Наш подход может оказаться важным для гуманиста, потому что предлагается новый путь рассмотрения отношений между нами—субъектами—и объектом наших усилий—растущим объективным знанием, растущим третьим миром.
Старый субъективный подход к интерпретации знания как отношения между субъективным духом и познаваемым объектом—отношения, названного Расселом «убеждением, верой» или «суждением», берет эти вещи, которые я рассматриваю просто как объективное знание, в качестве высказываний или выражений ментальных состояний (или как соответствующего поведения). Этот подход может быть описан как эпистемологический экспрессионизм, потому что он очень близок к экспрессионистской теории искусства. Эта теория рассматривает продукт человеческой деятельности как выражение внутреннего состояния человека: акцент всецело делается на причинном отношении и на принятом, но переоцениваемом факте, что мир объективного знания, подобно миру рисования и музыки, создан человеком.
Этот взгляд должен быть заменен совершенно другим взглядом. Конечно, необходимо признать, что третий мир, мир объективного знания (или, выражаясь более общо, мир объективного духа), создан человеком. Однако следует подчеркнуть, что этот третий мир существует в значительной степени автономно, что он порождает свои собственные проблемы, особенно те, которые связаны с методами роста, и что его воздействие на любого из нас, даже на самых оригинальных творческих мыслителей, в значительной степени превосходит воздействие, которое любой из нас может оказать на него.
Однако было бы ошибкой остановиться на этом. Полную автономию и анонимность третьего мира я не рассматриваю самым важным моментом. Так же я отношусь и к общепринятому взгляду, имеющему большое значение и утверждающему, что мы почти всем всегда обязаны нашим предшественникам и традиции, которую они создали; в особенности мы обязаны третьему миру нашей рациональностью, то есть нашим субъективным умом, практикой критического и самокритического способов мышления и соответствующими диспозициями. Я полагаю, что важнее всего этого выступает отношение между нами и результатом нашей работы и то, что может быть получено для нас из этого отношения.
Экспрессионист считает, что все, что он может сделать, — это позволить своему таланту, своей одаренности выразить себя в своем произведении. Результат будет или хорошим, или плохим в соответствии с умственным или физиологическим состоянием работающего.
В противоположность этому я полагаю, что все зависит от взаимного обмена между нами и нашими творениями, от продуктов, которые мы вкладываем в третий мир, и от постоянной обратной связи, которая может быть усилена сознательной самокритикой. В отношении жизни, эволюции и духовного роста можно утверждать, что здесь существует невероятная вещь: этот метод «дать—взять», взаимного обмена, это взаимодействие между нашими действиями и их результатами позволяет нам постоянно превосходить себя, свои таланты, свою одаренность.
Эта самотрансцендентальность является самым поразительным и важным фактом всей нашей жизни и всей эволюции, в особенности человеческой эволюции.
На своих дочеловеческих стадиях она, конечно, менее очевидна и потому может быть действительно принята за нечто, подобное самовыражению. Но на человеческом уровне самотрансцендентальность может быть не замечена лишь сознательно. С нашими теориями происходит то же, что и с нашими детьми: они имеют склонность становиться в значительной степени независимыми от своих родителей. С нашими теориями может случиться то же, что и с нашими детьми: мы можем приобрести от них большее количество знания, чем первоначально вложили в них.
Процесс учения, роста субъективного знания всегда в основных чертах один и тот же. Он состоит в критике, обладающей творческим воображением. Именно так мы переходим границы нашего пространственного и временного окружения, пытаясь думать об обстоятельствах за пределами нашего опыта: посредством критики универсальности, или структурной необходимости, того, что для нас может казаться (или того, что философы могут описать) как «данное» или как «привычка»; пытаясь найти, сконструировать, изобрести новые ситуации, то есть проверочные ситуации, критические ситуации, и стремясь определить место, обнаружить и подвергнуть сомнению наши предрассудки и закоренелые допущения.
Вот каким образом мы поднимаем себя за волосы из трясины нашего незнания, вот как мы бросаем веревку в воздух и затем карабкаемся по ней, если имеется возможность получить точку опоры на любой маленькой веточке, какой бы она ни была ненадежной.
Наши усилия отличаются от усилий животного или амебы лишь тем, что наша веревка может зацепиться в третьем мире критических дискуссий — мире языка, объективного знания. Это позволяет нам отбросить некоторые из наших конкурирующих гипотез. Так, если мы удачливы, мы можем пережить некоторые из наших ошибочных теорий (а большинство из них являются ошибочными), в то время как амеба погибает со своей теорией со своими убеждениями и своими привычками.
Рассматриваемая в этом свете жизнь есть решение проблем и открытие—открытие новых фактов, новых возможностей путем опробования возможностей, представляемых в нашем воображении. На человеческом уровне это опробование производится почти всецело в третьем мире путем попыток изобразить оолее или менее успешно в теориях этого третьего мира наш первый мир и, возможно, наш второй мир, путем стремления приблизиться к истине-к более полной, более совершенной, более интересной, логически более строгой и более релевантной, релевантной нашим проблемам.
То что может быть названо вторым миром—миром мышления, - становится все больше и больше на человеческом уровне звеном между первым и третьим мирами: все наши действия в первом мире подвергаются влиянию со стороны нашего понимания третьего мира с позиций второго мира. Вот почему невозможно познать человеческое мышление и человеческое «я» без познания третьего мира («объективного мышления» или «духа»), и вот почему невозможно интерпретировать ни третий мир как простое выражение второго, ни второй мир как простое отражение третьего.
Существует три смысла глагола «to learn», которые недостаточно различались эрудированными теоретиками: «открывать, обнаруживать», «подражать, копировать», «делать привычным». Все три смысла могут быть рассмотрены как формы исследования, открытия и действуют с применением метода проб и ошибок, который содержит элемент случайности (не cлишком существенный и обычно в значительной степени переоцениваемый). Значение «делать привычным» этого глагола со- держит минимум исследования, но оно подготавливает к действиям для дальнейшего открытия; его очевидно, без конца повторяющийся характер вводит в заблуждение.
Во всех этих различных способах учения, приобретения или производства знания наличествует дарвиновский а не ламарковский метод: отбор, а не обучение посредством повторения. (Однако мы должны учитывать то, что ламаркизм есть своего рода подобие дарвинизма и что результаты отбора часто выглядят так, будто они были продуктами ламарковского приспособления, обучения посредством повторения: дарвинизм, можно сказать, симулирует ламаркизм.) Однако отбор — обоюдоострый меч: не только окружение выбирает и изменяет нас, мы также отбираем и изменяем окружение, главным образом посредством открытия новой экологической ниши. На человеческом уровне мы делаем это посредством сотрудничества со всем новым объективным миром—третьим миром, миром объективного гипотетического знания, которое включает объективные новые гипотетические цели и ценности. Мы не формируем или «обучаем» этот мир путем выражения в нем состояния нашего ума, да и он не обучает нас. Мы сами и третий мир растем через взаимную борьбу и отбор. По-видимому, это справедливо на уровне фермента и гена: генетический код, как предполагается, действует посредством отбора и отбрасывания, а не посредством обучения или распоряжения, наставления. По-видимому, это еще более справедливо на всех уровнях, вплоть до искусственного и критического языка наших теорий.
