Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Давай! Давай! Давай! Давай! Давай! 4 страница




Самым подходящим местом для этих грубых любовных посланий в никуда являются, конечно, общественные уборные. Их стены стали главным поставщиком городских граффити; здесь, в укромном уединении, лондонец обращается ко всему городу со словами и изображениями, столь же древними, как сам Лондон. Один служитель сказал Джеффри Флетчеру, автору книги «Лондон, которого никто не знает», что «если вам нужны надписи на стенах, вам прямая дорога в уборную на Чаринг‑кросс‑роуд… Читаешь – кровь стынет в жилах». Вообще‑то лондонские уборные славятся надписями не одно столетие; в 1732 году Харло Трамбо напечатал в типографии Бетлехем‑уолл (Мурфилдс) компиляцию, озаглавленную «Веселый помысел, или Антология оконных стекол и нужников». Мы можем извлечь из этого сборника кое‑какие яркие и, возможно, даже бессмертные эпиграммы. Нужник в увеселительном саду Панкрасуэллс подарил нам следующее:

 

Сюда посрать я в спешке заскочил,

Но, чьей‑то мудрости увидев испражненья,

Был принужден в стихах являть свои уменья

И чуть в штаны не наложил[37].

 

За этим четверостишием следует диалог (или хор?) сортирных голосов, в котором write (писать) часто рифмуется с shite (испражняться), а London – с undone. Одежда наших анонимных авторов в буквальном смысле была в нужнике undone (расстегнута); однако, возможно, здесь есть и второй, более печальный уровень смысла – что они сами были в Лондоне undone (погублены). На стене таверны у Ковент‑гардена можно было прочесть:

 

Всего грязней из человека прет,

Когда он пишет или когда срет,

 

а в отхожем месте близ Темпла:

 

Герой в бою не так свиреп на вид,

Как тот, кто, тужась, на толчке сидит.

 

Порой эта городская скатология встречала достойный отпор. «Оставлять здесь свои имена, – написал на стене некий лондонец, – есть тщеславие выродков».

Другим важным источником лондонских граффити испокон веку были стены тюремных камер – от надписи, сделанной Томасом Роузом в башне Бичем‑тауэр лондонского Тауэра («Заточен теми, кому не сделал никакого зла. 8 мая 1666 года»), до слов, начертанных одним современным заключенным: «Ты, допустим, виноват. Но каково сидящим здесь ни за что!» Эти люди тоже, можно сказать, были погублены Лондоном. В 1581 году Томас Михоу с большим трудом, но аккуратно нацарапал на стене железным гвоздем: «Я злые пытки вытерпел сполна, но мне свобода не была дана». Надпись сохранена до наших дней в лондонском Тауэре наряду со многими высеченными в этой древней тюрьме символами страдания и долготерпения – крестами, скелетами, мертвыми головами, песочными часами. Попадаются и слова, долженствующие вселять успокоение: «Надейся до конца, будь терпелив… Spero in Deo[38]… Терпение превозможет все». С этими фразами контрастируют нынешние тюремные граффити: «Домой к маю… Вот где я большую часть жизни провел… В первый раз засыпался – заложил друган… Поаккуратней со мной. На семь лет закатали. Не повезло». Во многих граффити тюрьма предстает как образ мира – или как образ города, – и это, возможно, придает дополнительное значение надписи, обнаруженной на одной из лондонских стен: «Нечем дышать».

 

Глава 19

И это тоже лондонцы

 

Есть и другие виды обезличенности. Диккенс обратил внимание на женщину, которую можно было встретить поблизости от Стрэнда. «Из‑за какой‑то болезни позвоночника она гнется в три погибели, а голова у нее с недавних пор вывернута на сторону и нависает теперь над запястьем одной из рук с тыльной стороны. Всем знакомы и палка ее, и шаль, и корзинка, которые неизменно при ней, когда она бредет по улице, способная видеть лишь тротуар, не прося милостыню, не останавливаясь, вечно перемещаясь куда‑то без всякой цели. Как живет она? Откуда идет? И куда? И зачем?» Диккенс встречал ее многократно; он так и не узнал ее имени, а она не могла увидеть знаменитого писателя, проходившего мимо и, возможно, потом оглядывавшегося.

