Нина Сергеевна Шацкая
Биография любви. Леонид Филатов
Нина Шацкая
Биография любви. Леонид Филатов
Думай, думай, думай!
Не позволяй себе не думать!
Не смей остывать!
Я тут. Я всегда тут.
Предисловие
Себе, моим детям и детям моих детей
Представляю себя, если Богу будет угодно, эдакой седенькой старушонкой, достающей трясущимися ручками из укромного, только ей известного местечка, потрепанную от времени эту самую книжку.
Она удобно усаживается в старое кресло. Тишина. Никто и ничто не мешает, только мотылек одиноко бьется об оконное стекло. Будто лаская, она проводит ладонью по книге, вздыхая, открывает ее, и уже глаза бегут по этим строчкам. Слезы льются из подслеповатых глаз, потом голова запрокидывается на спинку кресла, книга остается лежать раскрытой на коленях, легкая улыбка полетела куда‑то к звездам, и память следом за ней улетает в такое далекое и близкое прошлое.
И вот эта умилительная сценка подвигает меня на написание станущей когда‑нибудь потрепанной книжки…
Я не слукавлю, говоря, что эта книга будет интересна только мне и, может быть, моим детям и детям моих детей.
Эта книга – своего рода хранилище, где собрано все самое для меня дорогое, и это прежде всего Лёнины записки, телеграммы, письма, адресованные мне и написанные с 1972 по 1985 год: в 1985 году мы с Леней наконец‑то узаконили наш бесконечно‑длинный, четырнадцатилетний, горько‑счастливый Роман.
К сожалению, я вынуждена обнародовать свой дневник, – не по годам наивный, я бы даже сказала редкий по наивности, но, безусловно, честный, так как именно он объясняет появление Лёниных писем мне. Зачеркнутые строчки и вырванные страницы обнаруживают мою конспирацию на случай, если бы дневник вдруг попал в чужие руки. С 1975 по 1980 год я прекращаю его вести, стараясь через «не могу» освободить себя от Лёниной зависимости, но при этом оставаясь, и я это буду остро ощущать, на его крепком поводке. Поэтому встречи, несмотря на мои «уходы», продолжались. Считая себя свободной, совсем разорвать наши взаимоотношения мне было не под силу: Лёня держал меня мертвой хваткой. В 1980 году, за два года до того момента, как мы стали жить одной семьей, я снова открыла свой дневник
Дневник – это и есть та моя сумбурная, иллюзорно‑реальная жизнь.
В книге мои воспоминания о некоторых эпизодах из нашей жизни, немного о себе, чем и как я жила до того дня, когда увидела моего любимого, его последнее счастливое лето и осень, все, что относится к истории нашего Романа.
Обладая большим архивом, в следующей книге надеюсь опубликовать ту его часть, где будет звучать только Ленин голос, его размышления о нашем времени, о разных событиях в разные годы.
Не имея писательского опыта и дара, я все же решила написать книгу самостоятельно, отказавшись от редактуры, сохраняя таким образом ту нашу с Лёней ауру, то воздушное пространство, которое было только нашим.
Вступление
Лёня был сделан из чистого золота!..
С. Соловьев
– Нюська, ты меня любишь? – в который раз за день спрашивает Лёня, лежа в кровати и смотря что‑то по телевизору.
– Да!
– А как?
– Очень!
– А за что? – дурашливо‑озорно настаивает он.
В тон ему сыплю горохом:
– Ты – наше национальное достояние, гордость нации, за то, что не лебезишь ни перед какой властью, свою жизнь и поступки соразмеряешь с понятиями долга, чести, совести, достоинства (добираю воздух), ты в жизни ни разу не запятнал себя…
– Ну хватит, Нюська, не умничай, тебе это не идет.
Эту фразу он приклеивал по случаю любому из наших друзей.
А я, говоря все это, понимала, что это неполные слагаемые его незаурядной личности, что Леня – по‑настоящему уникальное явление в нашей культуре и, бесспорно, уникальная личность.
«Лёня был сделан из чистого золота, я таких людей больше в своей жизни не встречал», – сказал о нем на похоронах режиссер С. Соловьев, работавший с ним на к/к «Избранные». Он действительно прожил достойную и опрятную жизнь, никогда не изменив своим нравственным идеалам, всегда оставался самим собой – чистым, светлым, цельным человеком.
Смешной эпизод. После очередного концерта в Израиле, после оглушительных оваций, к авансцене вышла прихрамывая довольно пожилая женщина с палочкой.
– Ша! – крикнула она, подняв палку, и волево заставила зал замолчать и потом, забавнокомично грассируя по‑одесски, произнесла фразу, которая опять же была встречена ошеломляющими аплодисментами, овацией:
– Пока есть в Госсии такие люди, как Филатов, – Госсия жива! Уга!
Публика еще очень долго не могла угомониться, выражая с ней свою солидарность. И, как обычно, выстраивалась очередь за автографом. Получив его, люди говорили Лёне много хороших слов, выражая ему свою любовь. И было много слез, ностальгии по России, люди не желали расходиться, толпясь и кучкуясь возле него! Одна из женщин, получив автограф, сказала с горечью: «Лёнечка! Как жаль, что Вы не наш!» А я думала: «Замечательные люди, умеющие чтить и гордиться своими героями, не дающие забывать о них, будь то на радио, на телевидении или на встречах со зрителями». Почему же у нас – на Руси – не так? – неохваченная тема для диссертации. Просто мне стало обидно, что в первый же год после ухода Лени из жизни никому не пришло в голову вспомнить о нем, – ни в день его рождения 24 декабря, ни 26 октября, когда он навсегда ушел от нас. Могли б, наверное, напомнить друзья. В одной из передач Познер перечислял ушедших из жизни замечательных актеров, – фамилию Филатов я не услышала. А не прошло и года…
Спасибо Володе Качану, который на встречах со зрителями говорит о своем товарище. «Володя, пожалуй, единственный мой друг», – так Леня думал и написал эти слова в предисловии к Володиной повести «Роковая Маруся». И за то, что ты всегда был рядом – тогда и сейчас, – спасибо. И, конечно, я благодарна судьбе, пославшей нам в критическое для Лениной жизни время двух людей – Леонида Ярмольника и Яна Геннадиевича Мойсюка,[1] без которых никакие мои усилия не продлили бы Лене жизнь на целых шесть лет.