С целью более полного объяснения следует сказать, что органические системы могут рассматриваться как объективные продукты или результаты пробного поведения, которое было «свободно», то есть неопределенно, внутри некоторой области или круга, ограниченного или окруженного пределами своей внутренней ситуации (особенно своей генетической конституцией) и своей внешней ситуации (окружением). Не успех, а неудача приводит затем путем естественного отбора к сравнительному закреплению успешного способа реагирования. Можно предположить, что генетический код руководит синтезом протеина тем же самым методом: путем предохранения или устранения определенных потенциальных химических синтезов, а не путем прямой стимуляции или руководства. Это сделало бы понятным возникновение генетического кода посредством отбора. В результате устранения ошибок он превращал бы свои очевидные распоряжения в запрещения. Однако, подобно некоторой теории, генетический код был бы не только результатом отбора, но и действовал бы также посредством отбора, запрещения или предотвращения. Конечно, это только предположение, но, как я думаю, привлекательное предположение.
Литература
1. Aristotle. Metaphysics (русск. перевод: Аристотель. Метафизика.—Соч. в четырех томах, т. I. M., «Мысль», 1975).
2. Аristоt1e. De Anima (русск. перевод: Аристотель. О душе.—Соч. в четырех томах, т. I. M., «Мысль», 1975).
3. Berkeley G. Three Dialogues Between Hylas and Philonous.—In: Works, v. II. London, 1949 (русск. перевод: Беркли Дж. Соч., «Мысль», 1978).
4. Во1zanо В. Wissenschaftslehre. 1837.
5. Brouwer L. E. J. Inaugural Lecture, 14 October 1912.— «Bulletin American Mathematical Society», 1914, v. 20, p. 81—96.
6. Вгоuweг L. E. J. Zur Begrundung der intuitionistischen Ma-thematik. — «Mathematische Annalen», Berlin, 1924, Bd. 93, S. 244— 257.
7. Brouwer L. E. J. Mathematik, Wissenschaft und Sprache. — «Monatshefte fur Mathematik und Physik», 1929, Bd. 36, S. 353—364.
8. Вгоuwer L. E. J. Consciousness, Philosophy and Mathematics.—«Proceedings of the Tenth International Congress of Philosophy», 1949, v. 1.
9. Вгоuwer L. E. J. On Order in the Continuum and the Relation of Truth to Non-Contradictority. — «Koninkl. Nedre Acad. Wetensch, Proc. Sect. Sci.», 1951, v. 54.
10. Вuh1er K. Sprachtheorie, Jena, Fischer, 1934.
11. Bunge M. (ed.). Quantum Theory and Reality. Berlin, Springer, 1967.
12. Descartes R. Discourse de la methode. 1637 (русск. перевод: Декарт Р. Рассуждения о методе. M., 1953).
13. Ducasse С. J. Propositions, Opinions, Sentences and Facts.—«The Journal of Philosophy», 1940, v. 37, p. 701—711.
14. Feyerabend P. and Maxwell G. (eds.). Mind, Matter and Method. Essays in Philosophy and Science in Honor of Herbert Feigl, 1966.
15. Frege G. Ueber Sinn und Bedeutung.—«Zeitschrift fur Philosophic und philosophische Kritik», 1892, Bd. 100, S. 25—50 (русск. перевод: Фреге Г. Смысл и денотат. — В: «Семиотика и информатика», вып. 8, M., 1977)
16. Frege G. Review of Husseri (1891). — «Zeitschrift fur Philosophic und philosaphische Kritik», 1894, Bd. 103, S. 313—332.
17. Prege G. Der Gedanke.—«Beitrage zur Philosophic des deutschen Idealismus», Bd. I. Erfurt. Stenger. 1918.
18. Gombrich E. H. Moment and Movement in Art.—«Journal of the Warburg and Court Institute». London, 1964, v. 27.
19. Gomperz H. Weltanschauungslehre, Bd. II/I. Jena. E. Diederchs. 1908.
20. Gomperz H. Ober Sinn und Sinngebilde, Verstehen und Erkennen, 1929.
21. Hayek F. A. The Constitution of Liberty. London, Hutchinson. 1960.
22. Науek F. A. Studies in Philosophy, Politics and Economics» Chicago, Univ. of Chicago Press, 1967.
23. Hegel G. W. F. Engzyklopadie der philosophischen Wissen-schaften. 1830. (русск. перевод: Гегель Г. В. Ф. Энциклопедия философских наук, т. 3. М., «Мысль», 1977).
24. Нeinemann F. Plotin. Leipzig, Meiner, 1921.
25. Henry P. Plotinus Place in the History of Thought.— In: Plotinus. The Enneads. Transl. S. MacKenna. London, Faber. 1956.
26. Heyting A. After thirty years.—In: Logic, Methodology and Philosophy of Science (eds. E. Nagel, P. Suppes and A. Tar-ski). Stanford, Stanford Univ. Press. 1962 (русск. перевод: Гейтинг А. Тридцать лет спустя.—В: «Математическая логика и ее применения». М., «Мир», 1965).
27. Heyting A. Intuitionism. Amsterdam, North-Holland PubL Co., 1956. (русск. перевод: Рейтинг А. Интуиционизм. М., «Мир», 1956).
28. Heyting A. Informal rigour and intuitionism. — In: [34].
29. Husseri E. Philosophie der Arithmetik. Leipzig. 1891.
30. Husseri E. Logische Untersuchungen, Bd. I. Halle, Niemeyer, 1913 (русск. перевод: Гуссерль Э. Логические исследования. Спб., 1900).
31. Kant I. Kritik der reinen Vernunft, 1781 (русск. перевод: Кант И. Критика чистого разума.—Соч. в шести томах, г. 3. М.,. «Мысль», 1964).
32. Kleene S. С. and Vesley R. The Foundations of Intuitio-nistic Mathematics. Amsterdam. North-Holland Publ. Co., 1965 (русск. перевод: К л и н и С., В е с л и Р. Основания интуиционистской математики, М., «Наука», 1978).
33. Lakatоs I. Proofs and Refutations. — The British Journal for the Philosophy of Science, 1963—1964, v. 14 (русск. перевод: Лака-то с И. Доказательства и опровержения. М., «Наука», 1967).
34. Lakatos L (ed.). Problems in the Philosophy of Mathematics. Amsterdam. North-Holland, 1967.
35. Lakatos I. (ed.). The Problems of the Inductive Logic. Amsterdam, North-Holland, 1968.
36. Lakatos I. and Musgrave A. (eds.). Problems in the Philosophy of Science. Amsterdam, North-Holland, 1968.
37. Муhill Т. Remarks on Continuity and the Thinking Subject. — In [34].
38. Plato. Phaedo (русск. перевод: Платон. Федон.—Соч. в трех томах, т. 2. М., «Мысль», 1970).
39. Plotinus. Enneades. Bromen. 1883—1884.
40. Popper K. R. The Logic of Scientific Discovery. London. Hutchinson, 1959.
41. Popper K. R. The Poverty of Historicism. London. Routledge & Kegan Paul, 1960.
42. Popper K. R. The Open Society and its Enemies. London» Routlege & Kegan Paul, 1945.
43. Popper K. R. Some Comments on Truth and the Growth of Knowledge. — In: Logic, Methodology and Philosophy of Science (eds. E. Nagel, P. Suppes and A. Tarski). Stanford, Stanford Univ. Press. 1962.
44. Popper K. R. Conjectures and Refutations. London, Routledge & Kegan Paul, 1963.
45. Popper K. R. Of Clouds and Clocks. — In: Popper K. Objective Knowledge. An Evolutionary Approach. Oxford, Oxford University Press, 1979.
46. Popper K. R. Quantum Mechanics Without «The Observer». — In: [II].
47. Pоpper K, R. On the Theory of the Objective Mind. — In: Akten des XIV Internationalen Kongress fur Philosophie, v. I, Wien, Verlag Herder, 1968.
48. Pоppeг К. R. A Pluralist Approach to the Philosophy of History.— In: Roads to Freedom. Essays in Honour of Friedrich A. von Hayek. 1969.
