Я хочу подкрепить это далеко идущее заявление, обозначая два общих модуса критицизма познавательных целей или наборов целей (помимо обвинения их во внутренней противоречивости). Я покажу, что можно спорить с целью на двух основаниях: 1°. она утопична и нереализуема; 2°. она может не соответствовать тем неявным ценностям, которые присутствуют в нашей практике общения и рассуждения. Эти диспозиции не исчерпывают ресурсов аксиологической критики, но, по-видимому, это важнейшие ресурсы. Я намереваюсь обсудить каждую из названных стратегий подробнее.
1°. Утопические ценности. Когда я говорю, что цель или ценность утопична, это означает, что мы не имеем основы для веры в возможность ее актуализации и "операционализации", иными словами, мы не имеем ни малейшего представления о том, как произвести некоторые действия или адаптировать некоторые стратегии, которые потенциально приводят к реализации рассматриваемой цели. Возьмем для начала примитивный пример. Если некто говорит мне, что его базовая ценность состоит в том, чтобы путешествовать со скоростью, большей световой, или быть одновременно в двух местах, моей реакцией будет возражение, что при нынешнем состоянии наших знаний о мире и наших номи-ческих возможностей, он стремится к недостижимому. Я мог бы согласиться с ним, что перемещение с очень высокой скоростью или нахождение в двух местах сразу имеет свою привлекательность, но я не считаю разумным придерживаться этих целей, так как у меня есть неопровержимые аргументы в пользу того, что обе цели полностью за пределами достижимого: они обе попадают в область того, что с достаточным основанием считается физически невозможным. В приведенном утверждении неявно присутствует вера в то, что рациональная адаптация цели должна быть предварена спецификацией оснований веры в то, что цель может быть достигнута.
Предложенное ограничение рационально допустимых целей — хотя оно и не общепризнано философами — является каким угодно, но не полемическим. Мы обычно считаем чудаками, если не душевнобольными, тех, кто серьезно намеревается совершать то, что мы с весьма сильными основаниями считаем невозможным. Искатели эликсира молодости, искатели телесного бессмертия, строители вечных двигателей и всякие другие преследователи целей, являющихся с достаточной очевидностью недостижимыми, обычно вполне легитимно получают титул чудаков. Конечно, приговоры этого вида, как и все другие приговоры, могут быть ошибочными. Может все же случиться, что наше предпосылочное знание было столь порочным, что заставляло нас рассматривать как логически и физически невозможное то, что затем вылилось во вполне возможное. Эта корректировка, однако, не отменяет того, что находится в самом сердце наших концепций разумности и рациональности, не отменяет следующего: все, рассматриваемое как удовлетворяющее определенному семейству понятий, должно мыслиться и как возможное и как дееспособное. Принять цель, обладающую той особенностью, что мы не можем представить себе действий, которые могли бы приблизить ее, или цель, чью реализацию мы не могли бы осознать, даже если бы мы достигли ее, значит определенно поступить неразумно и иррационально. Но коль скоро мы все под этим подписываемся, открывается плеяда возможностей для рациональной и критической оценки конкурирующих познавательных целей и ценностей.
Я называю любой довод против ценности, исходящий из ее нереализуемости, стратегией утопизма. В доводах, касающихся познавательных целей, обычно используются по меньшей мере три различного вида стратегии утопизма. Первым видом может быть названо обвинение в демонстрируемом утопизме. Мы можем иногда, привлекая наши познания в логике и в естественных науках, показать, что определенная познавательная цель вообще не может быть достигнута. Показательный пример такого рода дово-ца дают дебаты XIX в. об идеале неопровержимого знания. Про-гив этого идеала было указано, что такие подлинно всеобщие утверждения, которые выражают научные законы и теории, прилагаются к значительно более широкому многообразию явлений, чем то, которое мы когда-либо (даже в принципе) могли бы наблюдать. При таких условиях идея, что мы могли бы удостоверить истинность всеобщего утверждения, проверяя каждое из его эмпирических следствий, оказывается безнадежной. Поскольку большинство эмпириков не знало другого способа удостоверения истинности теории, кроме ее опытного испытания, очевидная невозможность опытного доказательства теории заставила в конечном итоге отказаться от безошибочности как познавательной цели.