А то, что не вспомнили, – это уже, думаю, издержки Лёниной скромности. Он не любил и не ходил на праздные тусовки, хотя, озабоченный очередной работой, не мог не понимать, что именно там налаживаются деловые связи, именно там он мог бы найти поддержку своим театральным и кинопроектам. Господи, сколько сил и здоровья было потрачено на поиски денег к его незавершенному фильму «Свобода или смерть». Первый спонсор (спонсорша) никак не могла понять, почему именно такие деньги (называлась сумма) нужны для картины, для съемок. Объяснения Лёни – зарплата артистам, пленка, костюмы… хорошим артистам – высокие гонорары – не давали никаких результатов. А бесконечные выяснения отношений, доводившие его до дичайшей гипертонии, приближали болезнь. А Лёне она вообще решила не платить денег ни как режиссеру‑постановщику, ни как исполнителю главной роли в фильме, пообещав после премьеры подарить автомобиль «Москвич», уже стоявший у нее в гараже. Такие вот дела! А на что жить? Как работать? Дикость! В результате Лёня рвет контракт и опять – поиск денег. Съемки приостанавливаются, а артисты ждать не могут, у всех какие‑то дела помимо съемок. Наконец его знакомят с неким дяденькой, который обещает доспонсировать фильм. Обнадеженный, Лёня приезжает к нему в офис, и – вместо обещанных денег ему приходится в течение долгого времени слушать песенки Жана Тотляна, которого этот продюсер обожал. Я при этом не присутствовала, но так живо представила Лёнино недомогание и раздражение, которое он старательно прятал: нужно срочно продолжить съемки, – время уходит, артистов потом не соберешь. Жан поет, гипертония растет. Наконец Тотлян спел‑таки свои песни, и Лёня слышит: денег пока нет – отданы на другую картину, – приходите в следующий раз. В следующий раз их также не было. Измученный вконец пустыми обещаниями, находясь в постоянном стрессовом состоянии, Лёня серьезно заболевает. Мои слова утешения не спасают положения. Видя его несчастным, хотелось завыть, безадресно заорать во все горло: «Суки! Суки вы бездушные!..»
А артисты ждали. О них‑то Лёня думал в первую очередь. Он их любил, для них старался из спонсоров выбить как можно больше денег, отказываясь от них для себя, как это было на его первой картине «Сукины дети», кстати, отснятой в 24 дня с огромной массовкой. Вообще, к деньгам у него было странное для нашего времени отношение, т. е. никакого отношения. Он мог спокойно отказаться от них, даже если они были им заработаны тяжелым трудом. Мог, как говорится, ближнему отдать последнее, и это при том, что у нас никогда их не было в избытке, а иногда и попросту не было – жили в долг. «Нюська, да зачем они? Хватает на хлеб – зачем больше? С голоду не умрем», – говорил он. Я согласно кивала головой, правда, не совсем уверенная в его правоте. А однажды я все‑таки ему ввернула: «Вот если бы у тебя были деньги, ты бы смог отснять свою картину». Лёня промолчал. А чего тут скажешь? Деньги презирал. Как‑то раз, когда он был еще здоров, ему позвонил (концертный) администратор, сказав, что в Сибири (города не помню) очень его ждут всего на один концерт и обещают заплатить баснословную сумму, на которую «можно было бы купить даже хорошую машину» и не только. И – Лёня отказывается. Администраторы поражались: артисты жаждут приглашений, звонят, просят их, а он без конца отказывается, да еще от таких бешеных гонораров! И в ресторанах он мог расплатиться за весь большой стол, не дожидаясь, пока мужчины наконец‑то найдут свои кошельки.
Ой! Не могу не рассказать один смешной случай, правда, смешным он кажется мне сейчас, а тогда было не до смеха. Однажды, после длительного перерыва, к нам в гости приехал один товарищ, к которому Лёня замечательно относился. Обнялись, расцеловались. Не давая нам опомниться, бегло рассказав, где он был и где заработал «кучу денег» (хвастливо показал эту «кучу», – такое я видела только в кино), он приглашает нас в ресторан: «Айда в ресторан! Гуляем, ребята, – я приглашаю!» А чего не пойти, когда тебя приглашает твой хороший приятель, да еще с «кучей», да еще столько надо рассказать друг другу, – давно не виделись, а историй всяких накопилось множество. Наскоро приведя себя в порядок, поехали в кафушку, что недалеко от Театра на Таганке, где мы с Лёней тогда работали.