49. Popper K. R. Eine objektive Theorie des historischen Ver-stehens. — «Schweizer Monatshefte», 1970, v. 50, p. 207 ft.
50. Russell В. On the Nature of Truth. — In: Aristotelian Soc. Proc. 1906—1907, v. 7, p. 28—49.
51. Russell B. Philosophical Essays. New York, Simon and Schuster. 1966.
52. Russell В. Introduction to Wittgenstein's Tractatus [56].
53. Russell В. My Philosophical Development. London. Alien & Unwin, 1969.
54. Watkins J. W. N. Hobbes's System of Ideas. Idon, Hutchinson Univ. Press. 1965.
55. Whоrf B. L. Language, Thought and Reality. New York, London, Chapman & Hall. 1956.
56. Wittgenstein L. Tractatus Logico-Philosophicus. London, Routlege & Kegan Paul, 1921 (русск. перевод: Витгенштейн Л Логико-философский трактат. М., 1957).
ГЛАВА 6. ОБ ОБЛАКАХ И ЧАСАХ [29]
(Подход к проблеме рациональности и человеческой свободы)
I
Моему предшественнику, выступившему год назад с первой лекцией на чтениях памяти Артура Холли Комптона, повезло больше, чем мне. Он был лично знаком с Комптоном, мне же не довелось с ним встретиться[30].
Но я слышал о Комптоне уже в 1919—1920 годах, когда был еще студентом, и, конечно, же, после 1925 года, когда знаменитым экспериментом Комптона и Саймона ([16], см. также [8; 9]) была опровергнута изящная, но недолговечная квантовая теория Бора, Крамерса и Слэтера ([4; 5], см. также [17]). Опровержение это имело огромное значение для истории квантовой механики, ибо в результате возникшего кризиса родилась на свет так называемая «новая квантовая теория», опиравшаяся на работы Борна и Гейзенберга, Шредингера и Дирака.
Это был уже второй случай в истории квантовой теории, когда опыты, проведенные Комптоном, играли в ней решающую роль. В первый раз это было, разумеется, открытие эффекта Комптона, первая независимая проверка (как указывал сам Комптон [17, гл. I, разд. 19]) теории Эйнштейна для легких частиц и фотонов.
Много позже, уже во время второй мировой войны, я с удивлением и радостью обнаружил, что Комптон был не только великим физиком, но и истинным, смелым философом, и, более того, по некоторым важным-вопросам его философские интересы и цели совпадают с моими собственными. Это произошло, когда я почта случайно ознакомился с его замечательными лекциями для Фонда Терри, опубликованными Комптоном в. 1935 году в книге, озаглавленной «Человеческая свобода» [18][31].
Вы, должно быть, заметили, что в подзаголовке своей лекции я использовал название этой книги Комптона («Человеческая свобода»). Я сделал это, чтобы подчеркнуть тот факт, что моя лекция будет тесно связана с работой Комптона: я собираюсь заняться обсуждением проблем, которым посвящены первые две главы этой его книги, а кроме того, вторая глава еще одной его работы — «Гуманистическое значение науки» [19].
Чтобы не было недоразумений, я должен, однако, заметить, что в настоящей лекции я вовсе не собираюсь говорить главным образом о книгах Комптона. Вместо этого я попытаюсь заново поднять те же вечные философские проблемы, над которыми размышлял и Комптон в своих двух книгах, и постараюсь предложить для них новые решения. И мне кажется, что тот фрагментарный и далекий от завершения вариант решения, который я собираюсь наметить здесь, вполне соответствует устремлениям самого Комптона, и я надеюсь, более того, я уверен, что он бы его одобрил.
II
Основная цель моей лекции состоит в том, чтобы просто, но достаточно убедительно поставить перед вами эти вечные проблемы. Но прежде всего мне нужно как-то объяснить вам появление слов «облака и часы» в заглавии моей лекции.
Облака у меня должны представлять такие физические системы, которые, подобно газам, ведут себя в. высшей степени беспорядочным, неорганизованным и более или менее непредсказуемым образом. Я буду предполагать, что у нас есть некая схема или шкала, в которой такие неорганизованные и неупорядоченные облака располагаются на левом конце. На другом же конце нашей схемы—справа—мы можем поставить очень надежные маятниковые часы, высокоточный часовой механизм, воплощающий собой физические системы, поведение которых вполне регулярно, упорядоченно и точно предсказуемо.
С точки зрения простого здравого смысла мы видим, что некоторые явления природы, такие, как погода вообще, появление и исчезновение облачности, предсказывать трудно: недаром мы говорим о «капризах погоды». С другой стороны, когда мы хотим описать нечто очень точное и предсказуемое, мы говорим: «Работает как часы».
Огромное количество различных вещей, естественных процессов и явлений природы располагается в промежутке между этими крайностями: облаками слева и часами справа. Смена времен года напоминает не слишком надежные часы и поэтому может быть отнесена скорее к правой стороне нашей шкалы, хотя и не слишком близко к ее краю. Я думаю, что вы легко согласитесь со мной, что животных следует поместить не слишком далеко от облаков на левом краю, а растения—где-то поближе к часам. Из животных маленького щенка мы поместили бы левее, чем старого пса. То же самое относится и к автомобилям: мы расставим их в нашей классификации по их надежности: «Кадиллак», я считаю, будет стоять далеко справа, а тем более «Роллс-Ройс», который не слишком уступает лучшим часам. Вероятнее, еще правее следует поставить солнечную систему[32].
В качестве типичного и небезынтересного примера облака я воспользуюсь тучей или роем маленьких мошек или комаров. Подобно отдельным молекулам газа, каждая отдельная мошка, совокупность которых образует этот рой, движется удивительно беспорядочно. Почти невозможно проследить за полетом одной мошки, несмотря на то, что каждая из них может быть достаточно велика для того, чтобы ее было ясно видно.
Если отвлечься от того факта, что скорости разных мошек не очень различаются между собой, они дадут нам прекрасную картину беспорядочного движения молекул в газовом облаке или же мельчайших капелек воды в грозовой туче. Но есть, конечно, и различия. Мошкара не разлетается, не рассеивается, а держится достаточно компактно. Это, конечно, удивительно, учитывая неорганизованный характер движения каждой отдельной мошки, но этому факту есть свой аналог: достаточно большое газовое облако (как, например; наша атмосфера или же солнце) связывается в единое целое гравитационными силами. В случае с мошками это легко объяснить, если предположить, что, хотя мошки и летают беспорядочно во всех направлениях, те из них, которые обнаруживают, что забрались слишком далеко от остальной массы, поворачивают в сторону наиболее плотной части роя.
Этим предположением объясняется, каким образом мошкара не разлетается, несмотря на то что у роя нет; ни лидера, ни структуры—лишь случайное статистическое распределение как результат того, что каждая мошка поступает так, как ей вздумается, совершенно. случайным образом, не подчиняясь никаким ограничениям, но при этом ей не нравится отлетать слишком далеко от своих товарищей.
Думаю, что какая-нибудь философствующая мошка могла бы даже утверждать, что сообщество таких мошек—это великое или по меньшей мере хорошо устроенное общество, так как трудно вообразить себе другое общество, которое было бы столь же демократично, свободно и равноправно.
Тем не менее я как автор книги «Открытое общество» не согласился бы с тем, что это общество открытое. Ибо я считаю, что, помимо демократической формы правления, одной из существеннейших характеристик открытого общества является свобода различных ассоциаций. Такое общество должно поощрять и брать под свою защиту формирование свободных сообществ, каждое со своими собственными воззрениями и представлениями. А каждая разумная мошка должна будет признать, что в ее обществе подобный плюрализм невозможен.
