Так или иначе, поношенная, а то и рваная одежда большинства уличных торговцев отчетливо указывала на нужду. Многие из них были хромы и увечны, и, как заметил Шон Шесгрин, редактор «Уличных криков города Лондона, запечатленных с натуры» Марцеллуса Ларона, «если здесь есть преобладающее выражение лица, то это выражение измученности и меланхолии». Портреты, выполненные Лароном, отчетливо индивидуальны, здесь нет «типов» и категорий, и его искусство позволяет нам разглядеть черты личных судеб и обстоятельств. Неповторимые лица и фигуры, награвированные им в 1680‑е годы, молчаливо представительствуют за многие поколения торговцев, оглашавших криками городские улицы.
Когда бедный торговец умирал – или передавал свое скудное «дело» кому‑то другому, – мелодия его криков подхватывалась точно эхом. Безусловно, справедливо писал в 1711 году Аддисон: «Люди узнаю´т, какой товар продается, скорее по мотиву, чем по словам». Слова зачастую были плохо слышны издалека, да и произносились не слишком отчетливо; мастера, ремонтировавшего старые стулья, узнавали по низким, заунывным звукам, тогда как продавец битого стекла издавал резкие, жалобные вскрики, вполне соответствовавшие его товару. Впрочем, мотив порой становился источником путаницы. Продавец креветок мог использовать те же интонации, что и торговец водяным крессом, а картофель продавался под ту же «музыку», что и вишни.
На протяжении лет – или, скорее, веков – в говоре торговцев неуклонно шло усечение или сокращение слов. «Will you buy any milk today, mistress?» («Вы купите сегодня молока, госпожа?») превратилось в «Milk maids below» («Молочницы внизу»), затем в «Milk below» («Молоко внизу»), затем в «Милк‑оу» и, наконец, в «Мьоу» или «Мии‑оу». «Старая одежда» – «Old clothes» («Олд клоуз») – превратилась в «О‑кло». «Соленый хек» сделался «бедным Джеком», после чего возглас «Бедный Джон» взяли на вооружение разносчики сушеной трески. Трубочисты кричали: «Уи‑ип» или «И‑ип» (от «sweep» – «прочищаю»). Пирс Иган, автор книги «Лондонская жизнь», вспоминает «торговца, в чьем крике я всякий раз мог расслышать только "happy happy happy now" – "счастлив, счастлив, счастлив теперь"».
Чем больше и шумнее становился Лондон, тем громче делались крики – и, вероятно, тем отчаянней и истеричней. На расстоянии полумили они превращались в низкий, ровный, неумолкающий рев, похожий на шум водопада; это была настоящая Ниагара голосов. В центре города, однако, они воспринимались как грандиозная сумятица звуков. Для иностранцев Лондон был «обезумевшим городом»; Сэмюэл Джонсон заметил: «Первым, что привлекает внимание вновь прибывшего, обычно становится многоголосие выкриков, ошеломляющее его на улице». Ошеломить, ошеломляюще – поистине лондонские слова. Как сказал один уличный продавец гравюр, державший товар в перевернутом зонтике, «они ошеломляются и покупают не глядя».
К возгласам уличных торговцев добавлялись крики «глашатаев» – например, такие: «Если кто сообщит что‑либо о пропавшей серой кобыле с длинной гривой и коротким хвостом…» Лавочники Чипсайда, Патерностер‑роу, Истчипа и сотни других мест беспрерывно кричали: «В чем у вас нужда?.. Купите у меня…» Женские голоса, выводившие: «Здесь "Лондон газетт"!», впоследствии сменились возгласами газетчика‑подростка: «Газе‑е‑ты! Любые утренние на выбор». Рожок холостильщика хряков раздавался одновременно с колокольчиком мусорщика, «звоном медного чайника или сковородки» и многозвучным, нескончаемым шумом лондонского транспорта.