Я не раз замечал карлика с усохшим, сморщенным лицом, одетого в старое тряпье, который хриплым голосом «регулировал» движение транспорта на перекрестке Теобальдс‑роуд и Грейз‑инн‑роуд; он стоял там каждый божий день, а потом вдруг (летом 1978 года) пропал. Ближе к нашему времени молодой уроженец Вест‑Индии ходил по Кенсингтон‑черч‑стрит в одежде из серебряной фольги, с привязанными к запястьям воздушными шариками. Джентльмен, которого прозвали Польским королем, разгуливал по Стрэнду босиком в красной бархатной мантии, водрузив на голову венок. Он тоже внезапно исчез.

Эти лондонские «достопримечательности», как правило, обретаются в определенных частях города и редко показываются за их пределами; это духи или ангелы тех или иных мест, безраздельно принадлежащие городу. В Кларкенуэлле жил «угольщик‑музыкант», который, окончив дневные труды, устраивал концерты в своей квартире на Джерусалем‑пассидж; он умер, когда чревовещатель по прозвищу Смит‑говорун, затеяв розыгрыш, внушил ему, что с ним беседует сам Господь, и объявил, что он проклят навеки. На Пиккадилли в доме 138 жил лорд Куинсберри, или «старый Кью», как его называли; он каждый день сидел у окна и единственным своим глазом плотоядно смотрел на каждую хорошенькую прохожую и подмигивал ей. Около таверны «Подкова» на Тоттнем‑корт‑роуд много лет сидела «больная девушка с бледным лицом, лишенным всякого выражения, не помнящая о времени и нечувствительная к шуму и суете».

Знакомые лица имелись в каждом районе города. Ныне на перекрестки ежедневно выходят люди с дисками на шестах, помогающие детям переходить улицу, но до первых десятилетий XX века здесь приметней всех были подметальщики мостовых. Многие трудились на одних и тех же перекрестках – на своих «владениях», как они их называли, – по тридцать – сорок лет. На Корнхилле в свое время подметальщиком был бородач, признававшийся: «Случается, меня и обидят – скажут что‑нибудь такое; бывает, степенные люди подразнят маленько». На углу Кавендиш‑сквер обосновался Билли, который помнил старинные мятежи: «Толпа несла четырехфунтовую буханку, намоченную в бычьей крови, а я, как увидел, подумал, что это человечья голова; я перепугался и убежал». Один старый подметальщик, который «держал за собой» узкий проезд между Беркли‑стрит и Страттон‑стрит, носил потрепанный охотничий наряд – куртку и шляпу. Однажды ему пришлось выступить свидетелем в полицейском суде, и Мейхью приводит следующий обмен репликами:

 

Судья. Вы кто – фельдмаршал?

Свидетель. Нет, милорд. Я подметальщик на Лэнсдаун‑пассидж.

 

Согласно изданию «Лондон старый и новый», в начале XIX века в Севен‑Дайалс жил «сэр» Гарри Димсдейл – «несчастный малорослый урод и полуидиот», торговавший вразнос шнурками и нитками; он постоянно ходил одними и теми же маршрутами по Холборну или по Оксфорд‑стрит и сносил насмешки детворы и мойщиков, убиравших каретные дворы. У него было всего четыре или пять зубов, но он мог согнуть ими серебряную монету, «если только удавалось у кого‑нибудь ее выпросить». Его излюбленным развлечением было донимать детей – щипать, валить на землю, – но главной страстью был алкоголь. Он «каждый вечер допивался до безобразия… вопил в припадке хмельного исступления или издавал низкие жалобные звуки, исторгаемые не то голодом, не то болью». Отмечалось, что его лицо выражало «идиотизм, физическое страдание и склонность к злому озорству»; однако хозяйка его убогого жилья – чердачного помещения с устланным соломой полом, выходившего на задний двор, – говорила, что по ночам слышит, как он молится. «Сэра» Гарри знал весь Лондон, и существует гравюра, изображающая его в возрасте тридцати восьми лет; тем не менее и он однажды внезапно исчез. Его жизнь – диковинная повесть страдания и одиночества, но она находит отзвуки и подобия в нынешнем городе.