Однако я не собираюсь обсуждать какие бы то ни было социальные или политические вопросы, связанные с проблемой свободы, и роем мошек я намереваюсь воспользоваться не в качестве примера социальной системы, а скорее как главной иллюстрацией физической системы типа облака, то есть как примером или парадигмой в высшей степени неорганизованного или неупорядоченного облака.
Подобно многим физическим, биологическим или социальным системам, рой мошек можно рассматривать как нечто «целое». Наше предположение о том, что вместе его связывает некое свойство притяжения самой плотной его частью слишком далеко залетающих мошек, говорит о том, что существует даже некое действие или управление, с помощью которого это «целое» влияет на свои элементы или части. Тем не менее это «целое» может служить примером опровержения широко распространенного «холистского» представления о том, что «целое» всегда больше, чем простая сумма его частей. Я не собираюсь утверждать, что это всегда не так[33]. В то же время рой мошкары может служить примером целого, которое на самом деле ничем не отличается от простой суммы своих частей, — и этому утверждению можно придать совершенно строгий смысл: это «целое» не только полностью изображается через описание движения всех составляющих этот рой мошек, но и его собственное движение в данном случае есть в точности (векторная) сумма движений образующих его членов, деленная на их число.
Другим (но во многих отношениях аналогичным) примером биологической системы или «целого», осуществляющего определенный контроль над в высшей степени беспорядочными движениями своих частей, может служить семья на загородной прогулке—родители с несколькими детьми и собакой, бродящие по лесу по нескольку часов кряду и тем не менее не уходящие слишком далеко от своего автомобиля на обочине (играющего роль, так сказать, центра притяжения). Можно утверждать, что эта система еще более облакоподобна, то есть еще менее упорядочена с точки зрения движения своих частей, чем рой мошкары.
Надеюсь, что теперь вы вполне уяснили себе мою мысль о двух прототипах или парадигмах упорядоченности: облаках на левом краю и часах на правом— и о том, как можно располагать на этой шкале многие разные объекты и многие системы самых различных типов. Я уверен, что какое-то туманное, общее представление об этой шкале у вас теперь есть и нет нужды беспокоиться, если это представление пока еще мало определенное и расплывчатое.
III
Шкала, о которой я говорю, представляется вполне приемлемой с точки зрения здравого смысла, а совсем недавно, уже в наше время, она стала представляться приемлемой и в рамках физических воззрений. А ведь на протяжении предшествующих 250 лет дело обстояло далеко не так: ньютоновская революция, одна из величайших революций в истории, привела к отказу от воззрений на уровне здравого смысла, которые я попытался изложить выше. Ибо одним из результатов ньютоновской революции в глазах едва ли не всего человечества[34] было следующее ошеломляющее утверждение:
Все облака суть часы — и это верно относительно даже самых расплывчатых облаков.
Утверждение «все облака суть часы» можно рассматривать как сжатое выражение воззрений, которые я буду называть «физическим детерминизмом».
Последователь физического детерминизма, утверждающий, что все облака суть часы, будет настаивать, что наша шкала на уровне здравого смысла с облаками на левом краю и часами на правом на самом деле неправомерна, так как все нужно поместить на самый ее правый край. Он будет утверждать, что со всем нашим здравым смыслом мы распределили все объекты не в соответствии с их природой, а в соответствии с нашей неосведомленностью. Наша шкала, скажет он, отражает лишь тот факт, что нам достаточно подробно известно, как работают все детали часового механизма или как работает солнечная система, а детальная информация о взаимодействии всех частей, образующих облако газа или организм, у нас отсутствует. И он станет утверждать, что стоит нам получить эту информацию, как окажется, что газовые облака или организмы столь же похожи на часовой механизм, что и наша солнечная система.
Конечно, для физика теория Ньютона не утверждает ничего подобного. Более того, она вообще не касается поведения облаков. В ней речь идет конкретно о планетах, чье движение можно объяснить с помощью некоторых очень простых законов природы, а также о пушечных ядрах и о приливах и отливах. Но необыкновенный успех в этих областях вскружил физикам голову, и нельзя сказать, что совсем без причины.
До Ньютона и его предшественника Кеплера многие попытки объяснить или даже полностью описать движение планет оказывались безуспешными. Было ясно, что они каким-то образом участвуют в неизменном общем движении жесткой системы неподвижных звезд. Но в то же время они отклонялись от движения этой системы едва ли не так же, как отдельные мошки отклоняются от общего движения их роя. Таким образом, планеты, подобно живым организмам, видимо, нужно помещать где-то между облаками и часами. Однако успех теории Кеплера и в еще большей степени теории Ньютона показал, что правы были те мыслители, которые подозревали, что на самом деле планеты — это совершенный, идеальный часовой механизм. Ведь благодаря ньютоновской теории их движение оказалось точно предсказуемым, и предсказуемым во всех тех деталях, которые до этого именно своей нерегулярностью ставили в тупик всех астрономов.
Теория Ньютона оказалась первой в истории человечества действительно успешной научной теорией, и ее успех превзошел все ожидания. Она несла настоящее знание, знание, превосходившее самые дерзновенные мечты самых смелых умов. Речь шла о теории, которая точно объясняла не только движение всех звезд по их траекториям, но и столь же безошибочно движение тел на земле, скажем падение яблока, полет снаряда или работу маятниковых часов. И она смогла объяснить даже приливы и отливы.
Все непредвзятые люди и все те, кто стремился учиться и кто интересовался ростом знания, стали приверженцами новой теории. Большинство непредвзятых людей и большинство ученых думали, что в конечном счете она сможет объяснить все, и в том числе не только электричество и магнетизм, но и облака и даже живые организмы. И благодаря этому физический детерминизм, то есть учение о том, что все облака суть часы, стал господствующим убеждением среди просвещенных; и все, кто не разделял этой новой веры, стали считаться обскурантами, или реакционерами[35].
IV
К числу немногочисленных несогласных[36] принадлежал Пирс великий американский математик и физик, а по моему убеждению, и один из величайших философов всех времен. Теорию Ньютона он не подвергал сомнению. Однако уже в 1892 году он показал, что эта теория даже оставаясь верной, еще не дает нам серьезных оснований считать, что все облака суть совершенные часы И хотя, как и остальные физики своего времени, он верил в то, что наш мир— это часы, работающие по ньютоновским законам, он отвергал убеждение в том что эти или любые другие часы являются совершенными вплоть до самой последней своей детали Он обращал внимание на то, что, во всяком случае, мы вряд ли можем претендовать на то, что на опыте знаем что-то об идеальных часах или о чем-либо хоть сколько-нибудь отдаленно приближающемся к абсолютному совершенству, предполагаемому физическим детерминизмом. Вероятно, здесь уместно процитировать один из блестящих комментариев Пирса: «...тот, кто в курсе дела (здесь Пирс выступает в качестве экспериментатора)...знает, что [даже] самые тонкие сравнения масс [или] расстояний... намного превосходящие в своей точности все остальные [физические] измерения... существенно уступают в точности банковским счетам и что... определение физических констант... находится примерно на том же уровне, что и точность драпировщиков, измеряющих ковры и занавеси...» [47, с. 35][37]. Отсюда Пирс делал вывод, что мы вправе предположить, что во всех часах присутствует определенное несовершенство, или разболтанность, и что это открывает возможность появления элемента случайности в их работе. Таким образом, Пирс предполагал, что наш мир управляется не только в соответствии со строгими законами Ньютона, но одновременно и в соответствии с закономерностями случая, случайности, беспорядоченности, то есть закономерностями статистической вероятности. А это превращает наш мир во взаимосвязанную систему из облаков и часов, в котором даже самые лучшие часы б своей молекулярной структуре в определенной степени оказываются облакоподобными. И, насколько мне известно, Пирс был первым физиком и философом, жившим после Ньютона, кто осмелился встать на точку зрения, согласно которой в определенной мере все часы суть облака, или, иначе говоря, существуют лишь облака, хотя разные облака и отличаются друг от друга степенью своей облакоподобности.