Ныне уличные рынки по‑прежнему полны болтовни и зазывной скороговорки; мелодичных выкриков, однако, почти нет, хотя и в XXI веке все еще можно услышать колокольчик торговца горячей сдобой и оладьями или рожок точильщика, увидеть пони и рессорную двуколку сборщика металлолома или старьевщика. Подают голоса человек с тачкой, где находятся «креветки‑улитки живы‑ы‑е», продавец лаванды и чернокожий торговец сельдереем и водяным крессом.
В прошлом в городскую многоголосицу вносили лепту также исполнители песенок‑баллад, уличные фокусники, бродячие певцы, продавцы альманахов и «летучие торговцы» печатной продукцией, которые могли приземлиться на любом углу и продавать листы с популярными песенками или смачными рассказами об убийствах.
Возможно, старейшей разновидностью такого товара был бродсайд – лист, у которого одна сторона была чистая, а другая содержала текущие новости или городские сенсации. С первых лет XVII века это был язык, которым говорила улица: «Сэр Уолтер Рэли – его сокрушения!.. Диковинная весть из Суссекса… Не мать, а настоящее чудовище…» Помимо этих «последних известий» на бродсайдах можно было прочесть баллады такого, например, содержания: «Тоска девицы по другу постельному, или Не могу и не буду больше спать я одна… Утешительный ответ мужчины на жалобы девицы… За поцелуй она готова дать полфунта». Это были песни, которые пелись на улицах и в напечатанном виде клеились на стены. Продавцы листов не ожидали вознаграждения за свои голоса – пением они собирали толпу и затем сбывали товар по полпенса за лист. Разумеется, особой популярностью пользовались «предсмертные речи» приговоренных к повешению, продававшиеся в самый момент казни «летучими горлодерами», которые назывались еще «ловцами смерти». В городе, жившем слухами, сенсациями и внезапными переменами в общем настроении, выкрикивание новостей и пение популярных песенок были наилучшими средствами коммуникации. Политичный Джон Драйден не мог тягаться с политической песенкой «Лиллибуллеро»[34], которая обошла его во всех отношениях; другой стихотворец написал по этому поводу: «Ты, Драйден, остроумничай, но в меру. / Одна лишь ныне песня – „Леро, леро“». Песни, подобно лозунгам и крылатым фразам, овладевали улицей на дни или на недели, после чего начисто забывались.
Новые песни за компанию с какой‑нибудь старой балладой могли войти в «длинную песню» из нескольких стихотворных произведений, напечатанных одно под другим на бумажной полосе. Они могли также попасть в руки «расклейщика», который развешивал сотни и сотни листов с текстами баллад на железных рейках или налеплял их на глухие стены. В 1830‑е годы, пока облик Оксфорд‑стрит не изменило появление магазинов и витрин, на южной стороне этой улицы для расклейки песен использовалось примерно 800 ярдов стен.
Несмотря на обилие баллад, некоторые из них оставались популярными долгие годы. Особенной любовью лондонского простонародья пользовались «Малыш Уилли и его Дина», «Билли Барлоу» и «Дочь крысолова», которая «цвела как роза, / А голос был слышен от Парламент‑стрит / До самого Чаринг‑кросса». Она была символом всех тех бродячих уличных певцов и певиц, чья жизнь часто была столь же горька и трагична, как баллады, которые они пели. Они выступали большей частью по вечерам, порой под аккомпанемент флейты или надтреснутой гитары, и стояли на каждом углу от Стрэнда до Уайтчепела. Чарлз Диккенс припомнил свою встречу с одной такой «бродячей певицей» у Аппер‑Марш на южной стороне Темзы: «Пение! Многие ли, проходя мимо этих несчастных, задумываются над тем, каких усилий, какой душевной муки стоит им даже попытка запеть?»[35]
Помимо исполнителей баллад на улицах Лондона голосили «горлодеры‑бегуны», криком сообщавшие романтические и трагические вести на злобу дня. Генри Мейхью в свойственном ему лаконичном стиле пишет о них так: «Двое, трое или четверо образуют "компанию", или "команду" (в ходу у них оба эти слова). Все они единодушно заявляют, что чем больший шум удается поднять, тем выше шансы на хорошую выручку». Нередко они становились на одной улице поодаль друг от друга и делали вид, что борются за внимание прохожих. Целью было подогреть интерес горожан к тому или иному только что произошедшему событию, будь то преступление, романтический побег из дома или казнь. Главное средство – произвести побольше шума.
