Она стремительно поднялась и выскочила за дверь прежде, чем он успел ответить.
Потом он долго не видел ее — похоже, Ахтэнэ избегала встречаться с ним. И все‑таки пришла снова.
Он ожидал чего угодно — но не этого вопроса.
— Учитель… — Полуопущены длинные ресницы, брови сдвинуты в раздумье. — Как это — слышать мир?
— Ведь ты сама умеешь это.
Девушка пожала плечами:
— Нет. Я — как кэнно йоолэй…
Он повернулся к ней — чуть резче, чем следовало: уже восемь столетий никто не произносил здесь этих слов. Теперь говорят — ведающие травы, йоллэнно.
Учитель, тебе никогда не казалось, что она слишком чисто говорит на Ах'энн? ..
— …я слышу только голоса трав, деревьев, цветов… это не то. Я хочу понять, как слышишь мир ты. Объясни.
— Зачем тебе?
— Просто. Чтобы знать.
Знакомые слова, слишком знакомые нотки в голосе — напряженно‑звенящие. Как же объяснить тебе, что значит видеть, что значит — чувствовать? Когда от начала наделен чем‑то, дар этот не удивляет, он — естествен, и о сути его не задумываешься как‑то…
— Ну, если уж ты знаешь, что я это могу, может, знаешь, и что нужно делать? — неловко попытался отшутиться он.
— Знаю, — раздумчиво. — Мне кажется, когда‑то я сама умела это. Давно. Теперь — забыла…
Она стремительно повернулась:
— Идем.
Легко сбежала по ступенькам — и вдруг остановилась, пошла медленно, тихо ступая.
— Что с тобой?
— Да вот… — неловко улыбнулась девушка, — босиком гуляла по лесу, поранилась о сучок…
«Болит?» — хотел спросить — и осекся, внезапно осознав: ведь соврала, соврала, как девчонка! А он‑то хорош — едва не попался… Поняла, что ему тяжело ходить, а сказать не решилась — побоялась обидеть… откуда узнала только…
Она привела его на одну из вершин Черных Гор. Шла все так же медленно, задумчиво, словно прислушивалась к, чему‑то внутри себя; несколько раз останавливалась — улыбалась, словно прося прощения за то, что устала; а глаза ее тревожно следили за ним, словно хотела — и не решалась спросить: как ты?.. И с каждым разом он все больше убеждался — она чувствует, когда отдых нужен — ему.
— И что же теперь? — уже без улыбки спросил он, почти уверившись в том, что она знает.
— Теперь… теперь, Учитель, — посмотри мне в глаза.
Строгое, почти суровое юное лицо, по‑прежнему упрямо сведены брови — только губы на миг дрогнули.
— И — вот так.
Бережно взяла его руки в свои, прижала к вискам — он чувствовал, как бьется под его пальцами беспокойная жилка. Глаза в глаза — свет звезд и зелень травы подо льдом — два зеленых глубоких омута, и — что там, на дне?..
Она бессильно уронила руки и медленно отвернулась, подставив лицо ветру.
— Ахтэнэ, если будет тяжело…
Еле заметно кивнула.