В подкрепление своих взглядов Пирс, без сомнения, правильно обращал внимание на то, что все физические тела и даже камни в часах испытывают тепловое движение молекул [47, с. 32][38], движение, подобное движению молекул газа или отдельных мошек в рое мошкары.
Эти взгляды Пирса не вызвали у его современников особого интереса. Кажется, на них обратил внимание лишь один философ и раскритиковал их[39]. Что же касается физиков, то они, по-видимому, и вовсе игнорировали эти взгляды, и даже сегодня большинство физиков считают, что если бы нам пришлось признать классическую механику Ньютона истинной, то мы вынуждены были бы признать и физический детерминизм, а с ним и утверждение, что все облака суть часы. И только с крушением классической физики и возникновением новой квантовой теории физики почувствовали готовность отказаться от физического детерминизма.
Теперь стороны поменялись местами. Индетерминизм, приравнивавшийся до 1927 года к обскурантизму, стал господствующей модой, и некоторых из великих ученых, таких, как Планк. Шредингер и Эйнштейн, не спешивших отойти от детерминизма, стали считать просто старомодными чудаками[40], хотя они и не были на самом переднем крае развития квантовой теории. Мне самому довелось однажды слышать, как один блестящий молодой физик назвал Эйнштейна, который был тогда еще жив и напряженно работал, «допотопным ископаемым». Потоп, который, по мнению многих, смел Эйнштейна с пути, назывался новой квантовой теорией, зародившейся в период с 1925 по 1927 год, и в возникновении которой роль, сравнимую с ролью Эйнштейна, сыграли не более семи человек.
V
Теперь, наверное, уместно сделать отступление и сказать несколько слов о моих собственных взглядах на эту ситуацию и на моду в науке вообще. Мне кажется, что Пирс, утверждая, что все часы суть облака, как бы точны эти часы ни были, в весьма значительной степени был прав. И это, как мне думается, представляет собой необычайно важное изменение ошибочных представлений детерминизма о том, что все облака суть часы. Более того, я думаю, что Пирс был прав, полагая, что эти его взгляды не противоречат классической физике Ньютона[41] Мне думается, что эти взгляды еще лучше согласуются с (специальной) теорией относительности Эйнштейна и в еще большей степени совместимы с новой квантовой теорией. Другими словами, я индетерминист — как Пирс, Комптон и большинство современных физиков,— и я думаю, как и большинство из них, что Эйнштейн был не прав, стараясь придерживаться детерминизма. (Стоит, наверное, упомянуть, что я обсуждал этот вопрос с ним, и мне не показалось, что он настроен слишком непримиримо.) Но я думаю также, что и те современные физики, кто пытался отмахнуться от эйнштейновской критики квантовой теории как от проявления «допотопности», были глубоко не правы. Нельзя не восхищаться квантовой теорией, и Эйнштейн делал это от всего сердца; но его критику модной интерпретации этой теории (копенгагенской интерпретации), как и критику, предложенную де Бройлем, Шредингером, Бомом, Вижье и позднее Ланде, большинство физиков[42] отмели уж слишком легко. В науке тоже есть мода, и некоторые ученые готовы встать под новые знамена не с меньшей легкостью, чем некоторые художники и музыканты. Но, хотя мода и популярные лозунги и могут быть привлекательными для слабых, их надо не поощрять[43], а с ними нужно бороться, и критика Эйнштейна всегда сохранит свою ценность, из нее всегда можно будет почерпнуть нечто новое.
VI
Комптон был в числе первых, кто приветствовал новую квантовую теорию и новый физический индетерминизм, сформулированный Гейзенбергом в 1927 году. Комптон пригласил Гейзенберга в Чикаго прочесть курс лекций, что Гейзенберг и сделал весной 1929 года. Читая этот курс, Гейзенберг впервые всесторонне изложил свою теорию, и его лекции составили первую из опубликованных им книг, вышедших в издательстве Чикагского университета на следующий год с предисловием Комптона [30]. В этом предисловии Комптон приветствовал новую теорию, в появлении которой свою роль сыграли и его эксперименты, опровергнувшие теорию, господствовавшую до этого[44]. Тем не менее в нем звучала и нота предостережения. Это предостережение предвосхищало некоторые из весьма схожих предостережений Эйнштейна, который постоянно настаивал на том что новую квантовую теорию—«эту новую главу в истории физики», как проницательно и доброжелательно охарактеризовал ее Комптон,—нельзя считать завершенной[45]. И хотя эта точка зрения была отвергнута Бором, нельзя забывать о том, что эта новая теория не смогла, скажем, хотя бы и намеком указать на существование нейтрона, обнаруженного Чедвиком примерно через год и ставшего первым из длинного ряда новых элементарных частиц, существование которых новая квантовая теория не смогла предвидеть (несмотря на то, впрочем, что существование позитрона можно было вывести из теории Дирака[46]).
В том же 1931 году в своих лекциях для Фонда Терри Комптон первым среди других ученых обратился к исследованию значения нового индетерминизма в физике для человека и в более широком смысле для биологии[47] в целом. В связи с этим стало ясно, почему он приветствовал новую теорию с таким энтузиазмом: для него она решала не только проблемы физики, но и проблемы биологии и философии, а среди последних в первую очередь ряд проблем, связанных с этикой.
VII
Для того чтобы показать это, я процитирую удивительные первые фразы «Человеческой свободы» Комптона: «Фундаментальная проблема морали, жизненно важная для религии и предмет постоянных исследований науки, заключается в следующем: свободен ли человек в своих действиях?
Ведь если... атомы нашего тела ведут себя согласно физическим законам столь же неуклонно, как и планеты, то к чему стараться? Что за разница, какие усилия мы прикладываем, если наши действия уже предопределены законами механики..?» [18, с. I].
Здесь Комптон описывает то, что я стану называть «кошмаром физического детерминиста». Детерминистский физический часовой механизм, кроме всего прочего, абсолютно самодостаточен; в совершенном детерминистском физическом мире просто нет места для вмешательства со стороны. Все, что происходит в таком мире, физически предопределено, и это в равной мере относится и ко всем нашим движениям и, следовательно, всем нашим действиям. Поэтому все наши чувства, мысли и усилия не могут оказывать никакого практического влияния на то, что происходит в физическом мире: все они если не просто иллюзии, то в лучшем случае избыточные побочные продукты («эпифеномены») физических явлений.
Благодаря этому мечта физика ньютоновской традиции, надеявшегося доказать, что все облака суть часы, грозила перерасти в кошмары, а все попытки игнорировать это неизбежно вели к чему-то похожему на раздвоение личности. И Комптон, мне думается, был благодарен новой квантовой теории за то, что она вывела его из этой трудной интеллектуальной ситуации. Поэтому в своей «Человеческой свободе» он писал: «Физики редко... задумывались над тем, что если... абсолютно детерминистские... законы... оказались бы приложимыми и к поведению человека, то и самих их нужно было бы считать автоматами» [18, с. 26][48]. И в «Гуманистическом значении науки» он с облегчением говорит: «В рамках моего собственного понимания этого животрепещущего вопроса я, таким образом, чувствую гораздо большее удовлетворение, чем это было бы возможно на каких бы то ни было более ранних стадиях развития науки. Если утверждения физических законов предполагаются истинными, нам пришлось бы согласиться (вместе с большинством философов) с тем, что чувство свободы иллюзорно, а если допускать действенность [свободного] выбора, то тогда утверждения законов физики были бы... ненадежными. Эта дилемма представлялась весьма мало привлекательной...» [19, с.IX].