Другие эксцентричные торговцы проявляли на улицах больше добродушия. В начале XIX века немалой известностью пользовался Питер Стоукс, «летучий пирожник» с Холборн‑хилла; согласно описанию, данному Алефом в «Лондонских сценах и типах», «на нем неизменно был черный, тщательно вычищенный костюм – фрак, жилетка и короткие панталоны с застежками ниже колен; на ногах – плотные черные чулки и туфли со стальными пряжками». Этот уличный торговец, чье «открытое и доброжелательное лицо выражало ум и безупречную нравственность», в тот самый миг, когда часы били двенадцать дня, стремительно вылетал из переулка Феттер‑лейн и в течение последующих четырех часов обегáл окрестные улицы, уворачиваясь от лошадей, фургонов, карет и беспрерывно крича: «Купите! Купите! Купите!» Он тоже славился по всему Лондону и был изображен гравером с корзинкой пирожков, аккуратно покоящейся на правой руке.

Столетием раньше на улицах Лондона был столь же знаменит Колли‑Молли‑Пафф – низенький горбун, тоже продававший пирожки и булочки. Корзинку он предпочитал носить не на руке, а на голове, и при тщедушном телосложении голос, которым он рекламировал свой товар, был у него могучий. Возгласы его узнавались безошибочно, и он появлялся на всех городских торжествах и публичных повешениях, неизменно вооруженный большой палкой для защиты от воришек, посягавших на его добро.

Тидди‑Долл, торговавший имбирными коврижками на Хеймаркете, носил нарядную, яркую одежду и шляпу с пером, и ему выпала честь стать моделью для Хогарта; он был так знаменит среди жителей Лондона, что «однажды, когда его не оказалось на обычном месте… (он отправился на сельскую ярмарку), были напечатаны и тысячами продавались на улицах листы с историей его убийства». Его невымышленная смерть была не менее сенсационной: во время «ледяной ярмарки», когда на льду замерзшей Темзы устраивались увеселения, Тидди‑Долл провалился во внезапно разверзшуюся трещину и утонул.

В Лондоне всегда хватало разного рода чудаков, пользовавшихся уличной славой. Томас Кук из Кларкенуэлла, знаменитый скупец, на смертном одре потребовал назад деньги у хирурга, не сумевшего его вылечить. Врач Мартин Ван Бутчелл разъезжал по Вест‑Энду на пони, на боках у которого были намалеваны красные пятна. С крыльца своего дома на Маунт‑стрит он продавал апельсины и имбирные коврижки; он набальзамировал тело первой жены и держал его в гостиной. Как пишет Эдвард Уолфорд в «Лондоне старом и новом», «он первую жену одевал в черное, а вторую в белое, никогда не допуская перемены цвета». Он поразил современников тем, что отпустил бороду, – и это в конце XVIII века! – и столь же сильно поразил их тем, что стал «одним из первых убежденных трезвенников».