Он так и остался стоять у нее за спиной — насмешник‑ветер взметнул ее волосы, коснувшись ими его лица, переплетая седые и каштановые пряди — он не замечал этого, пытаясь понять, что чувствует Ахтэнэ, как это — слышать в первый Раз…
… Словно ночной зверь из шепотной тишины леса вдруг попал на городскую площадь — и мечется, обезумев, пытаясь спрятаться от света, от грохочущего обвала звуков, цветов, запасе… Оглушительный хор голосов обрушился в ее мозг, накатил волной, увлекая сознание в бешеный пенный водоворот… что?.. крик новорожденного — глухой хрип умирающего — свадебная песнь — погребальный плач — звон мечей — песнь охотничьего рога — шелест трав — вой ветра в ущелье — сухие листья шуршат, или крылья птицы, или тает морская пена на песке — лесные травы шепчут, тянутся к небу — испуганно вскрикнуло эхо, лавиной сорвалось с горного склона — медленно катится по серебристому листу ивы капля росы, вот‑вот упадет с неслышным звоном — чайки плачут… Все — здесь, всё — здесь, в ней, многоголосая бездна…
А потом хаос звуков сложился в Песнь такой красоты и мощи, что не было сил дольше слышать ее — и не было сил не слушать; Песнь звучала в ее сердце — и сердце разрывалось, останавливалось, не в силах вместить ее; Песнь заполнила все ее существо — она умирала, не понимая, что это смерть…
— Ахтэнэ…
Она не шевельнулась. Он повернул ее лицом к себе — и отшатнулся. Известково‑белая застывшая маска, глаза — в пол‑лица, огромные, слепые, неузнающие — смотрит, не видя, не понимая, кто перед ней; только губы вздрагивают, безмолвно шепча что‑то — молитву ли, мольбу…
— Ахтэнэ, очнись…
Она не слышала. Закрыл ей рукой рот — страшно было видеть беззвучно шевелящиеся, еще по‑детски нежные губы на неживом лице — и понял вдруг, обожженной ладонью прочел ‑
«…хочу понять, как ты живешь с этим…»
— Ахтэнэ!
Ему казалось — он кричит, разрывая легкие.
«…я должна понять…»
— Нет, Ахтэнэ, нет, я умоляю!..
«…я должна…»
…Ее лицо менялось в лунном свете — то прекрасное, озаренное печальным трепетным мерцанием, то почти некрасивое, — но все яснее проступал облик, и он, узнавая и не смея узнать, едва удерживался от того, чтобы окликнуть ее, и имя горьким молчанием стыло на губах, и прошла вечность смятения и печали, а потом медленно поднялись длинные ресницы; несколько мгновений она смотрела на Валу, пытаясь осознать, что видит.
— Ты… так и просидел здесь всю ночь?
— И еще день, и еще ночь. Как ты?
Губы дрогнули в бледном подобии улыбки.
— Ты поняла?..
— Да. Я и сейчас слышу — только тихо, тихо… Здесь, — рука коснулась груди и снова бессильно упала. — Я… напугала тебя? Как я сюда попала?
— Я донес на руках.
— Ох… — тихонечко, виновато. — Прости, я не… Со мной все будет хорошо, ты иди.
— Нет уж. Позволь мне остаться, — он усмехнулся уголком губ.
Она опустила ресницы, медленно свернулась клубочком:
— Иди, Тано… — тихо, уже засыпая, — иди…
Он подождал немного и уже поднялся было, когда вдруг услышал:
— Им къерэ…
Одними губами, и тень легла на лицо — он не сразу понял, что это — уже во сне, тихий‑тихий больной голос:
— Им эркъэ‑мэи, Тано… Тано‑эме… им къерэ…
…Льалль поет тихо — словно стебли трав под ветром.
Как мучалась она, подбирая — те, единственные, хрустальные слова — в одиночестве, в тишине, где терн и можжевельник — ну, почему обязательно терн и можжевельник, ведь было — другое: высокое небо и весенний непокой ветра с горьким чистым юным запахом трав… когда пришло — это: лицо твое — полет сокола, и больше я не знаю слов — им‑мэи кэнни дэнъе.
И слов больше не стало. Да и все равно не смогла бы она сказать их — никогда.
Режущие струны — стальные; собственный, со стороны слышащийся ломкий какой‑то голос — ей всегда не хватало дыхания, но сейчас это неважно — никто ведь не слышит:
Файи‑мэи таа айантэ ‑
Къантэй‑мэи тайаа эртэ…
Отпустите меня в небо,
Отведите меня к дому ‑
Там осока поет ветру,
Под луной — голубые травы;
Там в ладони мне лягут звезды
Серебром бубенцов горьким ‑
Файи‑мэи таа айантэ ‑
Къантэй‑мэи тайаа эртэ…
Ушли слова с детства знакомого языка; стали — иные, и показалось — всегда было только так, и травы вставали по грудь — аи эрно‑эме, мельдо…
Там вишневых цветов жемчуг ‑
Лепестки в серебряной чаше,
Там сплетаются стебли судеб ‑
Травы встреч и светлой печали ‑
Файи‑мэи таа айантэ ‑
Къантэй‑мэи тайаа эртэ…
Во сне она летала — высоко в прозрачном небе, таком праздничном, родниково‑чистом, что не было для него иного имени, кроме — айантэ.