Далее в той же книге Комптон лаконично подытоживает создавшуюся ситуацию: «...теперь уже неоправданно использовать физические законы как свидетельство невозможности человеческой свободы» [19, с. 42].
Эти цитаты из Комптона ясно показывают, что до Гейзенберга он мучался тем, что я называю кошмаром физического детерминиста, и что он пытался избежать этого кошмара посредством признания чего-то, подобного интеллектуальному раздвоению личности. Или, как он сам пишет об этом: «...мы, [физики], предпочитали просто не обращать внимания на трудности...» [18, с. 27]. И Комптон приветствовал новую теорию, которая от всего этого его избавляла.
Мне кажется, что единственной формой проблемы детерминизма, заслуживающей серьезного обсуждения, как раз и является та, которая беспокоила Комптона,— это проблема, вырастающая из физической теории, описывающей мир как физически полную или физически закрытую систему [49]. Причем под физически закрытой системой я подразумеваю множество или систему физических сущностей, таких, как атомы, элементарные частицы, физические силы, силовые поля, которые взаимодействуют между собой — и только между собой — в соответствии с определенными законами взаимодействия, не оставляющими места для взаимодействия с чем бы то ни было за пределами этого замкнутого» множества или этой закрытой системы физических сущностей или проявлений внешних возмущений. Именно это «замыкание» системы создает детерминистский кошмар[50].
VIII
Теперь мне хотелось бы несколько отвлечься, для того чтобы подчеркнуть разницу между проблемой физического детерминизма, которая представляется мне проблемой фундаментального значения, и далеко не столь существенной проблемой, которой многие философы и психологи, следуя за Юмом, пытались подменить первую.
Юм рассматривал детерминизм (который он называл «доктриной необходимости» или «доктриной постоянного соединения») как концепцию о том, что «одна и та же причина всегда производит одно и то же действие», «одно и то же действие всегда вызывается одной и той же причиной» [31, с. 282, 281]. Что же касается человеческих действий и устремлений, то он считал, в частности, что «любой зритель обычно может вывести наши действия из руководимых нами мотивов и из нашего характера, а даже если он не может этого сделать, он приходит к общему заключению, что мог бы, если бы был в совершенстве знаком со всеми частностями нашего положения и темперамента и самыми тайными пружинами... нашего настроения. Но в этом и заключается сама сущность необходимости...» [31, с. 549]. А последователи Юма вывели отсюда, что наши действия, наши намерения, наши вкусы или наши предпочтения психологически «определяются» нашим предыдущим опытом («мотивами») и, в конечном счете, предопределены нашей наследственностью и внешней средой.
Однако это учение, которое можно было бы назвать философским или психологическим детерминизмом, не только в корне отлично от физического детерминизма, но и таково, что вряд ли будет хоть сколько-нибудь серьезно рассматриваться любым физическим детерминистом, который понимает этот вопрос в самом общем плане. Ибо главные тезисы философского детерминизма—«подобные следствия вызываются подобными причинами» или «у каждого события есть своя причина» — настолько туманны, что они полностью совместимы и с физическим индетерминизмом.
Индетерминизм — или, точнее, физический индетерминизм — представляет собой учение, утверждающее всего лишь, что не все события в физическом мире предопределены с абсолютной точностью, во всех своих наимельчайших деталях. За исключением этого, он допускает возможность любой степени регулярности, какая только вам нравится, и потому вовсе не утверждает существования «событий без причин», так как понятия «событие» и «причина» достаточно расплывчаты для того, чтобы совместить учения о том, что у каждого события есть своя причина, с физическим индетерминизмом. И если физический детерминизм требует полной и сколь угодно точной физической предопределенности и отрицает возможность каких-либо исключений, физический индетерминизм утверждает лишь, что физический детерминизм ошибочен и что, по крайней мере, время от времени встречаются исключения в строгой предопределенности.
Поэтому даже формула «у каждого наблюдаемого или измеримого физического события есть своя наблюдаемая или измеримая физическая причина» может оказаться совместимой с принципами физического индетерминизма просто потому, что ни одно измерение' не бывает абсолютно точным. Ведь самая суть физического детерминизма состоит в том, что он, основываясь на ньютоновской динамике, утверждает существование мира, в котором царит абсолютная математическая точность. И хотя тем самым он покидает прочную основу доступных наблюдений (что увидел уже Пирс), он остается тем не менее в принципе доступным проверке со сколь угодно высокой точностью. Более того, он на самом деле выдержал некоторые проверки удивительно высокой точности.
В противовес этому формула «у каждого события есть своя причина» про точность ничего не утверждает, а если конкретнее взглянуть на законы психологии, то там не разглядеть даже намека на точность. И это относится к «бихевиористской» психологии в той же мере, как и к «интроспективным» и «менталистским» ее направлениям; это очевидно в отношении менталистской психологии. Однако даже бихевиористу в лучшем случае доступно лишь предсказать, что в данных условиях крысе понадобится от двадцати до двадцати двух секунд на то, чтобы пробежать лабиринт, и у него нет ни малейшего представления о том, что нужно сделать для того, чтобы, уточняя и ужесточая все больше и больше условия этого опыта, обеспечить все более и более высокую точность своих предсказаний — в принципе бесконечную точность. Это объясняется тем, что бихевиористские «законы» в отличие от законов Ньютона не имеют вида дифференциальных уравнений, и тем, что каждая попытка ввести подобные уравнения в психологию будет означать выход за рамки бихевиоризма в физиологию, а значит, в конечном счете в физику, что неизбежно возвращает нас снова к проблеме физического детерминизма.
Как отмечал уже Лаплас, физический детерминизм предполагает, что каждое физическое событие отдаленного будущего (или отдаленного прошлого) можно предсказать (или восстановить) с необходимой степенью точности, при условии, что мы располагаем достаточными знаниями о текущем состоянии физического мира. В то же время тезис философского (или психологического) детерминизма юмовского типа даже в самой сильной своей формулировке утверждает только, что любое наблюдаемое различие между двумя событиями связано в соответствии с некоторым, возможно, пока не познанным законом с определенным различием— и, возможно, наблюдаемым различием—в предшествующих состояниях мира. Это гораздо более слабое утверждение и, между прочим, такое, которого можно продолжать придерживаться даже тогда, когда большинство наших экспериментов, поставленных, если судить со стороны, в «абсолютно равных» условиях, дают совершенно разные результаты. Об этом совершенно ясно сказал и сам Юм: «Даже при полном равенстве этих противоположных опытов мы жертвуем понятием причины и необходимости, но... заключаем, что [кажущаяся] случайность... существует только...являясь следствием нашего неполного знания, но не находится в самих вещах, которые всегда одинаково необходимы, [то есть детерминированы], хотя [на первый взгляд] неодинаково постоянны или достоверны» [31, с. 544][51].
Вот почему юмовскому философскому детерминизму и в еще большей степени психологическому детерминизму недостает остроты физического детерминизма. Ибо в ньютоновской физике все выглядит так, как если бы любая кажущаяся неопределенность в некоторой системе на самом деле есть лишь следствие нашего незнания, так что, будь мы полностью информированы о системе, всякое проявление неопределенности исчезнет. Психология же никогда этим не отличалась.