Пришли, сели за отдельный столик. Настроение – праздник! Хозяин и девочки‑официантки здороваются: нас тут знают и узнают нашего гостя, стесняясь, тоже здороваются и дают в красивой корочке меню. Наш гость, быстро изучив его, начинает заказывать для себя и для нас. Имея в виду его приглашение и его кошель, я все‑таки напоминаю, что здесь дорогие цены, и не нужно заказывать красную, тем более черную икру, и ни к чему семга с осетриной. Друг гулял! И назаказывал такое изобилие всего, что, казалось, оставит здесь все свои заработанные деньги. Нам накрыли красивый стол. Какие краски! – от разноцветной зелени, от фруктов – красное, зеленое, желтое, черное – восторг! Пили и ели красиво и много. И много говорили, перебивая друг друга. Вино горячило и веселило. Только часа через три или, может быть, четыре, стали, отяжелевшие и уставшие от праздника жизни, собираться домой. Наш гость встал, а мы остались сидеть за столом, ожидая, пока он расплатится. Но то ли он дорогу перепутал, то ли еще что, но пошел он по дороге к раздевалке. Недоумения – несколько секунд, и Лёня быстро идет к стойке и записывает в долговую книгу сумму долга на свою фамилию. Потом еще долго мой любимый отрабатывал эти деньги. Смешно? Но зато – ах, как хорошо нам было тем вечером!
Я всегда считала, что счастье – сиюминутное ощущение, но жизнь с Лёней показала, что счастье может быть на годы, длительным, на уровне Души, – оно не выпячивается, оно где‑то глубоко, но оно и есть – счастье! И поэтому все эти последние 10 лет, казалось бы, тяжелые, были для меня, как это ни странно прозвучит, – счастливыми: со мной был рядом любимый, самый дорогой человек на свете.
И он, несмотря на болезнь, работал, работал много, не щадя своих сил, сжигая себя без остатка, потому что хотел много успеть, переживая, что сил и здоровья совсем не остается. И все‑таки за время болезни он написал несколько роскошных пьес, которые в свое время непременно увидят свет на театральных подмостках, – я в этом нисколько не сомневаюсь. В одной из телевизионных передач Володя Машков обещал, что обязательно поставит спектакль по Лёниной пьесе. Володя, если тебя не запросит Голливуд, пожалуйста, сделай спектакль. Лёня так этого хотел и так ждал!
Я много думала, как бы одним словом определить человеческую суть Лёни, то основное, что, как мощным магнитом, притягивало к нему людей. И, мне кажется, я нашла это слово, – пронзительность, пронзительность во всем, к чему бы он ни прикасался, в любой работе он достигал высшей планки.
«Виртуозный, тонкий мастер в своей актерской профессии, он мог сыграть любую роль, все ему было под силу», – так о нем писали. Его стихи, пьесы, пародии, переводы – образец прекрасного русского слова. Автор остроумных пародий, он на конкурсе эстрады получает первую премию. Правда, за ночь под давлением цехового начальства жюри перерешило и отдали первую премию, по‑моему, Л. Полищук, а вторую разделили между Филатовым и Винокуром. «Что же это у вас получается? На конкурсе артистов эстрады первую премию получает не эстрадный, а драматический артист?!» – гневалось начальство.
Его перевод стихотворения «Очень больно» венгерского поэта Аттиллы Йожефа на родине поэта признали самым лучшим переводом.
Даже его первый фильм «Сукины дети», его режиссерский дебют в кино, на XVII Международном кинофестивале ровно половину срока держал первую строчку, а в конце фильму присудили приз зрительских симпатий. И примечательно то, я повторяюсь, что фильм с его многочисленными массовыми сценами был отснят за 24 дня. А какая дивная атмосфера была на площадке! Актеры не убегали, как это обычно бывает после съемок, по своим делам, а многие приходили даже тогда, когда у них не было в этот день съемок. Курили как оголтелые, но подаренная в первые дни одной из актрис роза в последний день была так же хороша и свежа, как будто ее только что срезали. На площадке царила Любовь. И «виной» всему этому была, конечно же, притягательная Лёнина сила. Его любили, все находились под обаянием его страстной эмоциональной натуры, которая оставалась неизменной даже тогда, когда он стал по‑настоящему «звездой», влюбив в себя, казалось, все женское население страны. Популярность – медные трубы – его нисколько не изменила, и всегда и везде он оставался Мужчиной, которых – увы! – на сегодняшний день большой недород, дефицит. Он был любим женщинами и признан ими как уникальная мужская личность. Из всего мужского состава Театра на Таганке я видела только двух Мужчин, Мужчин с большой буквы – Филатова и Высоцкого. Это я так – кстати. Лёню любили не только женщины, его любили и к нему тянулись мужчины. Он, как мудрейший восточный старец, все понимал про нашу горестно‑нелегкую жизнь и на любой вопрос мог дать точный ответ. Любое проявление несправедливости вызывало у него болезненную реакцию, он страдал, и я много раз видела, как у него наворачивались слезы, когда он сопереживал чужому горю, чужой беде и приходил в отчаяние от понимания, что изменить ничего невозможно. В такие моменты он мог быть едким, злым, но очень точным, пронзительно точным в характеристике того или иного явления, мог припечатать и дать такую убийственно точную оценку, мягко скажем, несимпатичному ему человеку, что становилось страшно.
Владимир Качан: «Температура его любви или ненависти всегда была очень высока. Если ненавидел, то даже как бы вскользь брошенная метафора, к тому же окрашенная фирменным филатовским ядом, могла человека попросту уничтожить, потому что он бил именно в то место, которое человек пытался скрыть или приукрасить.
О, этот яд производства Филатова! Кобра может отдыхать, ей там делать нечего. Поэтому собеседники, начальники и даже товарищи чувствовали некоторое напряжение, общаясь с ним. И даже хлопая по плечу, побаивались и уважали. Уважение было доминирующей чертой всех последних праздников в его честь. Государственная премия, или юбилей в театре, или премия „ТЭФИ“ – все вставали. Весь зал!»