Там цветы колдовской ночи
Станут птицами на рассвете,
Будут пить из моих ладоней
Капли звезд и вино тумана ‑
Файи‑мэи таа айантэ ‑
Къантэй‑мэи тайаа эртэ…
…каплей росы, говорил он, стань пером птицы в ладонях ветра — пусть он летит сквозь тебя, пусть поднимет тебя над землей, над холмами в лиловой вересковой дымке — все вверх, вверх — распахни крылья — лети…
Во сне она знала, как это — летать.
…Там надежда — солнцем рассветным,
Там сердца распахнуты ветру,
Сокол кружит в высоком небе,
На равнине звенит вереск…
Файэ‑мэи таа айантэ ‑
Къантэ‑мэи тайаа эртэ…
Льалль поет тихо — словно стебли трав под ветром…
… — Хар‑ману, что это?
Ахтэнэ рассматривала шипастый стебелек с зеленоватыми невзрачными соцветиями и листьями, похожими на ладонь с разведенными пальцами.
Рагха внимательно вглядывалась в лицо девушки; ответила медленно, с трудом подбирая слова Твердыни:
— Народ иртха зовет — йарвха, злая трава. Смешай с медвежьим салом по одной части сока на десять частей сала, потом на огне томи. Рану смажешь — заживет быстро, но жечь будет, и след останется, как железо приложили. Один, два харума пройдут, рана заживет. Можно болезни кожные лечить: пятна оставит. Следи, сок в глаза не должен попадать. Без глаз будешь. Пхут, совсем плохо.
Помолчала.
— Йерха…
— Да, хар‑ману? — вскинула голову девушка.
— Ах‑ха… глаза хар‑ману видят верно… Ты — Йерха, — скупо улыбнулась мать рода.
— Я… — девушка потерла лоб. — Я — Ахтэнэ, хар‑ману.
— Ахт'на… — Рагха покачала головой. — Нет. Йерха.
— Что это?
Покопавшись в ворохе трав, что‑то бормоча себе под нос, Рагха вытащила наконец тонкую серебристую веточку с мелкими узкими листьями и бледно‑желтыми соцветиями.
— А, элхэ!.. Забавно: ахэнэ — тоже полынь, но черная, вот эта… Подожди, как ты сказала? Элхэ?..
…Ей вовсе не хотелось спать в эту ночь: странное чувство непокоя, не дававшее даже на мгновение сомкнуть веки. Даже старинные книги не могли унять смятения души; может, виной тому была бьющая в окно метель…
Она не смогла бы объяснить, откуда знала, что нужно идти именно сюда, в Одинокую башню. Из приоткрытой двери тянуло холодом, но видно было, что в комнате горит светильник — значит, не спит. Не спит. Странная мысль. Грустная. Нелепая. Он говорил — Бессмертные не умеют спать.
Мысль о бессмертии заставила ее помедлить на пороге. Наверно, легче всего это понять детям — им кажется, что они никогда не умрут. Бессмертие… Те, что были рядом с тобой, уходят без возврата — а ты живешь. И всегда вокруг тебя — люди, и всегда ты — один, потому что знаешь: они уйдут. Ты — останешься. И будешь помнить — всех и все. Тяжело понять, как это — помнить все. Иногда у кого‑нибудь случайно вырывается: «Учитель, ты не помнишь?..» — и в его глазах появляется тень печальной улыбки. Милосердный дар — забвение: тускнеют воспоминания, и самые тяжелые и страшные из них, теряя отчетливость, оставляют по себе только смутную горечь и приглушенную саднящую боль. И человек сживается с ней, привыкает. А — когда, вспоминая, переживаешь все заново? Так, словно это происходит сейчас?.. Он однажды обмолвился об этом свойстве памяти Бессмертных, и с тех пор Ахтэнэ часто задумывалась над этим.