Оглядываясь в прошлое, мы можем сказать, что физический детерминизм был мечтой о могущественной науке, которая становилась все более реальной с каждым новым достижением физики, пока не стала, казалось бы, непреодолимым кошмаром. Соответствующие же мечтания психологов всегда были не более чем воздушными замками: это были утопические мечтания о том, чтобы сравняться с физикой, с ее математическими методами и ее мощными приложениями, а возможно даже, добиться и превосходства, формируя людей и общества (и хотя эти тоталитаристские мечты нельзя считать серьезными с научных позиций, они весьма опасны в политическом отношении[52]), но, поскольку об этих опасностях я писал уже и раньше, я не намерен обсуждать эту проблему здесь.
IX
Я назвал физический детерминизм кошмаром. Он становится кошмаром потому, что утверждает, что весь мир, со всем, что в нем есть, — это гигантский автомат, а мы с вами лишь крошечные колесики или в лучшем случае частичные автоматы в нем.
В частности, он исключает возможность творчества. Он сводит к абсолютной иллюзии идею, что, готовясь к настоящей лекции, я с помощью своего мозга старался создать нечто новое. Согласно принципам физического детерминизма, в этом не было ничего сверх того, что определенные части моего тела оставили на белой бумаге черные знаки: любой физик, располагающий достаточно подробной информацией, мог бы написать мою лекцию, просто предсказав в точности, каким образом физическая система, состоящая из моего тела (включая, конечно, мой мозг и мои пальцы) и моего пера оставят эти черные знаки.
Возможен и более впечатляющий пример. Если физический детерминизм прав, то даже совершенно глухой и никогда не слышавший музыки физик в состоянии написать все симфонии и концерты Моцарта или Бетховена посредством простого метода — изучения в точности физического состояния их тел и предсказания, где бы они расположили свои черные знаки на линованной нотной бумаге. Более того, наш глухой физик мог бы сделать и большее: изучив тела Моцарта или Бетховена с достаточной тщательностью, он смог бы написать произведения, которые ни Моцартом, ни Бетховеном никогда не были написаны, но которые они написали бы, если бы некоторые внешние обстоятельства их жизни сложились по-другому: скажем, если бы они съели барашка, а не цыпленка или выпили чаю вместо кофе.
И, получи он достаточно знаний о чисто физических условиях, наш глухой физик оказался бы способным на все это. При этом ему совсем не нужно было бы хоть что-нибудь знать о теории музыки, но тем не менее он смог бы предсказать ответы Моцарта или Бетховена на экзаменах, если бы им задали вопросы по теории контрапункта.
Все это представляется мне сплошным абсурдом[53], и эта абсурдность становится еще более очевидной, я думаю, если мы применим методы физического предсказания к самому детерминисту.
Ведь согласно концепции детерминизма, любые теории, а значит, и сам детерминизм, считаются справедливыми вследствие определенной физической структуры (возможно, структуры мозга) того, кто их разделяет. Поэтому мы просто обманываем себя (и физически предопределен даже этот факт самообмана) каждый раз, когда утверждаем, что стали на позиции детерминизма под действием определенных причин или аргументов. Или, другими словами, физический детерминизм представляет собой теорию, которая, если она истинна, не требует логического обоснования, поскольку она должна объяснять с помощью чисто физических условий все наши реакции, и в том числе те, которые выступают для нас как убеждения, основанные на аргументах. Чисто физические условия, в том числе физические состояния внешней среды, заставляют нас говорить или принимать то, что мы говорим или принимаем, и высококвалифицированный физик, совершенно не знающий французского языка и никогда не слышавший о детерминизме, смог бы, скажем, предсказать, что скажет о детерминизме некий француз детерминист на дискуссии во Франции, а также, конечно, и то, что скажет его противник—индетерминист. Но это означает, что если нам кажется, что мы согласились с теорией, подобной детерминизму, потому что поддались логической силе некоторых аргументов, то мы, согласно позиции физического детерминизма, тем самым обманываем себя, а точнее говоря, мы находимся в физическом состоянии, предопределяющем то, что мы обманываем себя.
Многое из этого было ясно и Юму, хотя, по-видимому, он не вполне понимал, что это означает для его собственных рассуждении; ведь он ограничивался сравнением детерминизма «наших поступков» с детерминизмом «наших суждений», «но первые не более свободны, чем вторые» [31, с. 775]. (Курсив мой.)
Соображения подобного рода явились, возможно, причиной того, почему так много философов отказываются серьезно рассматривать проблему физического детерминизма и отмахиваются от нее, как от «жупела» (см, выше прим. 13 и [55, с. 76]). Однако учение о том, что человек—это машина, весьма убедительно и серьезно отстаивал де Ламетри еще в 1751 году, задолго до того, как стала общепринятой теория эволюции, а ведь теория эволюции придала этому учению еще большую остроту, выдвинув предположение о том, что между живой и мертвой материей нет столь уж четкого различия (ср. [48, с. 11]). И несмотря на победу новой квантовой теории и обращение стольких физиков в веру индетерминизма, учение де Ламетри о том, что человек—это машина, имеет, вероятно, сегодня больше защитников, чем в какое-нибудь другое время, среди физиков, биологов, философов, главным образом в виде положения о том, что человек—это вычислительная машина [62][54]. Ведь если мы примем теорию эволюции (подобную дарвиновской), то, даже если мы сохраним скептицизм относительно теории, согласно которой жизнь возникла из неорганической материи, нам трудно будет отрицать, что должно было быть время, когда не существовало всех этих абстрактных и нефизических сущностей, таких, как основания, рассуждения и научное знание, а также абстрактные правила, скажем правила конструирования железных дорог, бульдозеров, спутников, правила грамматики или контрапункта, или по крайней мере они не могли воздействовать на физический мир. Но тогда трудно понять, как физический мир мог породить абстрактные явления, такие, как правила, а затем сам подпасть под их влияние в такой степени, что эти правила в свою очередь могут оказывать весьма ощутимое воздействие на физический мир.
Впрочем, существует по меньшей мере один, хотя и уклончивый, но по крайней мере простой выход из этих затруднений. Мы можем просто утверждать, что все эти абстрактные сущности вообще не существуют, а следовательно, и не могут влиять на физический мир. Мы можем утверждать, что существует лишь наш мозг, и мозг этот представляет собой машину типа вычислительной, и что все эти якобы абстрактные правила суть физические сущности совершенно такого же типа, как конкретные физические перфокарты, с помощью которых определяют «программу» для вычислительной машины, и что существование чего бы то ни было нефизического — это, наверное, просто «иллюзия», во всяком случае нечто, не имеющее серьезного значения, поскольку все осталось бы точно так, как было, даже если бы этих иллюзий и не возникло бы.
В соответствии с этим выходом из создавшегося положения беспокоиться о «духовном» статусе этих иллюзий вообще не нужно. Они могут быть универсальным свойством любых вещей: у камня, который я бросаю, может возникнуть иллюзия, что он прыгает, точно так же, как мне кажется, что это я его бросил, а у моего пера или вычислительной машины может создаться иллюзия, что они работают в силу своего интереса к проблемам, которые они думают, что решают, а я думаю, что решаю я, хотя на самом деле ничего существенного, кроме чисто физических взаимодействий, здесь не происходит.
Из всего этого видно, что проблема физического детерминизма, волновавшая Комптона, действительно очень серьезная проблема. И это не просто философская проблема, она затрагивает по крайней мере физиков, биологов, бихевиористов, психологов и специалистов по вычислительной технике.