Бенджамин Коутс впервые обратил на себя внимание в 1810 году, когда арендовал театр «Хеймаркет», чтобы единственный раз выступить в роли Ромео; он вышел на сцену «в небесно‑голубом шелковом плаще, щедро усыпанном блестками, в красных панталонах, в белой муслиновой жилетке и в парике эпохи Карла II, увенчанном складным цилиндром». К несчастью, голос у него был «гортанный», и смех, который вызвало само его появление, усугубился тем, что «его чересчур тесные панталоны разошлись по швам, и скрыть это было невозможно». В тот вечер к нему навсегда приросло прозвище Ромео Коутс; его часто видели разъезжающим по улицам в экипаже, похожем на морскую раковину. Предельная живость и энергия этого человека ставят его в один ряд с гравером Уильямом Вулеттом, который, окончив очередную работу, всякий раз палил из пушки, установленной на крыше его дома на Грин‑стрит близ Лестер‑сквер.

Порой и женщины производили необычайное впечатление своим особым обликом или поведением. Жила в Лондоне, например, богатая и образованная мисс Бэнкс, носившая стеганую юбку с «двумя громадными карманами, полными книг всевозможных размеров». Отправляясь на охоту за той или иной книгой, она неизменно брала с собой рослого слугу «с палкой почти такой же длины, как он сам». Во время этих вылазок, как пишет все тот же Уолфорд, ее «не раз принимали за уличную певицу». Мисс Мэри Льюкрайн около пятидесяти лет безвылазно просидела у себя на Оксфорд‑стрит за закрытыми ставнями – одна из тех старых дев, что уходили в добровольное затворничество, спасаясь от города с его тревогами и жестокостями.

Некоторые лондонцы приобрели известность из‑за своего рациона. В середине XVII века Роджер Крэб из Бетнал‑грин питался «щавелем, мальвой и прочими травами» и пил только воду; в конце XX века Стэнли Грин, неизменно в куртке и кепке, ходил по Оксфорд‑стрит с плакатом: «Меньше белка – меньше страстей». Двадцать пять лет уличные толпы обтекали его, почти не замечая, поглощенные своим обычным шумно‑суетливым движением.

 

 

Пламя и мор

 

Причины и следствия Великой чумы 1665 г. перечислялись множество раз, но в большинстве своем люди считали ее Господним наказанием городу, впавшему в язычество.

 

 

 

Глава 20

Чума на вашу голову

 

Лондон – город, вечно преследуемый роком. Его всегда сравнивали с Иерусалимом, который так пылко изобличали пророки, а его могучий дух неоднократно пытались укротить словами Иезекииля: «…скажи обмазывающим стену грязью, что она упадет… и бурный ветер разорвет ее» (Иезекииль, XIII.11). В XIV веке Джон Гауэр сокрушался, предсказывая ему близкую гибель, а в 1600 году Томас Нэш написал: «Лондон скорбит, и Ламбет весь в печали; торговцы проклинают день, когда их матери зачали… Так от зимы, от мора и чумы спаси нас, милостивый Боже!» В 1849 году граф Шафтсбери назвал Лондон «Городом чумы», а один из персонажей оруэлловского романа «Пусть цветет аспидистра» говорит о нем как о «городе мертвых».

О природе лондонского страха написано многое. Джеймс Босуэлл приехал в город в 1762 году. «Я стал опасаться, не поразит ли меня нервная лихорадка – в этом не было бы ничего удивительного, ибо она уже приключилась со мной после такой же хвори, когда я в последний раз посещал Лондон. Я был весьма угнетен». В комментарии издателя к выполненному Ларуном изображению уличных торговцев подчеркиваются следы беспокойства на их лицах, в особенности «пустые, испуганные глаза». В стихотворении Уильяма Блейка «Лондон» рассказчик, гуляя по улицам близ реки, признается: «На всех я лицах нахожу / Печать бессилья и тоски»[39], а затем слышит «плач напуганных детей… вздох солдата‑горемыки… проклятие блудницы» и видит «слезы новорожденных». На иллюстрации, которой поэт сопроводил свое произведение, изображен ребенок, греющийся у огромного костра, который уже сам по себе выглядит символом несчастья. В своем рассказе о чуме 1664 и 1665 годов Даниэль Дефо сообщает, что в городе царят нервное возбуждение и страх. Кто‑то сказал о Теккерее: «Похоже, будто город – его болезнь, и он не может удержаться от перечисления ее симптомов» и добавил: «Это еще одна черта, по которой узнаешь истинного лондонца». В стихотворении Томаса Гуда лондонские камни кричат вслед женщине, скачущей по улицам на коне: «Бейте ее! Кромсайте ее! Пусть брызнут ее мозги! Пусть кровь зальет ее платье!»