Крик и суета, конечно же, были куда важнее, чем «правда», если этот товар вообще водился на улицах Лондона, и «горлодер» зачастую угощал слушателей «кукареканьем», то есть, вежливо говоря, красочными байками, которые в напечатанном виде затем расхватывались по дешевке как горячие пирожки. Враля‑крикуна называли соответственно «петухом», и он иногда рекламировал свой фальшивый товар с помощью водруженной на шест яркой картинки, где нередко главенствовали кроваво‑огненные лондонские мотивы.
Осмеивать эти плоды народного творчества было бы несправедливо. Джошуа Рейнолдс признавался, что позаимствовал один изобразительный мотив из картинки, которую увидел наклеенной на стену; Вальтер Скотт изучал уличную литературу, песни и дешевые издания баллад и сказок, поскольку его интерес к народным преданиям и истории находил в них пищу. Здесь важно еще раз подчеркнуть, что вкусы кокни могли вторгаться и вносить оживляющее начало в более «рафинированные» культурные течения.
К голосам «горлодеров‑бегунов» и бродячих певцов неизменно присоединялись звуки (зачастую не слишком стройные), производимые уличными музыкантами. Гектор Берлиоз, посетивший британскую столицу в середине XIX века, писал, что «ни один город мира» не погружен в музыку так, как Лондон; несмотря на его профессию, звуки шарманок, волынок и барабанов, наполнявшие лондонские улицы, интересовали его здесь больше, чем музыка, которую можно было услышать в концертных залах. Как отметил Чарлз Бут в своем описании Ист‑Энда, «стоит только шарманке на каком угодно углу заиграть вальс, как тут же случившиеся рядом девушки и уличная ребятня пускаются в веселый танец. Порой к ним присоединяются и мужчины – бывает, двое молодых людей танцуют парой». Собирается толпа; люди с одобрением смотрят на танцующих.
В Лондоне подвизались немецкие уличные оркестры, индийские барабанщики и чернившие лица «абиссинцы», которые играли на скрипках, гитарах и тамбуринах под сопровождение кастаньет; распевали «гли‑сингерс» (исполнители народных песен без аккомпанемента) и «менестрели», выступавшие обычно парами с такими романсами, как «О где ты, где ты, милый мой?» или «Свижусь ли с тобою у фонтана?». В 1840‑е годы на улицах Лондона видели слепого музыканта, игравшего на виолончели ногами, и калеку‑трубача, который ездил в тележке, запряженной собаками.
Какофония царила невообразимая; к нынешнему времени, однако, вследствие очередной постепенной и необходимой перестройки лондонской жизни она по большей части сошла на нет – остались лишь немногие уличные музыканты, скрашивающие ожидание людям в очередях за билетами в кино, и изобретательные исполнители нелегальных песен, которых можно слышать в подземных переходах.
Глава 18
Знаки времен
Один путешественник XVIII века заметил: «Если давать городам названия по первым словам, какими они встречают путешественника по прибытии, то Лондон следовало бы окрестить Damn it (Чтоб тебя!)» В начале XX века его надо было бы назвать Bloody (Чертов), а ныне – Fucking.