Вторая разновидность аксиологического критицизма может быть обнаружена в том, что я называю обвинением в семантическом утопизме. Многие ученые поддерживают ценности и цели, которые при критическом разборе они не могут кратко и убедительно описать. Это могут быть художественно образные, расплывчатые ценности и цели. Часто страдают этим недугом такие упоминаемые сплошь и рядом познавательные цели, как простота и элегантность: большинство поборников этих целей не может предложить их когерентного определения или какой-либо последовательной их характеристики. В самом деле, вероятно, не было бы большой ошибкой предположить, что главная причина того, что большинство ученых склонно приписывать ценность простоте, состоит просто в том, что относительно немногие из них имеют при этом в своем сознании что-то определенное. Образные понятия допускают многие интерпретации, и, находясь в текучей среде этих интерпретаций, почти всякий может придавать "простоте" или "элегантности" тот вид, который он находит подходящим. Должно быть ясным, почему обвинение в семантическом утопизме, вытекающее из существа дела, является серьезной критикой цели, познавательной или иной. Если некто имеет в виду следовать этой цели, но не может ни описать ее абстрактно, ни рассмотреть ее на конкретных примерах, то отсутствует какой-либо объективный способ различить, достигнута ли эта цель или нет. Ценности такого рода слишком произвольны, чтобы заслуживать какого-либо места в рациональной деятельности (в самом деле, трудно распознать, как очень плохо определенные цели могут играть предназначенную им роль при любой теории действия независимо от того, рациональны они или иррациональны, объективны или субъективны).
Близкую форму критицизма я называю обвинением в эпистемическом утопизме. Иногда бывает, что агент целеполагания может дать совершенно ясное определение свой цели, так что она не является таким образом демонстрируемо утопической, но никто из ее поборников не может сформулировать (чтобы работать не с ее неявной формой) критерий, определяющий, когда цель присутствует или удовлетворяется, а когда нет. Предположим, чтобы рассмотреть современный пример, некто заявляет в качестве цели построение корпуса истинных теорий. Более того, допустим, что он выдвигает когерентную и прямую формулировку того, что он имеет в виду, говоря "истинный",— возможно, в терминах классической семантической концепции Тарского. Таким образом, поставленная цель не открыта для обвинения в семантической неясности. Но допустим, что чем больше мы разрабатываем целевую структуру, выдвинутую этим ученым, тем более выясняется, что, хотя он может определить, что значит истинность теории, он не имеет представления, как определить, что какая-либо теория действительно обладает свойством истинности. Очевидно, при таких обстоятельствах его цель не может быть опе-рационализирована. Более общее заключение: если мы не можем удостовериться, когда предполагаемая цель достигнута, а когда нет, то мы не можем начать рационально обоснованный ряд действий, чтобы достигнуть или приблизить эту цель. При отсутствии критерия, устанавливающего, когда цель реализована или когда ее реализация приближается, цель не может быть рационально заявлена, даже если она ясно определена и весьма привлекательна (не исключено, что ясно определена в одном контексте, а весьма привлекательна — в другом).
Вся эта критика, регулярно проявляющаяся в научных дискуссиях, оценивается в них как вполне действенная. Ее очевидность не оборачивается тривиальностью. Наоборот, такая критика играет главную опосредующую роль при обмене репликами между поборниками конкурирующих познавательных целей, и именно в этих критических нападках и в ответах на них вырабатывается то, что ведет к ревизии некоторых наших выспренных претензий в науке.
2°. Архетипы среди ученых: примирение теории и практики. Часто критика когнитивных целей фокусируется не столько на вопросах достижения или исполнения, сколько на некотором замечаемом разладе между нашими явными и неявными целями. Чтобы провести различие между ними, нам надо только вспомнить одно общее место из теории рациональности, а именно то, что существуют различные способы идентифицировать цели агента целеполагания. Мы можем просто спросить агента целеполагания, какие цели он имеет в виду. Ответ, который он дает, эксплицирует его аксиологическую структуру. Мы можем удостовериться в ценностях этого агента и другим, иногда более эффективным, способом, прослеживая его действия и предпочтения. Если мы обнаружим модель, в соответствии с которой агент целеполагания последовательно действует, получая некоторые конечные результаты, и если мы имеем основания думать, что он осознает, что к данным последствиям приводят его действия, то мы можем допустить целенаправленность действий агента. Сами результаты его действий (даже если они не фигурируют среди его явных целей) могут с основанием считаться как его неявные цели.
