литературу периода расцвета, индийскую, греческую. Люди интересовались в то время не эмоциями, в которых коренится слово частье, а неизменным и ярким ощущением жизни. Когда это ощущение исчезает, начинаются кризисы, путаница, романтика и глупая погоня за счастьем, которое является только эрзацем по сравнению с ощущением жизни.
Лилиан засмеялась.
– А разве ощущение жизни не эрзац?
– Более достойный человека.
– Вы думаете, что для человека невозможно счастье без ощущения жизни?
Пестр задумчиво посмотрел на Лилиан.
– Почти невозможно. Но вы, по-моему, исключение. Как раз это меня в вас и очаровывает. Вы обладаете и тем и другим. Но предпосылкой для этого является состояние глубокого отчаяния; бесполезно пытаться назвать по имени это состояние, так же как и определить, что такое отчаяние. Ясно только одно: это не смятение чувств. Это состояние подобно полярной равнине, символу одиночества, одиночества, не знающего скорби. Скорбь и мятеж уже давно исключили друг друга. Мелкие события стали такими же важными, как и самые большие. Мелочи засверкали.
– Ну вот, мы и дошли опять до восемнадцатого века, – сказала Лилиан с легкой издевкой. – Ведь вы считаете себя его последним потомком.
– Последним почитателем.
– Разве в восемнадцатом веке о счастье не говорили больше, чем когда бы то ни было?
– Только в тяжелые времена, и то, говоря и мечтая о нем, люди были куда практичнее нас – в широком смысле этого слова.
– Пока не ввели гильотину.
– Пока не ввели гильотину и не открыли право на счастье, – подтвердил Пестр. – От гильотины никуда не скроешься.
Лилиан выпила вино.
– Не является ли все это лишь долгой прелюдией к тому предложению, которое вы мне намерены сделать, – стать вашей метрессой?
Пестр сохранил невозмутимость.
– Можете называть это как угодно. Я предлагаю создать для вас такие условия, в которых вы нуждаетесь. Или, вернее, такие условия, которые, по моему мнению, подобают вам.
– Дать камню соответствующую оправу?
– Оправу, которой достоин очень драгоценный камень.
– И я должна согласиться, потому что я в глубоком отчаянии?
– Нет, потому что вы необычайно одиноки. И необычайно мужественны, мадемуазель. Примите мои комплименты! И простите меня за настойчивость. Но бриллианты такой чистой воды встречаются крайне редко.
Пестр поставил рюмку на стол.
– Хотите послушать последние известия о гонках в Италии?
– Здесь? В аксиме?