В городе всегда было достаточно причин для того, чтобы привести человека в смятение: шум, бесконечная спешка, неистовость толпы. Лондон сравнивали с тюрьмой и могилой. Немецкий поэт Генрих Гейне жаловался, что «этот непомерный Лондон подавляет воображение и угнетает душу». В «Лондонских воспоминаниях» Хекторна повествуется, как некий солдат в 1750 году предсказал землетрясение и «огромные массы народу потекли из Лондона в провинцию, и все окрестные поля были заполнены людьми, бегущими от обещанной катастрофы». Несчастного провидца отправили в сумасшедший дом. Однако симптомы страха никогда не сходили на нет. Во времена эпидемий многие горожане умирали попросту от испуга, и было замечено, что в трактатах XIX века часто попадается слово «мрачный» (gloom). Его связывают с туманами, характерными для Лондона, но похоже, что в нем есть и более сокровенный, более тревожный смысл. Ноябрь был излюбленным месяцем лондонских самоубийц, и в дни самого густого тумана «людям, по их признаниям, казалось, будто наступает конец света». Именно эти слова были употреблены обитателями Уайтчепел‑роуд, когда взорвалась пиротехническая фабрика. Эта фраза непроизвольно срывалась у людей с языка – точно было какое‑то подспудное желание, чтобы все наконец кончилось. После посещения Всемирной выставки в Лондоне Достоевский заметил: «Вы даже как будто начинаете бояться чего‑то… вам отчего‑то становится страшно. Уж не это ли в самом деле достигнутый идеал? – думаете вы. – Не конец ли тут?»[40]

Смерть всегда была одной из самых ходовых лондонских эмблем. «Пляска смерти» была изображена на стене во дворе собора Св. Павла и постоянно напоминала людям, посещавшим этот собор по делам или ради отдыха, о бренности их существования. В регистрационной книге одного прихода указываются следующие причины смертей, имевших место в течение одного только месяца – июня 1557 года: «опухоль… лихорадка… чахотка… кашель… кровохарканье… сыпь… ушибы… истощение… немощь». В списках умерших, публиковавшихся в Лондоне каждый четверг, фигурируют люди, погибшие «от сочетания планет», «от подковы» и «от восхождения огней» – последнее ныне совершенно непонятно; говорится и об «умерщвленных у позорного столба» и тех, кто «умер от нужды в Ньюгейте». Даже до чумы 1665 года и Великого пожара 1666 года лейтмотив memento mori был «непременным атрибутом церковных дворов XVII века». «В Лондоне нет здоровых, – жалуется Вудхауз в своей "Эмме", – да и быть не может». Герой смоллеттовского «Хамфри Клинкера» Мэтью Брамбл страдал в Лондоне от недомоганий, «предостерегающих меня, что мне следует бежать из сего средоточия заразы»[41]. Веком позже Лондон получил прозвище Исполинский нарост – здесь подразумевается жировая шишка, признак скверного здоровья.

 

В пределах метрополиса часто свирепствовали эпидемии. «Черная смерть» 1348 года уничтожила приблизительно 40 % лондонского населения. Многих хоронили на ничейном пустыре за городской стеной, известном под названиями «Поле прощения» и «Дикий ряд» – теперь это часть Кларкенуэлл‑роуд за Чартер‑хаусом (домом для престарелых, бывшим монастырем картезианского ордена). В XV и XVI столетиях эпидемии «потницы» поражали Лондон по меньшей мере шесть раз; в 1528 году она «набросилась на город с такою яростью, что унесла тысячи жизней всего за пять‑шесть часов». Болота и открытые сточные канавы столицы превратили ее в «комариный рай», вызывавший «лихорадку», то есть малярию.