Девушка тряхнула головой, пытаясь отогнать грустные мысли, и тихо проскользнула в комнату.
…Стрельчатое окно в тонком переплете распахнуто нарежь, вьюжный ветер врывается в комнату, швыряет пригоршни снега в лицо тому, кто стоит у окна, — высокому, седому, запахнувшемуся в крылья, как в плащ…
Он стоял, запрокинув голову, закрыв глаза — она знала это, даже не видя, — и ветер развевал его волосы — белые‑белые, как зимняя луна, и металось звездное пламя в хрустальной чаше светильника — огонек бесприютной души, а вьюжная ночь за окном была светлой, ветер гнал призрачные рваные облака, и в разрывах туч проглядывало черное небо с далекими искрами звезд — ночь полнолуния; тени и блики скользили по его лицу, и вздрагивали больные крылья…
Она беззвучно вздохнула, и беззвучно выскользнул сухой стебель из ее пальцев, но он услышал и обернулся, и она одними губами прошептала — не надо… — зная, что сейчас произойдет: черные крылья обернутся плащом, снегом рассыплются звезды в волосах, и яркая ледяная звезда на челе — погаснет, и погаснет, уйдет из глаз этот невероятный горький и счастливый свет, заставляющий видеть только — глаза, только — взгляд…
И — ничего этого не произошло.
Все с тем же странным выражением на лице, словно еще во власти неведомого ей видения:
— Ты?..
— Я, Учитель, — по‑прежнему одними губами, — ты замерз, наверно… я принесу тебе горячего вина…
Так‑уже‑было.
Он кивнул.
— И огонь погас… Сейчас я…
— Не надо…
Ощупью, не отводя глаз от ее лица, он закрыл окно, шагнул к камину — так‑уже‑было — и начертил в воздухе знак Ллах: взметнулись языки пламени.
— Но… ты ведь не за этим пришла, — он с трудом выговорил эти слова. — Ты… хотела говорить со мной?
— Да… Нет… — внезапно она поняла, что хочет сказать, осознала, что несколько ломких веточек и высохших кореньев, которые все еще держала в руках, — только предлог, повод прийти. Поняла и то, что ничего не скажет — просто не сможет, настолько чудовищным и невероятным было ее видение — а может, всего лишь кошмарный сон.
И — медленно, как во сне, наклонилась, подняла хрупкий стебель, подошла к столу. Шорох — шелест — шепот…
— Я принесу вина, — повторила, мучительно сознавая, что, быть может, разрушает непонятное, ею самою созданное наваждение, что может никогда больше не вернуться эта тень памяти — что он не ответит ей на единственный вопрос, который она хотела — и страшилась задать.
…Вернулась очень быстро; он благодарно улыбнулся одними глазами, приняв из ее рук чашу.
— …Это чернобыльник, зовут его так же, как и тебя, — ахэнэ, еще называют Черной Девой: есть такая легенда… Он успокаивает в горе, утишает боль; если растереть листья и приложить к ране, останавливает кровь, а рана заживает быстрее. Лечат им и лихорадку… Это ветка ивы, ниэнэ; свежие листья ивы хорошо класть на воспаленную рану, а древесный сок, собранный в пору цветения, исцеляет болезни глаз. Вот пятилистник — къет'Алхоро, Волчий след: он обостряет чувства и дает мыслям ясность, а Волчьим следом зовется потому, что растет на глухих лесных тропах — людские предания говорят, там, где прошел Древний Волк. Можжевельник, йэллх; его плоды собирают с пятнадцатого дня знака Локиэ до пятого дня знака Хэа и сушат только на воздухе. Чтобы язва подсохла и зажила скорее, сушеные ягоды надо истолочь и смешать с медом, а если омыть голову отваром или просто смочить им виски и лоб, можно снять головокружение. Дым от сухого можжевельника хороший, от него легче думать… Къелла, или ирный корень; аир. Собирают его корневища с поздней осени до первых дней знака Алхор, но выкапывать нужно непременно железным клинком. Тоже лечит раны — если настой сделать или присыпать рану сушеным корнем, истолченным в порошок. А это корень ириса, иэллэ; если сушеный корень смешать с вином, он хорошо помогает от кашля и боли в груди, дает успокоение душе и притупляет боль телесную. А это — о, это элгэле, звездный колос… где ты его разыскала? Его в здешних лесах трудно найти. Он помогает при чахотке. И… это — серебристая полынь, лунная трава.