Он притягивал к себе людей, ему доверяли, он был как бы камертоном, по которому проверялась нравственная оценка тех или иных действий и поступков. Он любил людей, болел за них, и они ответили ему взаимностью: на похороны пришло огромное количество людей, пожелавших с ним проститься! Хоронили с воинскими почестями.
«Такого количества людей мы не видели давно, – пожалуй, только когда хоронили Шукшина, но и тогда народу было меньше», – говорили кладбищенские люди. Случай с В. Высоцким, конечно же, был особым случаем. Единственным человеком, не пожелавшим прийти на похороны и не пустивший артистов, назначив им репетицию, был Ю. Любимов. Бог ему судья! Кто‑то все‑таки пришел, наплевав на его негласный запрет.
Часть I НАЧАЛО
Глава 1 Первые встречи
«Кто это?» – «Филатов из „Щуки“»
Год
Пытаюсь вспомнить первую встречу с Лёней в театре, тот день, когда мои глаза из всех новых артистов, пришедших в театр, выхватили одного‑единственного… Не вспомнить… Помню мгновения.
Второй этаж. Длинный коридор, ведущий в большую гримерную, по‑моему, мужскую.
Я только что вышла из декретного отпуска: родился сын Денис. Счастливое чувство обновления, глаза горят, ходишь как летаешь, и, кажется, весь мир счастлив вместе с тобой. И неважно, что ты еще не сыграла «своих» ролей в театре, но самая важная роль, лучшая, сыграна блестяще: родился мальчик – 4 килограмма 50 граммов, рост 53 сантиметра. На третий день в палату принесли замечательного, красивого мальчугана – не сморщенное, гладкое личико, цвета персика, и длинные черные волосы. А уж когда при кормлении маленький вдруг улыбнулся, как будто его пощекотали, я в тишине так громко отреагировала, что тут же от сестры получила взбучку.
Я была счастлива и, переполненная через край этими ощущениями, пришла в театр. Ах, как я несла себя в театр! А в коридоре бегали туда‑сюда коллеги, может быть, дали перерыв. Хором все схватили сигареты. Счастливое кучкование артистов, сплетение интересов… Незлобивое «разбирание по косточкам», споры… Где‑то в углу азартные шахматисты доигрывали партию, начатую до репетиции. Что‑то меня потащило в эту гримерную. Вдруг вижу: навстречу мне быстрым шагом (почти летит) идет артист из новых. Глаза – быстрые, пронзительные, цепкие – на мгновение остановились на мне, остановились на мгновение, но ровно настолько, чтобы оставить след, поселивший уже тогда неясную во мне тревогу. Конечно же, через пару секунд я забуду это ощущение, но бдительное подсознание услужливо его запомнит, чтоб в нужный день и час напомнить. Первый вопрос, который я задала кому‑то в гримерной: «Кто это?» – «Филатов Лёня из „Щуки“», – ответили мне.
Еще. Первый этаж. Женя Шумский[2] с Лёней сидят в гримерной на диване, я почему‑то перед ними. Чего я там делала и почему стояла лицом к ним, – не знаю. Слышу шепот Лёни: «Сколько ей лет?» Шумский также шепотом: «Тридцать и она замужем». Лёня: «Кто?» Шумский ответил. Позднее Лёня скажет: «Какой нелепый брак!» А через некоторое время я отвечу эхом в отношении его брака.
В верхнем фойе театра, которое перед вечерними спектаклями превращается в буфет, идет читка новой пьесы. Столы сдвинуты буквой «П». Я, как всегда, не читаю (это отдельная история). Взъерошенная комплексами и ненужными вопросами, нервно скучаю. Глаза как‑то въедливо изучают причудливую трещинку на спинке впереди стоящего стула. На душе – противно: почему эту роль не дали мне? Она же в десятку моя! Надоедливое «почему». Устало перевожу взгляд на сидящих напротив. Не вижу лиц, вижу чьи‑то дивные кисти рук с прекрасными тонкими длинными пальцами, Они завораживали. Ни у кого потом я больше не видела таких красивых рук. Это были руки «Лёни Филатова из „Щуки“».
Очень скоро мы стали здороваться, однако общение ограничивалось короткими, как будто незначительными фразами. Но в какой‑то день Лёня вдруг неожиданно просит прочитать его переводы: «Я бы хотел, чтобы ты это прочитала и сказала свое мнение. Это написано, когда мне было девятнадцать».
Дома – никого. Я одна. Чуть‑чуть участилось дыхание… читаю… переворачиваю странички. Не особенно любя стихи, читая, я испытывала удовольствие, с каждой строчкой понимая, какие это прекрасные переводы, написанные блестящим, легким профессиональным пером. Прекрасные переводы, как все, за что бы ни брался впоследствии Лёня. Назавтра, передавая их ему, обнаруживаю свои восторги. Лёня, вижу, счастлив, но сдержанно выражает свои чувства. Думаю, ему, конечно же, было важно мое мнение, но еще важнее было через эту уловку поймать меня на крючок Поймал‑таки. Один шаг друг к другу, хотя я еще соблюдала дистанцию.
Замечаю, Лёня ищет встречи со мной. На ходу какие‑то вопросы, сообщения, казалось, незначительные, но глаза его уже говорили о том важном, которое в дальнейшем станет основой нашей жизни.
«Любовь – это наша с тобой жизнь, наша с тобой биография», – напишет он потом в письме ко мне.