Чума появилась в городе рано: первое заболевание ею зафиксировано в VII веке. Между 1563 и 1603 годами она терзала Лондон пять раз, причем в последнем, 1603 году погубила около тридцати тысяч жителей: «Страх и трепет (двое подручных Смерти) охватили всякого, и слышен был лишь один глас – Tue, Tue (Убей, Убей), а Уотлинг‑стрит походила «на опустелый монастырь». Опасность угрожала каждому. Никто никогда не был абсолютно здоров в городе, «полном выгребных ям и канав, мерзости и зловония», грязном и источающем «ядовитые миазмы». Лондон превратился в настоящий рассадник болезней. Но ни один эпизод в истории Лондона не мог подготовить его жителей к событиям, развернувшимся здесь в роковые годы – с 1664‑го по 1666‑й.

Были предвестия катастрофы. В 1658 году Уолтер Костелло писал: «Если пламя не превратит в пепел этот город, а также и твои кости, считай меня лжецом навсегда. О Лондон! Лондон!» Спустя год в квакерском трактате, озаглавленном «Видение будущего Лондона», появилось пророчество: «А в самом граде, и пригородах его, и во всем, что ему принадлежало, возжегся огонь; но неведомо было, как это случилось даже в самых прекрасных его местах, и огонь был в основаниях зданий, и никто не мог угасить его». В своем труде «Монархия или не монархия», вышедшем в 1651 году, лондонский астролог Уильям Лилли поместил загадочную гравюру, «представляющую, во‑первых, людей на извилистых улицах за рытьем могил; а во‑вторых, великий город в огне». Вацлав Холлар отметил бодрость и энергичность жителей в 1647 году, но, вернувшись в город в 1652‑м, нашел, что «лица у всех изменились, стали недобрыми и меланхолическими, словно под действием злых чар». Мамаша Шиптон, знаменитая прорицательница, предсказывала большой пожар, а некий квакер ходил по Варфоломеевской ярмарке обнаженный, водрузив на голову сковороду с горящей серой, и предвещал беду. Какой‑то человек в узком переулке близ Бишопсгейта уверял толпу, собравшуюся вокруг него, что «призрак здесь указывал на дома и на землю», ясно давая понять, что «на сем погосте будет похоронено множество людей».

 

Неподалеку от Госуэлл‑роуд есть местечко под названием Маунтмиллс. Теперь там пустырь, который используется как автостоянка. Странно обнаружить в этом районе Лондона клочок явно ничейной земли. Ответ на вопрос, откуда он взялся, дает история. Согласно «Дневнику чумного года» Даниэля Дефо, именно здесь, «за Госуэлл‑стрит, близ Маунт‑милл… без разбору похоронили очень много людей из приходов Олдерсгейт, Кларкенуэлл и даже из‑за городской стены». Другими словами, здесь была общая могила, куда во время Великой чумы 1664 и 1665 годов доставляли на специальных телегах – «труповозках» – тысячи мертвых тел и сбрасывали их в огромную яму.

По величине могила на Маунт‑миллс сравнима с общей могилой в Хаундсдиче, имевшей сорок футов в длину, шестнадцать в ширину и двадцать в глубину, – в этой последней было захоронено более тысячи человек. Некоторые тела «оборачивали полотном, другие – тряпьем; но были и почти голые, а с иных сваливалась и та жалкая одежда, что была на них надета, когда их скидывали с телеги». Были сообщения о живых, которые в приступе отчаяния бросались на груды мертвых тел. Совсем близко от Хаундсдичской ямы был трактир «Пирог», и пьяные, заслышав ночью громыханье «труповозки» и звон железного колокольчика, подходили к окну и издевались над всеми, кто оплакивал умерших. Они употребляли «богохульные выражения» – такие как «Бога нет» и «Бог – это дьявол». Один возчик, когда у него в телеге были мертвые дети, «имел обыкновение кричать: "А вот кому мальчиков, бери пятерых за шестипенсовик!" – и поднимал ребенка за ногу».