Конечно, довольно мало философов пытались показать (вслед за Юмом и Шликом), что на самом деле это лишь лингвистическая проблема, возникшая в связи с использованием слова «свобода». Но эти философы, похоже, не замечали разницы между проблемами физического и философского детерминизма, и они были либо детерминистами вроде Юма, что объясняет, почему «свобода» для них — это «просто слово», либо они никогда не соприкасались достаточно близко с физическими науками или с вычислительной техникой, что обязательно убедило бы их в том, что мы имеем дело не просто с вербальной проблемой.
Х
Подобно Комптону, я принадлежу к числу тех, кто рассматривает проблему физического детерминизма серьезно, и, подобно Комптону, я не верю, что мы — это всего лишь вычислительные машины (хотя я вполне согласен с тем, что, изучая вычислительные машины, мы можем многое узнать, в том числе и о себе самих). Поэтому, как и Комптон, я принадлежу к числу сторонников физического индетерминизма, а физический индетерминизм, как я думаю, является необходимой предпосылкой любого решения рассматриваемой задачи. Нам необходимо быть индетерминистами, и тем не менее я попытаюсь показать, что одного индетерминизма еще недостаточно.
Высказав утверждение, что одного индетерминизма недостаточно, я подошел не просто к новому этапу, а к самой сердцевине рассматриваемой проблемы.
Эту проблему можно изложить следующим образом. Если детерминизм прав, то весь мир—это идеально работающие безошибочные часы, и это относится и к любым облакам, любым организмам, любым животным и любым людям. Если же, с другой стороны, правда на стороне индетерминизма Пирса, Гейзенберга или любого другого толка, то в нашем физическом мире основную роль играет просто случайность. Но так ли уж случайность более приемлема, чем детерминизм?
Вопрос этот хорошо известен. Детерминисты, подобные Шлику, формулировали его следующим образом: «...свобода действия, ответственность и духовное здоровье не могут выбраться за пределы сферы причинности: они отказывают там, где начинает действовать случайность... и более высокая степень случайности... [означает просто] более высокую степень безответственности» [58].
Эту мысль Шлика можно, по-видимому, проиллюстрировать уже использовавшимся мною примером: утверждение, что черные знаки, оставленные мною на белой бумаге в процессе подготовки этой лекции, есть лишь результат некоторого случая, вряд ли устроит нас больше, чем идея о том, что их расположение было физически предопределено. На самом деле это объяснение выглядит даже еще менее удовлетворительным. Ведь хотя некоторые люди и с готовностью воспримут идею о том, что текст моей лекции может быть в принципе полностью объяснен моей физической наследственностью и воздействиями окружающей меня физической среды, включая и мое воспитание, книги, которые мне довелось прочесть, п разговоры, в которых я участвовал, вряд ли кто-нибудь согласится поверить в то, что то, что я говорю вам сейчас,—это результат только случая, лишь случайная выборка английских слов или, возможно, букв, расположенных друг за другом без всякой цели, размышлений, плана или намерения.
Мысль о том, что единственной альтернативой детерминизму является чистая случайность, была заимствована Шликом вместе со многими другими взглядами по этому поводу у Юма, который утверждал, что «отсутствие» того, что он называл «физической необходимостью», должно быть «равносильно случайности. Объекты должны быть или соединены, или не соединены... значит, невозможно допустить среднее между случайностью и абсолютной необходимостью» [31, с. 280][55].
Ниже я приведу доводы против этой важной концепции о том, что единственной альтернативой детерминизму является чистая случайность. Тем не менее, мне придется признать, что эта концепция, по-видимому, вполне согласуется с квантовотеоретическими моделями, разработанными для того, чтобы объяснить или по крайней мере проиллюстрировать возможность человеческой свободы. И возможно, именно в этом причина того, почему эти модели кажутся столь неудовлетворительными.
Сам Комптон придумал одну из таких моделей, хотя она ему и не очень нравилась. В ней использовалась квантовая неопределенность и непредсказуемость квантового скачка как модель решения, принимаемого человеком в решающие моменты своей жизни. Она состояла из усилителя, усиливавшего эффект одиночного квантового скачка таким образом, что это приводило либо к взрыву, либо к уничтожению того «рубильника», которым должен был быть вызван этот взрыв. Благодаря этому один-единственный квантовый скачок мог оказаться эквивалентным главному решению. Однако, с моей точки зрения, эта модель не имеет ничего общего с рациональным решением. Скорее это модель, пригодная для ситуации, когда человеку нужно принять решение, а он никак не может решиться на что-нибудь п говорит: «Подброшу-ка я монету». На самом деле весь аппарат усиления квантового скачка представляется совершенно ненужным: подбрасывание монеты и решение на основе результата подбрасывания действовать или нет привело бы точно к такому же результату. И конечно, существуют вычислительные машины со встроенными устройствами, осуществляющими подбрасывание монеты для получения случайных результатов, если таковые понадобятся.
Вероятно, можно согласиться с тем, что некоторые из наших решений действительно похожи на подбрасывание монеты: они суть скоропалительные мгновенные решения, принимаемые без размышлений, поскольку часто у нас просто нет на это времени. Подобные мгновенные решения иногда приходится принимать водителю автомобиля или пилоту самолета, и, если они хорошо обучены, а может быть, и просто удачливы, результаты могут быть вполне удовлетворительными, но в других случаях это может быть и не так.
Я могу согласиться с тем, что модель квантового скачка может служить одной из моделей подобных мгновенных решений; и я даже допускаю возможность того, что, когда мы принимаем мгновенное решение, в нашем мозгу действительно происходит нечто подобное усилению квантового скачка. Но представляют ли мгновенные решения такой уж интерес? Можно ли их считать характерными для человеческого поведения — рационального человеческого поведения?
Я так не думаю, и я не думаю также, что с помощью квантовых скачков удастся продвинуться существенно дальше. Квантовые скачки относятся как раз к тому виду примеров, который, по-видимому, придавал убедительность тезису Юма и Шлика о том, что абсолютная случайность является единственной альтернативой абсолютному детерминизму. А для того чтобы понять рациональное поведение человека — а на самом деле и любого животного, — нам нужно что-то по своему характеру промежуточное между абсолютной случайностью и абсолютным детерминизмом, что-то среднее между совершенными облаками и совершенными часами.
Онтологический тезис Юма и Шлика о том, что не может существовать ничего промежуточного между случайностью и детерминизмом, представляется мне не только в высшей степени догматическим (если не сказать доктринерским), но и очевидно абсурдным. Более того, их можно понять, только приняв во внимание, что оба они верили в полный детерминизм, в котором случайность вообще не имела никакого статуса, кроме как в качестве симптома нашей собственной неосведомленности. (Впрочем, этот тезис представляется мне абсурдным и в этом случае, так как очевидно, что существует нечто вроде частичного знания или частичной неосведомленности). Ведь нам известно, что даже самые высоконадежные часы не являются в действительности совершенными, а Шлик (если не Юм) должен был бы знать, что это в значительной степени определяется такими факторами, как трение, то есть статистическими или случайными воздействиями. И нам также известно, что и наши облака управляются не одним лишь случаем, поскольку довольно часто нам удается вполне успешно предсказать погоду по крайней мере на короткий срок.
XI
Итак, нам придется вернуться к нашей старой шкале с облаками на левом краю и часами на правом и человеком и животными где-то между ними.
Но даже после того, как мы сделаем это (а нам предстоит решить еще ряд проблем, прежде чем мы сможем утверждать, что эта шкала не расходится с современной физикой), то и тогда мы лишь расчистим площадь для постановки нашего главного вопроса.
Ведь ясно же, что на самом деле мы хотим понять как такие нефизические вещи, как цели, размышления, планы, решения, теории, намерения и ценности, могут участвовать в претворении физических изменений физического мира. То, что они способны на это, представляется очевидным, да простят мне Юм, Л