Fucking – одно из самых долгоживущих ругательных слов; оно раздавалось на лондонских улицах еще в XIII веке, и вряд ли нас должно удивлять, что из эпитетов, которыми приезжие награждали язык лондонцев, преобладающим является «омерзительный». Их «омерзение» – реакция на тот подводный ток бешенства и злобы, что характеризует жизнь города; бранясь, лондонцы всех эпох, возможно, дают выход отвращению, которое сами же питают к своему падшему и, в прошлом, телесно грязному состоянию. Нынешний уровень гигиены и более свободные сексуальные обычаи не уменьшили, однако, существенным образом количество слов типа «fucking», которые мы слышим на улицах. Возможно, современные лондонцы просто‑напросто служат рупором для тех слов, что завещал им сам город. При этом не следует забывать и об оскорбительных жестах.
В XVI веке агрессивность и неприязнь выражали закусыванием большого пальца; затем этот жест переродился в заламывание шляпы, а в конце XVIII века – в «движение выставленного большого пальца назад через левое плечо». Затем большой палец двинулся к носу в жесте, выражающем презрение, а в XX веке стали поднимать два пальца, изображая подобие буквы V. Рывком вверх согнутой в локте руки начали выражать насмешку.
Уличные знаки с использованием руки могли быть и свободны от сексуального подтекста. В свое время повсюду можно было увидеть изображение указующей ладони, на которой было написано, что ждет вас в конце пути – скажем, харчевня или лавка игрушек. Лондон был городом знаков, указателей и вывесок. Как пишет Дженни Аглоу в книге «Хогарт», в 1762 году «Общество художников, рисующих вывески» объявило о «большой выставке» произведений его членов, и где‑то недалеко от Боу‑стрит были выставлены «резные декоративные изделия», как то: «ключи, колокола, шпаги, столбы, сахарные головы, жгуты табака, свечи». Мероприятие проводилось в пику Обществу искусств с его более рафинированной продукцией, но комичное многообразие экспонатов свидетельствовало, помимо прочего, о живучести древних традиций уличного искусства.
Столб, обмотанный красной материей, в свое время служил знаком цирюльни, где разрешалось пускать посетителям кровь; прообразом столба была деревянная палка, за которую клиент должен был держаться, чтобы рука при кровопускании не шевелилась. Впоследствии красное полотнище переродилось в красную полосу, и в конце концов мы получили привычный нам «парикмахерский столб» последних столетий со спиральной красно‑белой окраской. Почти каждое здание и, разумеется, каждое ремесло обладало своей собственной вывеской, так что город был густым лесом художественной символики: «Лилия… Голова ворона… Корнуэллские галки… Чаша… Кардинальская шапка». Висели изображения медведей на цепи и восходящих солнц, плывущих кораблей и ангелов, красных львов и золотых колоколов. Попадались и нехитрые знаки, указывавшие на владельца или съемщика. Например, мистер Белл мог повесить над своей дверью изображение колокола (bell). В вывесках пабов встречались, однако, несколько необычные, хоть и хорошо известные, соединения – как, например, «Пес и решетка» или «Три монашки и заяц». Порой перекличка между изображением и содержанием была нарочито парадоксальной. Так, Аддисон пишет: «Я видел вывеску с козлом над дверью парфюмера и голову французского короля на заведении ножовщика». Том Джонс в романе Филдинга произносит своего рода литанию: «Здесь мы увидели Сновидение Иосифа, Быка и Рот, Курицу и Бритву, Топор и Бутылку, Кита и Ворону, Совок и Башмак, Ногу и Звезду, Библию и Лебедя, Сковороду и Барабан». Адам и Ева обозначали фруктовую лавку, рог единорога – аптеку; ведро с гвоздями было знаком скобяной лавки, шеренга гробов – столярной мастерской. Две соединенные ладони – мужская и женская – порой дополнялись надписью: «Здесь заключаются браки».
Надо было читать улицу, улавливать ассоциации и связи, присущие среде, которую, чтобы умерить ее хаотичность и пестроту, следовало подвергнуть тщательной расшифровке. Публиковались всевозможные справочные издания – одно, например, вышло под изящным названием «Путеводитель для пропойц». В 1716 году Джон Гей в «Искусстве хождения по лондонским улицам» (на эту тему писали многие авторы) изобразил приезжего, который «Глазеет на все вывески подряд, / В проулок входит – и идет назад».