Опустил глаза. Долго молчал.
— Трава Странников. Трава Дороги… Ахтэнэ, ты совсем не за этим пришла. Ты ведь знаешь все это не хуже меня.
— Трава Дороги… — повторила она и неожиданно для себя самой спросила: — Учитель… а вернуться можно? Если шагнешь за грань?
— Не знаю, — глухо, словно через силу. — Но… если нужно, если что‑то не окончил, не завершил, и больше некому…
Так‑уже‑было.
— Когда‑нибудь и я…
Неоконченная фраза обожгла ее — стало невыносимо, до немоты страшно. Как от того видения, о котором не могла рассказать даже Учителю. Даже ему. Именно ему.
Ее взгляд упал на узкую руку с тяжелым браслетом наручника на запястье — он больше не прятал от нее рук.
— Оковы ненависти, — бессмысленно‑размеренно, не осознавая смысла слов.
— Что?..
Она смотрела прямо в его растерянное лицо, смотрела невидящими, широко распахнутыми глазами:
— И оковы ненависти не разбить… Ортхэннэр однажды ведь пытался…
Потом — вдруг порывисто:
— Учитель, откуда я помню это?
Он почти бессознательно отметил: не «знаю» — «помню».
— Ведь это было так давно…
— И танец Хэлгэайни…
— И танец Хэлгэайни… Откуда ты?..
Он поднялся, прошелся по комнате, стараясь не хромать — по привычке.
— Ахтэнэ…
Как, тебе объяснить это, как рассказать тебе это?.. Я многое знаю; многое — но не все. Меня почитают бесстрашным — и вот теперь я боюсь. Боюсь разбудить твою память. И стократ сильнее — боюсь ошибиться. Одного слова будет довольно — а я не смею произнести это слово… Скажи, полынный стебелек, видишь ли ты то, что вижу я? И что будет с тобой, если ты вспомнишь? Что станешь делать ты? — не надо, я знаю. Судьба свершится — слишком скоро, я слышу, я знаю это… и даже если возьму с тебя слово уйти, оставить меня — ты не сделаешь этого, ты снова сломаешь аир — как уже было… Что делать мне?..
— Ахтэнэ, я… я не знаю.
Благоразумие — милосердие — трусость… не все ли равно, как называть. Не понимаю себя. Но ведь это — ты? ..
— Учитель…
Голос позади — неожиданно глуховатый. Он, не оборачиваясь, почувствовал, как она склоняет голову, как бессильно опускаются ее плечи.
— Ты, наверно, устал… Я… пойду.
Без надежды на то, что он остановит ее.
— Приду… в другой раз. Потом.
Он не смел обернуться.
— Я пойду, — совсем тихо. И вдруг: — Кори'м о анти‑эте.
Он вздрогнул и обернулся. Она повторила, глядя ему в глаза:
— Кори'м о анти‑эте, Мелькор.
И, мгновение помедлив, подняла руки — открытыми ладонями вверх.
Знак открытого сердца — знак того, что этот разговор останется между ними — просьба об ученичестве, в которой нельзя отказать — или… Он коснулся ее рук — ладонь к ладони:
— Кор‑эме о анти‑эте.
Взял в ладони ее лицо — как доверчиво, как беззащитно смотрит, Тьма, какие глаза, губы почти детские — сердце мое в ладонях твоих…
— Я пойду.