Пустырь на Маунт‑миллс не застроен и по сию пору.

 

Все эти сведения взяты из хроники Дефо. Во время трагедии ему было всего лишь шесть лет, поэтому в основном он передает чужие рассказы, но существуют и отчеты современников, из которых можно почерпнуть дополнительную пищу для размышлений. Любой наблюдатель, решивший посетить зачумленный город, в первую очередь заметил бы необыкновенную тишину: по улицам ездили только «труповозки», а все лавки и рынки были закрыты. Те, кто не сбежал, сидели по домам, и на реке было пустынно. Если кто‑нибудь отваживался выйти под открытое небо, он шел посередине, по водостоку, держась подальше от зданий и избегая случайных встреч. Стояла такая тишь, что по всему Старому городу было слышно, как журчит вода под мостом. На перекрестках и главных улицах пылали огромные костры, и их гарь мешалась с запахами мертвых и умирающих. Было похоже, что жизнь в Лондоне кончилась.

Чума началась в приходе Сент‑Джайлс под самый конец 1664 года. Теперь полагают, что инфекцию занесли в город черные крысы – они же корабельные, или домашние (rattus rattus). Эти крысы – исконные обитатели Лондона: их кости были обнаружены при раскопках на Фенчерч‑стрит в слоях, относящихся к IV веку. Возможно, они приплыли из Южной Азии на римских кораблях и с тех пор больше не покидали города. Суровые холода в начале 1665 года некоторое время препятствовали распространению заразы, но к весне списки усопших стали удлиняться. В июле чума проникла в Лондон из его западных пригородов. Лето было сухим и жарким, погода стояла совершенно безветренная. На покинутых улицах росла трава.

Священник Джон Аллин остался в городе и отправил много писем знакомым, находящимся на безопасном расстоянии; эти письма приведены в «Неизвестном Лондоне» У. Дж. Белла. 11 августа Аллин писал: «Меня тревожит то, что болезнь подбирается все ближе с каждой неделей; они даже устроили рядом с нами новое кладбище». «Они» – это неведомые представители власти, столь же неопределенной, сколь и могущественной; «они» всегда фигурировали в разговорах и письмах лондонцев. Через тринадцать дней: «Я, Божьей милостью, еще здоров в этой юдоли смерти, а смерть все ближе и ближе: нас разделяют лишь несколько домов, и из окна моей кельи видна постоянно разверстая могила». На следующей неделе, в начале сентября, он описал «унылый и почти непрерывный, почти повсеместный колокольный звон». Только этот звон и нарушал тишину. В том же письме он сообщил, что его брат как‑то утром вышел из дому, а возвратившись, обнаружил у себя «затверделость под ухом, которая затем обратилась в опухоль, так и не прорвавшуюся и удушившую его; он умер в ночь на прошлую пятницу». Пять дней спустя Аллин написал о подступающей болезни: «Она у соседей по обе стороны от меня и под одной со мною крышей… В эти три дня видел угольные костры на улицах примерно у каждой 12‑й двери, но это не отвратит Божьего гнева». Он явно едва сдерживает волнение. Только в середине сентября дожди немного смягчили палящую жару, однако после наступившего в связи с этим краткого облегчения чума разбушевалась снова.

Джон Аллин рассказывает о шести врачах, которые вскрыли зараженное тело, считая, что нашли средство от болезни, – «говорят, что все они умерли, причем почти все перед этим впали в безумие». Шесть дней спустя последовало сообщение о «предсказании одного ребенка, что чума будет усиливаться, покуда не умрет 18 317 человек в неделю». Ребенок умер. Однако количество смертей стало уменьшаться. В последнюю неделю февраля 1666 года были зарегистрированы только 42 летальных исхода, тогда как в сентябре 1665 года умирало более чем по восемь тысяч человек еженедельно.