Правда, когда мы исключительно в силу наблюдаемых последствий действий агента приписываем ему неявные цели или мотивы, возникает несколько известных и щекотливых проблем. Например, агент может быть несведущ в последствиях некоторого действия или набора действий, и то, что, по нашему предположению, составляет его мотив (а именно, результат его действий), совсем не относится к его целям. Так как в принципе любое действие имеет бесконечно много последствий, всегда остается сомнение в том, какое из этих последствий имелось в виду агентом целеполагания, если вообще какое-либо из них имелось в виду, а какие последствия его действий были в действительности их случайными и побочными эффектами. Но проблема приписывания целей и ценностей агенту на базе анализа его действий не намного более сложна, чем первый прямой способ распознавания его ценностей, т.е. способ вопрошания об этих ценностях. Агенты целеполагания, кроме всего прочего, не всегда полностью осознают, каковы их цели и ценности, и часто характер целей агента таков, что даже, если он их действительно знает, он может пытаться скрыть их от нас. В самом деле, иногда агент целеполагания не более допускает вопрошающего к своим целям, чем допущен сторонний наблюдатель, тщательно изучающий его явное поведение. Это может быть показано.
К счастью, нам нет нужды искать определенный ответ на вопрос о способах идентификации целей. Нам надо иметь в виду, что часто возникает несогласие между явными и признанными целями агента и целями, о которых нам дают знать его действия. Поскольку такое несогласие возникает, появляется возможность критиковать явные цели агента, указывая, насколько они не согласуются с целями, которые следуют из его действий и практических суждений.
Нет ничего удивительного во всем этом. Народная мудрость давно распознала возможность зазора между явными и неявными устремлениями. Поговорки типа "не по словам, а по делам", старые родительские наставления "живи так, как я говорю, а не так, как я живу", очерчивают близкий всем факт, что цели, которые агент гласно заявляет, часто освобождаются от того, чтобы действительно направлять его действия. Когда мы обнаруживаем себя в ситуации, в которой имеется зазор между нашими явными целями и теми целями, которые неявно присутствуют в наших действиях и суждениях, мы, естественно, испытываем потребность изменить либо то, либо другое (а также, не исключено, и то и другое вместе). Опасаясь обвинения в непоследовательности (не говоря уже об обвинениях в лицемерии, бесчестности и т.д.), рациональный человек, столкнувшийся с конфликтом между ценностями, которые он провозглашает, и ценностями, о которых, по всей видимости, говорят его действия, предпринимает попытки выстроить и те и другие в одну линию.
Точно такие же вещи происходят в науке. Часто ученый обнаруживает, что он явно защищает познавательные цели, против которых он, однако, по всей видимости, идет в своей повседневной работе, делая выбор между теориями. Еще хуже, как мы увидим далее, иногда выясняется, что доминирующие цели или, что то же самое, цели, провозглашаемые сообществом ученых в его явных заявлениях, оказываются не в ладах с целями, о которых, по-видимому, свидетельствуют предпочтения и действия членов этого сообщества. Всякий раз, когда фиксируется, что группа ученых не осуществляет на практике то, что она проповедует, появляются достаточно очевидные основания изменения либо явных, либо неявных ценностей. Это изменение может произойти, разумеется, как в сфере явного, так и в сфере неявного, а также в обеих сферах. Могут быть, например, удержаны профессиональные цели, а действия и практические суждения могут быть приведены в соответствие с ними. Может быть принят новый набор явных ценностей, которые более согласуются с действиями и практическими суждениями. Как бы то ни было, построенная на теории рациональности машина аксиологических изменений стремится преодолеть неравновесное состояние.