Некоторые надписи и знаки вмуровывались в каменную кладку лондонских зданий. Небольшими табличками отмечались новые улицы (например, «Джонс‑стрит, год от Р. Х. 1685»); в гербах тех или иных районов или гильдий на стенах домов использовалась корпоративная геральдика. Так, символ района Марилебон включает в себя лилии и розы, потому что именно эти цветы были найдены в гробнице св. Марии, которой район обязан своим названием. В более поздние времена щедро украшались даже крышки люков для спуска угля в подвалы, так что и пешеходы, предпочитавшие смотреть себе под ноги, все равно не были избавлены от вида символических изображений собак и цветов. Обруч, прибитый к двери или стене, означал, что поверхность недавно окрашена, а небольшой пучок соломы указывал на то, что поблизости ведутся строительные работы.
Воистину этот город – настоящий лабиринт знаков, и временами здесь возникает обессиливающее подозрение, что, возможно, иной действительности, помимо этих ярких символов, этих изображений, которые требуют всего твоего внимания и заставляют тебя плутать, не существует. Как сказал о нынешней площади Пиккадилли‑серкус с ее ослепительной рекламой один наблюдатель, «это волшебное зрелище – но только для неграмотных».
Городские вывески становились помехой и в другом смысле. Порой они простирались на такое большое расстояние поперек улицы, что касались вывесок заведений, находившихся на той стороне; иногда они были такими громадными, что заслоняли прохожим небо. Они могли представлять опасность; владельцы заведений обязаны были располагать вывески на высоте по меньшей мере девяти футов над мостовой, чтобы под ними мог проехать всадник, однако это правило исполнялось не всегда. Вывески были очень тяжелыми, и случалось, что их вес, к которому добавлялся вес свинцовых кронштейнов, оказывался непосильным для несущей стены; в результате одного вызванного этим обстоятельством «обрушения фасада» на Флит‑стрит несколько человек получили увечья, а «две молодые дамы, сапожник и королевский ювелир» погибли. В ветреные дни вывески издавали зловещие звуки; их «громкий скрежет» был верным предвестником того, что скоро «разверзнутся хляби небесные». В силу всего этого примерно тогда же, когда состоялась выставка вывесок поблизости от Боу‑стрит, городские власти сочли их помехой все более интенсивному уличному движению и распорядились все их убрать. Десять лет спустя возникли номера домов.
Но краски города не поблекли. Развитие рекламы привело к тому, что страсть к уличному искусству просто начала проявляться в других формах. Круглые деревянные тумбы с афишами аукционов и театральных спектаклей существовали и раньше, но лишь после упразднения уличных вывесок отличные от них жанры рекламного творчества развились по‑настоящему. К началу XIX века благодаря разнообразию фигур из папье‑маше и живописных изображений в витринах Лондон стал «на диво красочным» городом. Произведениям подобного рода посвящен один из разделов книги «Малый мир Лондона», озаглавленный «Коммерческое искусство» и читаемый с изрядным удовольствием. Многие кофейни украсились стилизованными изображениями чашки, хлеба и сыра; на стенах рыбных лавок можно было увидеть «всяческих рыб в благородном стиле», разнообразно и ярко раскрашенных; бакалейщики же предпочитали «жанровые картины», изображавшие добродушных лондонских матрон, которые «сидят вокруг поющего чайника или булькающего кофейника». Сапоги, сигары и восковые печати висели в гигантски увеличенном виде над дверями соответствующих заведений; истребителю тараканов вполне подходящей рекламой его деятельности казалась гибель Помпей.