Книга Дефо рисует Лондон как живое, страдающее существо, а не как «пустой социальный абстракт» из стихотворения У. Х. Одена. Лондон терзает «лихорадка», и он «весь в слезах». Его «лик» подвергся «странной перемене», а над его улицами курятся «дым и испарения», точно над потоками зараженной крови. Неясно, то ли Лондон как единый организм болеет оттого, что болеют его обитатели, то ли наоборот. Конечно, условия жизни в столице были опасны для здоровья людей – ему угрожал сам процесс купли‑продажи, без которого не обойтись в этом гигантском центре коммерции и торговли: «Каждому приходилось выбираться из дому за продуктами, и это стало одной из главных причин того, что едва не вымер весь город». Люди «падали замертво прямо на рынке», покупая или продавая что‑нибудь. Они «вдруг садились и умирали» с зараженными монетами в кармане.

Читая книгу Дефо, мы находим в ней и другой печальный образ. Это образ города, где «столько же тюрем, сколько заколоченных домов». Метафора заточения неоднократно использовалась авторами, писавшими о Лондоне, но во время Великой чумы многие его жители оказались плененными в буквальном смысле. Символизм красного креста и слов «Да смилуется над нами Господь» не ускользнул от внимания мифографов города, но степень общественного контроля, пожалуй, была ими недооценена. Конечно, многим удалось бежать – одни уходили по крышам, другие перебирались через садовую стену, а кое‑кто даже убивал ночных сторожей ради того, чтобы вырваться на свободу, – однако теоретически каждая улица и каждый дом превратились в острог.

Закон, гласивший, что «каждая могила должна иметь не менее шести футов в глубину», был издан именно тогда и оставался в силе в течение трех столетий. Все нищие изгонялись. Публичные сборища были запрещены. Порядок в городе, который всегда изобиловал одержимыми самого разного сорта, приходилось наводить с помощью крутых и решительных мер. Поэтому представители власти и стали превращать дома в тюрьмы, «заколачивая» их – мера, которую даже в ту пору многие считали и жестокой, и бессмысленной. Но в городе тюрем это было естественной и инстинктивной реакцией муниципального руководства на разразившееся бедствие.

Приводя множество историй и подробностей, Дефо рисует перед нами картину «города, целиком предавшегося отчаянию». Из его повествования ясно, что горожане быстро скатились к суеверию и верованиям примитивного характера. На улицах царило сущее безумие: пророки, толкователи снов, предсказатели судьбы и астрологи «запугивали народ до последней степени». Многие, опасаясь внезапной смерти, выбегали на улицы, чтобы повиниться в совершенных ими преступлениях – убийствах или кражах. В разгар эпидемии люди искренне верили в то, что «Господь решил положить конец существованию этого несчастного города», и в результате впадали «в буйство и помешательство». Даниэль Дефо знал город очень хорошо – возможно, лучше любого из своих современников – и сделал вывод, что «смятение, господствовавшее тогда в умах лондонцев, немало способствовало гибели многих из них».

Город переполнили «маги и колдуны… знахари и прочие шарлатаны», которые расклеивали повсюду афиши с предложениями своих услуг и продавали отчаявшимся пилюли, микстуры, целебные патоки и «чумную воду». В харчевне «У ангела», расположенной «близ Большого Канала на Чипсайде», был вывешен перечень лекарственных снадобий, а в трактире «Зеленый дракон» в том же районе продавался «чудодейственный Электуарий против чумы по шесть пенсов за пинту».





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-11-10; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 195 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Бутерброд по-студенчески - кусок черного хлеба, а на него кусок белого. © Неизвестно
==> читать все изречения...

2414 - | 2334 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.009 с.