Поскольку этот способ критической оценки познавательных ценностей весьма важен, я хочу проиллюстрировать его более детально, рассмотрев знаменательный исторический пример: решения многих ученых в конце XVIII и в начале XIX в. отказаться от установки на ограничение научных теорий исключительно утверждениями о наблюдаемых объектах и процессах. Этот важный сдвиг в познавательной ориентации существенно обеспечил развитие таких теорий, как атомизм, униформизм и теории естественного отбора. Ведь в течение всего XVIII в. ученые держались за представление о том, что наука должна обходиться без постулирования объектов, которые не могут быть непосредственно наблюдаемыми, в ней недопустимы теории, относящиеся к объектам, слишком малым, чтобы быть наблюдаемыми (например, атомам), или к процессам, слишком постепенным, чтобы быть заметными (например, к естественному отбору).
Объявленная учеными и философами переориентация на ле-гитимность постулирования ненаблюдаемых сущностей коренилась в их более глубокой переориентации, касающейся характера самой физической теории. Точнее, к 30-м годам XIX в. ученые в конце концов обнаружили, что они работают с теориями, которые нарушают их собственный подход к целям теоретизирования. Сделав такое открытие, они шаг за шагом пересмотрели свою явную аксиологию. Я хочу описать это детальнее.
После триумфа ньютоновских Principia как ученые, так и философы почти в течение века стремились извлечь для себя мораль из успеха Ньютона. Как можно прочитать у непосредственных последователей Ньютона, его успех определялся воздержанием от гипотетических рассуждений и твердой приверженностью индуктивным обобщениям экспериментальных фактов. В конце концов Ньютон сам подчеркивал: "Гипотез не измышляю". Рассматривая работы Маклорена, Бургаве, Котса (или любого иного из дюжины ведущих ньютонианцев), мы видим усилия сконструировать чисто наблюдательную физику, химию и биологию, в которых сердцевинные допущения мыслились вытекающими прямо из опыта. Эти усилия ограничить легитимное теоретизирование утверждениями о наблюдаемых процессах находились в соответствии с тенденциями в эпистемологии и философии науки этого периода. В то время как ученые удаляли ненаблюдаемые сущности из своих теорий, философы вроде Беркли, Юма и Кондильяка были заняты разработкой эмпирицистской теории знания.
К 50-м годам XVIII в., однако, представители натуральной философии начали обнаруживать, что многие области исследования не готовы к восприятию такого подхода. В середине XVIII в. реальный успех в теориях электричества, эмбриологии и химии определялся решающим образом постулированием ненаблюдаемых сущностей. Такие теории не могли по своей сути замысливаться на базе метода прямой экстраполяции или индуктивного обобщения того, что наблюдается. Теория электрической жидкости Франклина, вибрационная теория теплоты Бургаве, теория органических молекул Бюффона и химическая теория флогистона — типичные примеры теорий эпохи Просвещения, предполагавших ненаблюдаемые сущности, чтобы объяснить наблюдаемые процессы. Число этих теорий неуклонно росло. Среди наиболее дискуссионных из них были химическая и гравитационная •теории Джорджа Лесажа, нейрофизиология Давида Гартли и теория материи Руджера Бошковича. Работая независимо друг от друга и расходясь по многим существенным вопросам, эти три ученых, тем не менее, имели одну общую черту: они быстро осознали, чти типы теории, пропагандируемые ими, не могут быть оправданы в пределах аксиологической программы наивного эмпиризма. Каждый из этих ученых увидел, что на его научную теорию обрушивается поток критики из-за подозрения в ее несовместимости с подлинными целями естествознания.
Против Гартли, например, было выдвинуто обвинение, что его теория эфирных жидкостей в нервной системе не более чем одна из многих гипотез, выбор между которыми лишь произволен. О Бошковиче говорили, что он не может дать непосредственного доказательства того, что силы, действующие между частицами в микроскопических масштабах, соответствующих соприкосновению, когезии и химическому изменению, являются, как он предполагал, то притягивающими, то отталкивающими. Относительно Лесажа критики утверждали, что его теория ультратонких корпускул (корпускул, которые предполагались, чтобы их движение и удары объясняли гравитационное взаимодействие) не могла индуктивно быть выведена из эксперимента.