Перерыв на час между репетициями. С девочками толпимся у зеркала. Первый этаж, здесь же выход из театра. Подходит Лёня и шепотом приглашает меня в кафушку – рядом с театром, но не в «Гробики», как мы, актеры, окрестили кафе на Верхней Радищевской, потому что ранее в помещении этого заведения продавались похоронные принадлежности, а в кафе, которое находилось в самом начале Больших Каменщиков – в подвале небольшого дома. К сожалению, теперь нет ни дома, ни кафе. «Выпьем по чашке кофе», – уточнил Лёня. Я согласилась, хотя приглашение показалось мне странным. Идем. Вроде бы ничего особенного, но ощущение необычное, уже какой‑то тайны, – наша судьба делала свои первые шаги.
Вот и кафе. Спускаемся по лестнице вниз. Столик на двоих. Садимся. Высокое окошко от меня слева. Лёня – напротив. Смотрим друг на друга, улыбаемся, робость у обоих. Неловкость от того, что не сразу начинаем разговаривать. О чем? И почему мы здесь? Это первый наш «выход в свет». Положение спасает официантка (или официант?), которая берет у нас заказ. «Кофе», – как‑то слишком живо, почти выкрикиваем мы в один голос. Это нас развеселило, и обстановка немного разрядилась.
– Хочешь, я почитаю тебе стихи? Свои.
– Давай, – улыбаюсь я.
Лёня начинает читать. Одно, второе, третье стихотворение. Глаза в глаза. Завоевывая меня, они спрашивали и ждали ответа. А я, слушая, не могла отвязаться от своего вопроса: «Не может быть, неужели? Что это?» – до конца не понимая, что мои ощущения и вопросы имеют в виду.
Остывал кофе, Лёня читал, я слушала, больше прислушиваясь к своей внутренней бурлящей жизни, где вопросы и ответы, кувыркаясь и наталкиваясь друг на друга, переворачиваясь, как в невесомости, никак не могли выстроиться в один вопрос и обязательный на него ответ. Лёня выжидательно смотрит на меня: то, что хотел, он мне уже прочитал.
– Замечательные стихи, – как после спячки, встряхиваюсь я. Еще два‑три незатейливых вопроса – где, когда они были написаны, Лёнины рассказы о своих друзьях‑товарищах в городе Ашхабаде, где он, оказывается, вырос и где он начал печататься – в газете «Комсомолец Туркменистана». Стало вдруг по‑родному тепло и уютно. Моя каждодневная вздрюченность куда‑то испарилась, и с моим визави сейчас сидела вполне интеллигентная дама с плавными движениями рук и мягкой, нежной улыбкой. До начала репетиции оставалось несколько минут, нужно было торопиться. Быстро расплатившись с официанткой, вышли на улицу. Идем. И опять откуда‑то вынырнула неловкость, зыбкое ощущение связавшей нас тайны. За углом дома, где не проглядывались ничьи лица, Лёня остановился и попросил меня подойти к нему. Я приблизилась, и мы, как школьники, стесняясь, поцеловались. Вопрос получил ответ.
Молча потопали в театр. Да нет, конечно же, говорили, вот только о чем – не помню. Помню, что меня не покидало чувство недозволенности, что я совершаю что‑то греховное, и я струсила. Войдя в театр, шепотом произнесла: «Извини, Лёнечка, я к тебе хорошо отношусь, но не больше». Сейчас смешно: странное заявление, ничего умнее не придумала, как будто от меня что‑то требовали сверх того.
После этого эпизода прошло больше года, в течение этого времени мы не общались, оставляя за собой право только на приветствие.
«Лёнечка, родной мой, какое же это было счастье – там, в кафе. Наше первое свидание… Уже тогда ты был родным, моим… А я испугалась напора, нахрапа. А может быть, и не во мне было дело, а Судьба, оттягивая наш будущий союз, постепенно готовила нас друг для друга».
Очень важно рассказать про мою тогдашнюю жизнь, какой меня увидел Лёня в первый раз, что я собой представляла в период нашего знакомства, почему мы так долго, невыносимо долго шли друг к другу. 12 лет. Любовь… страсть… ссоры… расставания с параллельным пониманием обоих о невозможности жить друг без друга… и опять ссоры и примирения… и так до 1982 года, тяжкие 12 лет.
Глава 2 Странный брак
Мама, увидев заявленного мужа, заплакала,
да так горько…
Год
Я закончила ГИТИС с дипломом актрисы музыкальной комедии. И в этом же году был зарегистрирован наш странный брак с В. Золотухиным, странный потому, что все пять учебных лет я его в упор не видела, не замечала, учась на одном курсе. Слишком разные мы были. В отличие от Валерия я не любила общаться с каким бы то ни было начальством, видя в их лице угрозу моей независимости, моей свободе, старалась избегать всяческих общественных нагрузок. Я не знала в институте педагогов по истмату, диамату, политэкономии, читающих нам лекции по утрам. Скучища! А на дворе весна, солнце, тают сосульки, образуя солнечные лужицы и ручейки, а в скверике, что напротив кинотеатра повторного фильма, сидят и жмурятся благообразные старички и старушки, и мы – я со своей верной подругой Галкой[3] – втискиваемся между ними, и нам хорошо, и мы о чем‑то говорим, мечтаем; или, если позволяло время, шли в кино, или просто гуляли по переулкам. И разве можно променять прелесть этих прогулок на скукоту истматов и прочих матов. В результате зачеты по этим предметам для меня превращались в экзамены.
– Вы с какого курса? – спрашивал меня педагог.
– С этого.
– А почему я вас не знаю?
– Не знаю.
Все‑таки добавлялись неуклюжие объяснения и извинения, после которых обиженный педагог вещал:
– Значит так: через две недели зачет, а вы, моя дорогая, перед зачетом зайдете ко мне на коллоквиум, буду вас гонять по всему курсу.