Одним из крупных новшеств, которые принес с собой XIX век, стал рекламный щит или деревянная стенка, на которую клеились рекламные плакаты; на некоторых ранних лондонских фотографиях видно, как эти плакаты тянутся вдоль улиц и новых железнодорожных линий, предлагая купить всевозможные товары – от мыла «перз» до газеты «Дейли телеграф». Воистину реклама очень многим была обязана «прогрессу»: сами эти щиты и стенки первоначально возникли для защиты улиц от пыли и шума многочисленных строек и работ по усовершенствованию железных дорог. Позднее плакаты увеличились до размеров деревянных конструкций, на которые их вешали, и вскоре стали возникать рекламные образы, соответствующие характеру самого города, – большие, яркие, броские. Некоторые места – в том числе северная оконечность моста Ватерлоо и глухая стена около Английской оперы на Норт‑Веллингтон‑стрит – были особенно популярны среди рекламодателей. Там, как пишет Чарлз Найт в книге «Лондон», можно было увидеть «многоцветье плакатов, состязающихся в яркой экстравагантности красок с последней картиной Тернера… изображения писчих перьев, гигантских, как перья на шлеме из замка Отранто… очки громадных размеров… ирландцев, пляшущих под воздействием гиннессовского "дублинского крепкого темного"».
Картина Дж. О. Парри «Уличная сценка в Лондоне», написанная в 1833 году, выявляет сущность любой уличной сценки на протяжении двух последних столетий. Маленький чумазый подметальщик улиц восхищенно смотрит снизу вверх на то, как поверх афиши «Фальшивого принца» с участием Джона Парри клеят афишу новой постановки «Отелло»; видны также афиша с надписями: «Мистер Мэтьюз – в родных стенах», «Том и Джерри – Крещение –!!!!!!» и узкая полоска бумаги с вопросом: «Видели ли вы уже Блох‑Тружениц?» Так стены города становились палимпсестом будущих, недавних и устарелых сенсаций.
Ныне на глухой стене поблизости от дома, где я пишу эту книгу, и недалеко от места, изображенного на картине 1833 года, можно видеть плакаты с надписями: «Армагеддон», «В аэропорт Хитроу за пятнадцать минут», «Фестиваль "Чернобыль – 98"», «Аптека – Трезв – новый сингл в продаже», «Апостол» и «Девушка с умными ступнями». Более загадочные объявления гласят: «Революция на пороге», «Магия ближе, чем вы думаете» и «Ничто другое меня не волнует».
«Ходячие плакаты» возникли на улицах в 1830‑е годы. Явление было настолько новым, что Чарлз Диккенс принялся расспрашивать одного из этих людей и, назвав его «куском человеческой плоти, зажатым между двумя слоями картона», создал выражение «человександвич». Джордж Шарф изобразил многих из них – от мальчика в пальто, держащего бочку с надписью: «Солодовое виски Джона Хауса», до старой женщины с плакатом: «Анатомическая модель человеческого тела».
Затем в характерно лондонской манере отдельных носителей плакатов стали объединять в группы, устраивая своеобразные парады или пантомимы; например, людей могли поместить внутрь картонных подобий банок для ваксы и выстроить в ряд для рекламы «ваксы Уоррена – Стрэнд, 30»; именно на этой фабрике, между прочим, у Диккенса началась трудовая часть извилистого лондонского детства. Позднее возникла реклама в виде запряженного лошадьми экипажа, который увенчивался громадной шляпой или египетским обелиском. Поиск новизны был неизменно интенсивным, и страсть к плакатам переросла в увлечение «электрической рекламой», возникшей в 1890‑е годы, когда над площадью Трафальгар‑сквер вспыхнули буквы: «Мыло "винолия"».
Вскоре и световая реклама научилась двигаться; на Пиккадилли‑серкус можно было увидеть красную бутылку, из которой в подставленный стакан лился портвейн, и автомобиль с вращающимися серебристыми колесами. Спустя недолгое время огни рекламы уже сияли повсюду – над землей, под землей, в небесах. Полнокровие лондонской рекламы помогло Хаксли изобразить в романе «О дивный новый мир» город будущего, где на фасаде обновленного Вестминстерского аббатства горят буквы: «КЭЛВИН СТОУПС И ЕГО ШЕСТНАДЦАТЬ СЕКСОФОНИСТОВ». Автобусы XXI века, не попавшие, кажется, в сферу внимания антиутопической литературы, ныне оклеены яркими изображениями, как карнавальные повозки средневекового Лондона.