Он молча кивнул. Она пошла к двери — легко и странно неуверенно, снова чем‑то напомнив еще беспомощного маленького олененка; он закрыл глаза — и услышал тихое, похожее на стон:
— Учитель, Мелькор — кто я?
И — нет ее в комнате. Как сон.
Он подошел к столу, невольно прислушиваясь к затихающим — неверным, словно вслепую — шагам и поднял сухой стебель серебристой полыни.
Больше она не приходила. Не спрашивала ни о чем. Когда они все же встречались — нетрудно затеряться среди полутора тысяч людей, — приветствовала его легким поклоном, прижав ладонь к сердцу, и проскальзывала мимо — легкая, тоненькая, кажущаяся невероятно юной в своей мужской одежде.
…Она вошла — нерешительно, словно силой заставляя себя идти. В этот час обычно редки были гости — люди все‑таки спят по ночам. В такие минуты он принадлежал только себе. Он совсем не казался величественным сейчас — усталый седой человек; он сидел, ссутулившись, за низким столом, обхватив голову руками, и, не мигая, смотрел на белый огонек — маленькую звездочку в хрустальном кубке. Крохотный магический светильник. Тоскливое развлечение. А ночь тянется, тянется без конца…
Тихий‑тихий голос сзади:
— Учитель… Можно?
Он вздрогнул, неожиданно выхваченный из бесконечной круговерти своих мыслей:
— А? Кто здесь? Ты? Зачем ты здесь, дитя мое?
Отчаянные горькие глаза:
— Ты сейчас так сидел, Учитель… И рукава сползли… Так тяжело стало…
Он внутренне выругал себя. Неужели даже наедине с собой нельзя быть самим собой?.. Но что с ней такое? На себя не похожа…
Первый раз с тех пор он увидел ее. Бледное до прозрачности тонкое лицо, на котором живут только глаза.
— Так с чем ты пришла? — спросил, как мог, мягко.
— Я? Я… так. Учитель, знаешь… — она попыталась улыбнуться, но губы жалко задергались — вскинула руки, закрывая лицо, попыталась отвернуться. Он быстро встал и, взяв ее за плечи, подвел к столу, осторожно отвел руки от лица:
— Садись. Успокойся, пожалуйста. Вот, выпей. Так что случилось?
— Да нет, я уйду лучше. Как… глупо, — попыталась усмехнуться сквозь слезы.
— Никуда ты не уйдешь. Говори, что случилось? Разве я могу вот так отпустить тебя?
Ему показалось — она немного успокоилась. Он медленно прошелся по комнате, глядя куда‑то мимо нее. А через мгновение она ломким движением опустилась на колени и тихо, ровно — слишком ровно — проговорила:
— Учитель, я люблю тебя.
Наверное, ничего глупее нельзя было ответить:
— Что же теперь делать…
Таким беспомощным он себя еще никогда не чувствовал. Он поднял ее — осторожно, дрожащими руками.
— Дитя мое… бедная девочка… Что же мне делать с тобой?..
Она стояла, закрыв глаза; потом вдруг гордо, почти с вызовом, вскинула голову; губы искривились в горькой улыбке:
— Знаю, ты — для всех, ты не можешь быть — для одного. Но я люблю тебя и перед всеми готова сказать это. Что мне до того, что ты никогда не сможешь полюбить меня? — я живу во имя твое и за тебя умру, когда придет час. Я знаю, что будет, и прошу тебя лишь об одном: позволь остаться здесь, не отнимай у меня хотя бы этого последнего счастья — умереть за тебя. Ведь большего ты не можешь мне дать. Знаю все, что будешь говорить, все, что подумаешь, — все равно. Я прошу тебя.
— Но почему же — я…
— Я знаю, о чем ты подумал. Нет. Это не жалость. И кто сказал, что женщины любят за страдания, — глупец. Любят не за что‑то. Не вопреки чему‑то. Ты просто — есть. И ты прекрасен — прекраснее всех в Арте.