И меня гоняли. А получала я все равно отличные оценки, зарабатывая повышенные стипендии. Наверное, я была ленива, в отличие от трудоголика Золотухина, который при всем том был еще и каким‑то секретарем комсомольской организации – не то факультета, не то курса. В общем, далека я была от всего этого.
Но брак был заключен. «Инициатива исходила от тебя», – сказала мне позже подруга Галка. Наверное, раз произошло – значит, муж. Привела домой, сказав: «Мама, это мой муж». Мама, увидев заявленного мужа, заплакала, да так горько! Предчувствие ее не обмануло. Она видела других соискателей руки и сердца ее дочери, а сейчас перед ней стоял небольшого роста неказистый человек в изношенном зимнем пальтишке, на голове у которого красовалась, будто изъеденная молью, шапка‑ушанка ушками вниз. Она была в ужасе. А незнакомый ей человек развернулся и быстро ускакал за водкой. И стали они жить‑поживать и добра не наживать.
В этом же 1963 году я показывалась в Театре Моссовета с отрывком из Софроновской пьесы «Обручальное кольцо». Спектакль по этой пьесе шел в этом театре, и Валерий играл в нем небольшую роль. Показалась – не взяли.
Год простоя, год бессмысленного ожидания чего‑то.
Вдруг в один из осенних дней прозвучал тревожный телефонный звонок. Звонил директор театра Сосин, который умолял меня сыграть главную роль в этом спектакле.
– У нас ЧП – не может вылететь из другого города актриса, исполнительница главной роли, а отменить спектакль никак нельзя. Прошу вас, не отказывайтесь, – умоляла трубка.
17.00 часов. В 20.00 – начало спектакля. Роли не знаю, спектакль видела два раза год назад. Мне вдруг стало нехорошо где‑то там, под ложечкой, затошнило. Придя в сомнамбулическое состояние, не понимая толком – зачем, для чего и чем все это может для меня обернуться, если я соглашусь, не заметила, как произнесла: «Да, хорошо… еду». До сих пор, когда вспоминаю, для меня остается загадкой, откуда взялась отвага? Очень медленно, на ватных ногах доплелась до книжной полки, где, возможно, могли сохраниться старые листочки с текстом единственной, безуспешно показанной сцены. Минут 20 я еще пребывала в неестественной для ситуации прострации. И вдруг, словно какой‑то рубильник включил все лампочки организма: прочистились и заработали мозги, враз проснулись все чувства, обозначив два основных – чувство тревоги и азарта, забегали ноги. На улице – сильный дождь. Останавливаю такси. В 18.30 – я в театре с мокрыми от дождя волосами, всклокоченная и внешне, и изнутри. Вокруг суетятся гримеры, костюмеры, артисты. Уши слышали быстрые тексты первого действия. Потом – бегом на сцену, где мне показали поставленный танец. Запомнить все было невозможно, и в спектакле я лихо отчебучивала что‑то свое. Золотухин перед спектаклем, придя откуда‑то в театр и увидев меня, находился, как говорили, в полуобморочном состоянии. А спектакль прошел прекрасно и был принят зрителями даже лучше, чем когда‑либо: постановка старая, и артисты, уставшие ее играть, вдруг ожили, – все были на стреме, готовые прийти мне на помощь, если я вдруг забуду текст, появилась хорошая (едва ли) энергетика, которая не могла не зацепить зрителя. Спектакль прошел пусть нервно, но именно это придало ему свежести. Через несколько дней я получила конвертик с благодарственной бумажкой от дирекции театра. И снова я уселась дома, и вновь потекли безотрадные, бессмысленные дни.
«Ребята, потрясающий театр! Идите и показывайтесь в театр к Любимову. Вы видели „Доброго человека из Сезуана“? Только туда», – встретил как‑то нас на улице Р. Джабраилов,[4] и эти его слова определили нашу творческую судьбу. Не раздумывая долго, пришли к Любимову, скрывая, что мы муж и жена, показали «всухомятку» (без концертмейстера) отрывок из оперетты и что‑то еще и, счастливые, вернулись домой: мы были приняты в труппу знаменитого театра с уже нашумевшим спектаклем «Добрый человек из Сезуана». В театре уже шли репетиции «Героя нашего времени». Все роли уже были распределены, не было только актера на роль Грушницкого. Валерий вовремя подоспел. Меня же ввели в старый спектакль «Ох, уж эти призраки» Эдуардо де Фелиппо на главную роль. То есть к этому моменту я была счастлива абсолютно. В свои двадцать четыре года я воспринимала жизнь как чудесный подарок, мне данный свыше, и, переполненная через край этой радостью, я как бы одаривала собой мир – беззаботно, легко, весело. Я задыхалась от счастья. Где бы я ни появлялась, все приводилось в движение. Хотелось много‑много общаться и, конечно, с шампанским, а потом, очертя голову, нестись в головокружительное «никуда», которое, конечно же, имело адрес моих подруг Елены Виноградовой и позднее – Татьяны Горбуновой. Не обремененная никакими заботами – ребенка еще не было, – я порхала, скользила по жизни. Только дома, оставшись наедине с собой, я успокаивалась, возвращая себя настоящую – себе. Книги, музыка, размышления о жизни… они превращали меня совсем в другого человека, как бы выворачивая наизнанку. Тогда возникало много вопросов про жизнь, про взаимоотношения между людьми, про себя. Меня охватывало абстрактное, но очень сильное желание, подпитанное звучащей Пиаф, сделать что‑то хорошее, нужное, быть кому‑то полезной, и, казалось, мир перевернется, если я не утолю это желание. Музыка вытаскивала наружу самое лучшее, что было во мне заложено. Кончалось обычно тем, что приходил Золотухин, и мы летели в какую‑нибудь его компанию с обязательной пьянкой.