Художники, рисующие на тротуарах, не сделали в городе столь славной карьеры. Они смогли начать лишь после того, как булыжник на лондонских улицах уступил место каменным плитам, так что эта лондонская профессия, можно сказать, из сравнительно недавних. Нищие, бывало, писали на камнях свои умоляющие призывы (их излюбленной формулировкой было – «Помогите мне встать на ноги»), но в 1850‑е годы тротуарные художники создали свои формулировки, выводя мелом: «Все нарисовано лично мною» или «Любую помощь, даже маленькую, приму с благодарностью». Эти уличные художники, или «скриверы», как их в свое время называли, облюбовали в городе определенные точки. Идеальным местом считались углы фешенебельных площадей; очень популярны были Кокспер‑стрит и участок Стрэнда напротив ресторана Гатти. Рисовальщики также располагались в линию вдоль набережной Виктории на расстоянии двадцати пяти ярдов друг от друга. Многие из этих «скриверов» были художниками‑неудачниками, чья работа в обычных жанрах не принесла им стойкого успеха. В частности, Симеон Соломон был одно время популярным художником‑прерафаэлитом, но кончил он как тротуарный рисовальщик в Бэйсуотере. Другие были просто бездомными или безработными, открывшими в себе талант к рисованию; достаточно было обзавестись цветными мелками и тряпкой – и каменные плиты становились полотном для пейзажа или портрета. Некоторые специализировались на портретах действующих политиков, кое‑кто – на сентиментальных домашних сценках; один художник изображал на тротуаре вдоль Финчли‑роуд религиозные сюжеты, другой – на Уайтчепел‑роуд – рисовал сцены пожара и горящие дома. Во всех случаях, однако, художники эти потакали вкусу лондонцев, используя самые грубые, самые кричащие тона; при этом существует любопытная ассоциация, связывающая эти краски с цветами вечернего неба над городом. Миссис Кук в книге «Большие и малые улицы Лондона» пишет, что небо за зданиями на Друри‑лейн и Хэттон‑гарден, где жили художники, часто словно бы в подражание их произведениям облекалось в «яркие оттенки оранжевого, пурпурного и малинового». Джордж Оруэлл в книге «Фунт лиха в Париже и Лондоне» вспоминает слова одного уличного художника по прозвищу Бозо, чье место было недалеко от моста Ватерлоо. Идя вместе с Оруэллом к себе домой в Ламбет, он все время смотрел на небо. «Гляньте‑ка на Альдебаран. Цвет‑то, цвет‑то какой. Похож на… большой кровавый апельсин… Я порой выхожу ночью и смотрю, как падают метеоры». Бозо даже вступил в переписку по поводу лондонского неба с директором Гринвичской обсерватории – словом, на какое‑то время город и космос тесно соединились в жизни одного бродячего уличного рисовальщика.