— Прекрасен?.. — Он резко обернулся к ней. — Разве ты ни разу не видела меня? Посмотри получше!
Она выдержала его взгляд:
— Твое лицо — полет сокола, Тано айанто. Да. Да, ты прекрасен.
— Гортхауэр во всем лучше меня, — он чувствовал, что говорит чудовищные глупости, и видел, что она понимает это. — Я сам дал ему этот образ. Я знаю. Почему не он?
Она тихо и грустно улыбнулась:
— Мэллъе‑тэи, мэл кори.
…Как сказка. Печальная и прекрасная сказка. Красавица спит в колдовской пещере у темного озера, где ели и сосны, где мхи и можжевельник; спит волшебным сном — пока не придет тот, кому суждено будет разбудить ее… Он приходил сюда, подолгу стоял у ее ложа, вглядываясь в лицо спящей, не смея понять, почему оно кажется ему таким мучительно знакомым, не смея назвать ее по имени…
…Он был предводителем одной из многочисленных шаек изгнанников, изверившихся во всех — и в эльфах, и в богах за морем: враги всем, кроме самих себя. И все же Враг был первым врагом. Наверное, он здорово насолил уруг‑ай — видавшие виды воины Аст Ахэ не помнили, чтобы отбитый у них человек был так искалечен. Уруг‑ай пытались вытянуть из пленного ответ — где скрываются его люди. Золотоволосые потомки народа Хадора были лютыми врагами дориатских ирхи, и те вырезали их вплоть до грудных младенцев. В потаенном месте в лесу жили его люди — с женами и детьми; и потому человек молчал. В течение бесконечно длинных часов ему методично переламывали ноги — все кости, одну задругой. Тело его давно уже стало сплошным ожогом. Наконец, взбешенные его молчанием, уруг‑ай решили заживо содрать с него кожу. Они уже начали осуществлять свой замысел, когда отряд черных рыцарей, привлеченный орочьим гвалтом, разогнал злобных тварей. Страшный плод висел на низком суку дуба. Хуже всего, что уруг‑ай влили человеку в горло какое‑то зелье, не позволявшее впасть в забытье. Первой мыслью было — прикончить его, чтобы не мучился, — но потом решили все‑таки попробовать спасти ему жизнь. Сначала везли осторожно: он кричал от боли при малейшем сотрясении. Затем пустились во весь опор, уже не обращая внимания на крики, — иначе не довезли бы.
…Эти огромные серые глаза были так похожи на глаза Гортхауэра в тот день, когда в нем проснулось сердце… Окровавленный комок обожженной плоти. Как ювелир, он соединял обломки костей — бесконечно долго, вечно… Когда наконец закончил, оказалось, что прошло двое суток. Человек спал. Теперь он будет жить…
Долгие дни прошли. Пережитый ужас остался позади — страшным сном; только в золото волос подмешалось изрядно серебра. Он не знал, куда попал, но, поскольку его лечили и обращались с ним хорошо, думал, что это эльфийское поселение, а седой величественный владыка — наверное, какой‑нибудь король Элдар. Черные одежды… что ж, видно, много горя пережил, потерял близких…
Говорить с ним было хорошо, хотя и странно — кто в такие времена думает о красоте и мире? Печальный мудрец, жаль его. Такие гибнут в нынешние времена. Смерть забирает самых беззащитных, а они‑то, как правило, и есть лучшие. Как странно дрогнуло его лицо, когда человек назвал свое имя — Хурин…
А чуть позже Хурин мельком увидел руки собеседника. И впервые подозрение проникло в его душу. Вскоре он осмелился спросить у одного из своих лекарей, как имя того, кого здесь называют — Тано…
Удар был страшным. Словно предательство лучшего друга. Он так привязался к этому человеку… Враг. И… нет, невозможно. Враг, которого он знал по рассказам, совершенно не походил на того, кого он видел перед собой. И то был не обман, Хурин чувствовал это. Но как же понять все, что о нем говорили? Эта раздвоенность так измучила его, что он начал придумывать самые невероятные объяснения. Пережитый ужас вновь заполнил его душу. Ночь он провел без сна, почти на грани безумия; мысли его путались, и жуткие видения клубились во тьме…
Когда его нашли утром, он был еще жив, хотя клинок короткого кинжала прошел опасно близко к сердцу.