Точно не помню, но это было в первые годы работы в театре. Он в помещении нашего театра что‑то репетировал с одной, в то время знаменитой, актрисой другого театра. Уже тогда он вел свой дневник, начиняя его своими страстями, страхами, переживаниями. До некоторых пор мне позволялось его читать, и в один из дней в дневнике появилась запись, где он сравнивал ее со мной, и мучительно решался вопрос, кто лучше – она или я. В результате я одерживала победу: «все‑таки Шацкая лучше». Он был у нее дома, почему‑то жалел ее ребенка, и по тому, как это излагалось, я поняла, что между ними были определенные отношения, какие могут быть между мужчиной и женщиной. Я будто очнулась и стала хоть что‑то понимать про жизнь с ее кошмарными перевертышами, и неожиданно было сделано открытие: верность – не панацея для сохранения брака, а, может быть, даже и наоборот. Меня еще долго не оставляло чувство омерзения и брезгливости, и уже никогда я не смогла простить ему этого первого предательства, которых было еще очень много и потом, но, переболев, мне было уже все равно, и я отпустила человека в «свободное плавание». А внешне для всех мы продолжали жить как всегда: ходили в гости, принимали друзей у себя дома, только у меня немного поубавилось радости, и, к сожалению, появилось раздражение, и не давал покоя неотвязный вопрос: как мог этот человек очутиться рядом со мной, какую злую шутку сыграла со мной Судьба? А в 1968 году, находясь в гостях у Володи Высоцкого и Марины,[5] после очередной ссоры я сказала, что не люблю его, то есть вслух высказала то, чем жила последнее время. А любила ли я вообще? И что я тогда понимала про любовь? Вся забота о нем исходила от моей труженицы‑мамы, которая делала все для поддержания дома и семейного покоя. Страдая в одиночестве, на людях я не позволяла себе распускаться и только моим подругам по театру Тане Жуковой и Маше Полицеймако несла свои переживания. Однажды я от кого‑то услышала, как Золотухин в кругу наших актрис рассказывал о своих любовных приключениях, как «приезжал в аэропорт, оставлял там машину, летел в Ленинград к своей любовнице, как ее (здесь нецензурный глагол), после чего летел обратно в Москву – домой».
Жизнь превращалась в кошмар. Я видела, как он суетится, боясь молодых артистов, которые ему «наступают на пятки», как кого‑то хочет «переплюнуть».
Однажды нас пригласил в гости к французскому журналисту Максу Леону Анхель Гутьеррес, наш друг, педагог по мастерству в ГИТИСе.
Были приглашены и Володя Высоцкий с Мариной. Мне ехать не хотелось: была беременна (Золотухин еще этого не знал) и чувствовала себя неважно. Кое‑как взяла себя в руки, – поехали.
У Макса уже были какие‑то его друзья. Позднее появились Володя с Мариной. Марина была очаровательна, красиво уселась с ногами на диван, Володя с гитарой – на полу перед ней. Он нежно смотрит на Марину, окутывая ее любовным облаком. Оба купаются в счастье. Володя запел, – одна песня, другая, третья – он был в ударе, влюбляя в себя уже давно влюбленную в него Марину. Было приятно за ними наблюдать. Но что сделалось с моим мужем, который вдруг стал соревноваться с Володей, перекрикивая его своими песнями, красоваться перед Мариной, куря, как сигареты, одну сигару за другой, принимая, как ему, наверное, казалось, привлекательные позы. Сигара держалась в растопыренных пальцах, и для пущей важности был поднят подбородок. Ну, чем хуже Высоцкого? Чем не жених? Хотелось сказать: «Будь поскромнее, Валерий: это не твоя территория». А я смотрела и думала: за что мне «это»? Раздражение усиливалось еще и оттого, что физически мне было очень плохо. Кое‑как увела обкуренного мужа домой. После этой вечеринки я почти перестала ходить с ним вместе в какие‑либо его компании.
Сейчас я понимаю, что Судьбе нужно было прополоскать меня во всем этом, чтоб я узнала цену настоящему чувству, имя которому – Любовь. И еще я думаю, ей нужно было, чтобы родился сын Денис, после чего она спокойно умыла руки, закрыв тему Золотухин‑Шацкая.
Глава 3 Я – мама!
В моем мире было два человека – я и мой сын
Год
Я с головой погружена в домашние заботы. Дениске 6 июня исполнился 1 год. Я радовалась своему новому качеству. Я – мама! В моем мире было 2 человека – я и мой сын, – больше ни о ком и ни о чем я не хотела думать. Спасибо моей маме, Матрене Кузьминичне, которая всегда была рядом, и, конечно, огромная помощь была от нее, а впоследствии и вся нагрузка легла на ее плечи. Я продолжала работать в театре, т. е. утром – репетиции, вечером – спектакли. В свободные дни у нас дома собирались друзья, знакомые и, конечно, пили, пили много за здоровье очаровательного ребенка. И насколько я помню, у нас никогда не было приличной еды, а вот что касается выпивки – это хоть залейся: каждый из приходящих считал своим долгом принести бутылку, чтобы поднять тост за маленького. Однажды каким‑то образом вместо воды по ошибке дали ребенку что‑то из крепких напитков. Ошибку поняли только тогда, когда сын своими маленькими ручонками, одурманенный, стал истерически раскачивать и громить свою кроватку. Было страшно и смешно. Еле угомонили ребенка. Кстати, Денис совершенно не воспринимал колыбельную, она его даже каким‑то образом раздражала, а засыпал – причем очень быстро, под Баха в моем вокальном исполнении.