Никакой рассказ о лондонском искусстве не будет полон без исторического очерка о городских граффити. Одна из первых надписей в этом жанре, сделанная еще римской рукой, – проклятие, которое один лондонец призвал на головы двух других: Публия и Тита «настоящим торжественно проклинаю». С этой надписью перекликается другая, относящаяся уже к концу XX века и недавно зафиксированная современным лондонским романистом Иэйном Синклером: «TIKD. FUCK YOU. DHKP». Воистину это характерный образчик лондонской уличной словесности. «Камни из стен возопиют», – сказано у пророка Аввакума (глава 2, стих 11); что касается лондонских камней, они чаще всего вопиют злобно и гневно. Многие надписи носят чисто личный характер и имеют смысл лишь для того человека, который высек их или вывел на стене краской с помощью пульверизатора. Они принадлежат к числу самых загадочных элементов городской поверхности; запечатленный на ней краткий миг ярости или отчаяния становится частью того хаоса знаков и символов, который мы видим вокруг. Около вокзала Паддингтон повсюду бросается в глаза «Fume», а также «Cos», «Boz» и «Chop». На мостах со стороны южного берега Темзы читаем: «Rava». В 1980‑е годы железнодорожная станция Кентиш‑таун была украшена надписью: «Великий спаситель, освободитель людей». «Томас Джордан помыл это окно, пропади оно пропадом. 1815» – такая надпись была найдена на старом окне, а на одной из лондонских стен некий Томас Берри начертал: «Посеки их, о Господи, Твоим мечом». Как сказал Иэйну Синклеру один из авторов граффити, «если вы хотите остаться в городе на веки вечные, вернее всего будет где‑нибудь расписаться». По этой причине люди уже много веков просто выводят свои имена или инициалы, иногда добавляя: «был здесь», а нередко – «был сдесь» или «был тута». Будучи попыткой самоутверждения личности, надпись тем не менее мгновенно вплетается в безличную ткань города; в этом смысле граффити можно считать ярким символом человеческого бытия в Лондоне. Они сходны с отпечатками стоп или ладоней на застывшем цементе, которые стали элементами городского узора. На Флит‑роуд в Хемпстеде были найдены отпечатки рук, столь же таинственные и тревожащие душу, как ритуальные знаки, высеченные на древних камнях.
Порой граффити носят вполне конкретный характер – скажем, «Джеймс Боун не умеет целоваться» или «Роуз Мэлони – воровка», – будучи безмолвными посланиями, письменными подобиями барабанных сигналов в джунглях. Но иногда встречаются предостережения более общего характера. Томас Мор в одном из своих прозаических произведений цитирует фразу, которая в XV веке красовалась на многих стенах: «D. C. лишены всякого P.». Можно попытаться расшифровать ее с помощью комментария Мора: имеется в виду «готовность, с коей женщина предается телесному разврату, если она одурманена питием». Можно предположить, что «D. C.» означает drunken cunts («пьяные бабы»), но значение «P.» остается загадкой.
Каждый календарный год на протяжении последнего тысячелетия сопровождался своей собственной литанией ругани, проклятий и императивов. Вот, например, некоторые из граффити за 1792 год: «Христос – Бог… Нет – налогу на экипажи!.. Смерть евреям… Джоанна Сауткотт[36]… Проклятье герцогу Ричмондскому!.. К чертям Питта!» В 1942 году самым заметным из граффити было «Второй фронт – немедленно!», а из лозунгов более поздней части столетия можно выделить два: «Джордж Дэвис невиновен» и «Нет – подушному налогу». Иной раз кажется, что город посредством этих посланий ведет разговор с самим собой языком отчетливым и шифрованным одновременно. Некоторым из новейших граффити свойственна более задумчивая интонация: «Ничто не вечно» на одной кирпичной стене; «Послушание – самоубийство» на мосту в Паддингтоне; «Тигры гнева мудрее, чем клячи образования» над надписями «Rangers», «Aggro», «Boots» и «Rent Revolt» на углу Бейсинг‑стрит близ Ноттинг‑хилл‑гейта. Последнее служит ярким примером кластеризации: стена может много лет оставаться нетронутой, но, едва на ней возникает первая надпись, последующие, чье появление диктуется духом соперничества или агрессии, не заставляют себя ждать. Что касается агрессии, она часто окрашена сексуальностью. Многим надписям свойственна безлично‑сексуальная направленность, говорящая об одиноком отвлеченном желании: «Прошу тебя не бей меня слишком сильно господин мой… 23/11 мне 30 лет у меня есть квартира в районе вокзала Виктория мне нравится наряжаться на мне сейчас розовые трусики».