…Вала стоял рядом с человеком и сурово смотрел ему в глаза:
— И зачем же ты сделал это, Хурин? Неужели я дал тебе повод?
Человек отвел взгляд и, смежив веки, откинулся на подушки. Говорить было тяжело и мучительно стыдно.
— Прости. Но сомнения истерзали меня. Я не знаю, чему верить. Не так легко забыть все, чему учили с детства. Я хочу верить тебе — и не могу. Послушай, я говорил с тобой, я не верю, что ты так нечеловечески жесток. Я не знаю, зачем ты велел меня лечить. Если для новых мучений, то лучше убей меня. Верю, ты знаешь жалость. Может, я обманываюсь и ваш обычай велит убивать пленных мучительной смертью, но хотя бы ради своего прошлого сжалься надо мной! Ведь ты пришел в Арду из любви к ней, так вспомни же свое прежнее имя! Ведь не всегда ты был таким!
— Верно, — тяжело сказал Вала. — Верно, Хурин. Не всегда. Когда‑то я даже умел летать, смеяться и петь. Пока брат мой не сломал моих крыльев, не отнял мою радость, не лишил меня песни. Но имя свое я помнил всегда. Я никогда не менял его и не изменял ему. Странно, что и ты помнишь его смысл. Почему? Почему не Восставший в Мощи?
— Но я же знаю язык Элдар…
— Другие тоже знают, но почему‑то не понимают… Благодарю и за это. За то, что поверил в мое милосердие. За то, что поверил мне. Жаль, что твой тезка не был столь понятлив. Когда встанешь на ноги, я отпущу тебя. А пока, — коротко усмехнулся, — ты мой пленник.
Он не сразу покинул Твердыню. Здесь его уже никто не считал врагом и свободы его никто не стеснял. Странно, но мысль о побеге никогда не приходила ему в голову. А иногда он покидал черный замок в горах и подолгу бродил по лесам. И, должно быть, сама судьба вывела его — сюда…
…Как сказка. Печальная и прекрасная сказка. Красавица спит в пещере у темного озера среди елей; спит волшебным сном — пока не придет тот, кому суждено будет разбудить ее… Он долго смотрел в юное печальное лицо спящей, а потом, не удержавшись, наклонился и поцеловал ее. И это тоже было — сказкой, потому что она открыла глаза и улыбнулась ему. Он не сразу решился задать вопрос:
— Кто ты?..
Шорох‑шепот:
— Ахтэнэ…
— Долго ты был моим гостем, Хурин. Теперь ты совсем здоров и можешь уйти.
— Господин… Куда же мне идти теперь? Разве я смогу уйти один? Разве ты позволишь взять с собой это сокровище?
— Напротив. Я хочу, чтобы вы ушли. Она… согласна?
— Да, господин!
— Пусть будет так. Ты свободен. Я не стану брать с тебя слова не поднимать меча против Севера…
— Почему? — вспыхнул Хурин. — Неужели ты думаешь, что я смогу…
— Не спеши. Ты из дома Хадора. Верю, ты сам не пойдешь против меня; а твой народ? Что будет, если тебе придется выбирать между клятвой верности твоего дома и тем словом, которое ты готов сейчас дать мне?
Хурин опустил голову.
— Хочу только попросить тебя — уводи своих людей. Уходите на восток, за горы.
— Зачем?
— Это не тайна. Будет война. Последняя — после здесь ничего не останется. Никого. Самой этой земли не станет, — голос Изначального звучал глухо. — Но легкой победы не будет: мы не станем сдаваться. Нужно время, чтобы люди успели уйти. У нас нет выхода: мы купим это время кровью. Видишь, я откровенен с тобой, Хурин из дома Хадора.