К чему эта информация? – не знаю… Хотя, нет, знаю… Денечка в три или в четыре месяца вдруг стал по ночам плакать, и для меня наступили бессонные ночи. Мамы, у которых были подобные ситуации, знают, как страшно не спать много ночей подряд… Я не понимала, в чем дело: с ребенком вроде бы было все в порядке, а ночь превращалась в бесконечный кошмар. Мои «колыбельные внушения» о том, что рыбки и зайки должны ночью спать, маленького не убеждали, а уж когда он слышал «спи и ты, малышка», начинался настоящий рев. Однажды в отчаянии, понимая, что и это также не поможет, больше, кажется, для себя, вполголоса под «шабадабада», уже не глядя на маленького, которого нервно раскачивала из стороны в сторону, быстро стала напевать какую‑то мелодию из Баха. И, как ни странно, услышала сопение. Какое счастье! малыш спал. Мое посещение врача закончилось его простым объяснением: «Ребенку не хватает молока. Грудь большая, а молока мало. Ребенок плачет, потому что он у вас постоянно голодный». Спасибо моей подруге Татьяне, которая из Швейцарии стала присылать нам большие банки с сухим молоком, подарив тем самым малышу и всем нам спокойные ночи.
Глава 4 Крещенское гадание
Я жила и ждала…
Год
Январь. Театр отдыхает от спектаклей. У нас, у артистов, елки – чудесные превращения в Дедов Морозов, Снегурочек, зайчиков и белочек А я еду в Рузу, в актерский дом отдыха. Выдалась чудесная зима с морозцем и солнцем. Серьезно укутавшись, в валенках ходим с Т. Д.[6] по малому и большому кругу, дорожкам в лесу, наслаждаясь красотой берендеевского леса, бриллиантовым сверканием пушистого снега под редкими фонарями. Но вот мороз схватил нас за нос, и мы спешим в уютное, теплое «злачное» место под названием «Уголек», где уже полно людей, которых можно только угадывать через накуренное облако. Но вот и нам повезло, и мы за столом, и у нас на столе – шампанское, которое весело нам развязывает языки, и, окружая себя нашим собственным облаком, утопаем в разговорах о том о сем, и даже не важно – о чем: нам сказочно хорошо, и день – позади.
Января. Крещение
Я живу в комнате с Изольдой Фроловой.[7] Еще днем мы решили, что будем ночью гадать. День и вечер пролетели быстро, наступила полночь. Решили жечь бумагу и, сожженную, с помощью свечи проецировать ее на стенку. Искали, на чем бы можно было жечь бумагу, нашли тарелку. Сейчас уже не вспомнить, как выглядела наша с Изой комнатка, но, как ни странно, отчетливо, почти физически помню свои тогдашние ночные ощущения. Было жуть как страшно. Исчезли всяческие заоконные звуки, и в вакуумной тишине горящие свечи приводили в движение многочисленные тени от предметов… Тени прыгали, вздрагивали, жили своим каким‑то жутким образом, а свечи, треща и плюясь, озвучивали их неприятным зловещим шипением, отчего становилось особенно жутко. От любого неожиданного звука – не дай бог! – сердце, казалось, могло остановиться. Мы почти не говорили друг с другом, а если говорили, то только шепотом. Первая гадала Изольда. Положила на тарелку скомканную бумагу и подожгла. Огонь вспыхнул не сразу, но потом так разгорелся, что мы перепугались, – как бы не дошло до пожара, но он вдруг быстро погас, оставив после себя комок серого пепла. Иза стала крутить тарелку. И как она ее ни крутила, на стене исчезал и появлялся огромный белый пароход (тогда он почему‑то нам казался белым). Иза, увидев пароход, радостно связала его с каким‑то своим театральным проектом, – что‑то у нее совпадало. Корабль на стене Изу окрылил и вселил какую‑то надежду. Настала моя очередь. Мну уже приготовленную бумагу, поджигаю. Замечательно горит бумага, но – сколько дыма, чада! Уже не до теней, не до страха: вся – внимание. Поворачиваю тарелку, вдруг Иза шепотом: «Смотри, – лицо!.. Господи! – с рогами!.. Ой, и с бородой!» И я действительно вижу отчетливо лицо – удлиненное, эль‑грековское, с глазами, горбатым носом, ртом, с козлиной бородой и рогами. Все, что угодно, ожидала, но не этот «подарок». И что – «это»? Иза: «Нин, это не козел: лицо‑то человеческое. Только почему – рога?» Я: «Может быть, это – бес? И меня кто‑нибудь будет пытаться соблазнить?» Развеселились.
Иза: «Крути дальше. Посмотрим, во что это лицо выльется». Я осторожно поворачиваю тарелку. Постепенно – слава богу! – отвалились рога, за ними борода, и лицо превратилось в лающую собаку, потом в свернутого клубочком щенка. Собака – это друг. Сообщаю Изе догадку: кто‑то меня соблазнит, но потом превратится в друга. Поворачиваю тарелку, и также отчетливо появилась рука, т. е. кулак с поднятым вверх большим пальцем. Сюжет завершился: соблазнитель превратился в друга, что для меня будет очень даже здорово. Немного повеселились уже при свете и вскоре улеглись спать, – Иза со своим пароходом, а я с ощущением, что жизнь мне еще преподнесет сюрпризы и что у меня скоро что‑то случится в жизни, и с этим чувством я счастливо заснула. Теперь все последующие дни, месяцы я буду помнить о гадании. Я жила и ждала.