Ясно, что то, с чем столкнулись эти ученые, был обозначившийся конфликт между "официальными" целями науки и типами теорий, которые они конструируют. Перед ними стоял трудный выбор: или оставить совсем микротеоретизирование (на чем настаивала эмпирицистская критика) или все же развить альтернативную аксиологию, которая бы обеспечила концептуальную легитимацию теорий, не получивших непосредственных полномочий от данных наблюдения. Все трое одним духом предпочли последнее. Короче, они хотели легитимизировать цель понимания видимого мира за счет постулирования невидимого мира, чье поведение каузально ответственно за то, что мы наблюдаем. Они, однако, поняли, что такая цель не имеет смысла при отсутствии метода, обеспечивающего проверку полномочий ненаблюдаемых сущностей. Чтобы сделать предлагаемую ими цель добротной, они развили новую методологию науки. Защищаемый ими метод получил название метода гипотез (мы его сейчас называем гипоте-тико-дедуктивный метод). Этот метод допускал законность гипотез, относящихся к теоретическим сущностям, поскольку из этих гипотез может быть выведен широкий набор наблюдаемых утверждений. Бошкович, например, настаивал, что метод гипотез является "наиболее приспособленным к физике" методом и что во многих случаях именно только посредством предположения, сопровождаемого верификацией, "мы Имеем право предполагать или предвосхищать путь истины" (Boscovich, 1760, р. 212). Гартли в пространной главе, посвященной методологии науки, в "Размышлениях о человеке" утверждал, что метод индукции придется дополнить разнообразными гипотетическими методами, если приобретению знания понадобится когда-нибудь превзойти черепашью скорость (Hartley, 1749, р. 341-351)*.
Наиболее открытую защиту метода гипотез повел Лесаж, чья теория периодически становилась предметом нападок. Эйлер, например, в одном из писем писал про физику Лесажа, что лучше оставаться в непонимании, чем прибегать к таким странным гипотезам (Prevost, 1805, р. 390). Французский астроном Бейли в манере добропорядочного индуктивизма настаивал, что наука должна ограничивать себя такими наблюдаемыми "законами, которые природа нам открывает" (ibid, р. 300). Лесаж отвергал как "почти всеобщий предрассудок", что невозможно гипотетическое рассуждение от наблюдаемого к ненаблюдаемому и что лишь индукция и аналогия — легитимные источники истины. Он указывал, что его собственная теория отвергается многими из-за того, что она "всего лишь гипотеза" (ibid, р. 464—465).
Столкнувшись с такими нападками, Лесаж был вынужден выступать как эпистемолог. В ряде последних работ и особенно в статье, написанной для французской Энциклопедии, Лесаж начал контратаку. Коротко говоря, его стратегия была двунаправленной: он, во-первых, выдавал эпистемический мандат методу гипотез, показывая, что этот метод приближает легитимные цели науки, во-вторых, демонстрировал, что даже его критики — в их реальной деятельности — использовали ненаблюдаемые сущности. Лесаж соглашался со своими критиками в том, что его теория действительно постулирует гипотетические сущности, но в отличие от них он стремился показать, что нет ничего плохого в этом. <...>
В пределах полувека после смерти Лесажа "официальная" методология научного сообщества пришла к признанию легитимно-сти гипотез о ненаблюдаемых сущностях. Это изменение было вызвано растущим признанием, что эксплицитная аксиология эмпиризма основательно не в ладах с неявной аксиологией научных предпочтений. Это признание стало полностью явным в трактатах Гершеля и Уэвелла.
Я обсудил эту историю так пространно, поскольку она ярко иллюстрирует тот способ, которым явная и неявная аксиологические схемы могут противопоставляться друг другу, с тем чтобы привести теорию и практику в более близкое согласие. Более старый идеал науки, свободной от ненаблюдаемых сущностей, стал отправной точкой поразительного успеха теорий, постулирующих ненаблюдаемые сущности. И хотя эта история более яркая, чем большинство других, касающихся конкурирующих научных ценностей, она представляет общий механизм рационального разбирательства этой конкуренции.
Более того, этот эпизод иллюстрирует, что широкое согласие относительно того, какие научные теории лучшие, играет решающую роль в разрешении разногласий между учеными в отношении целей, которые они явно заявляют. Поскольку две воюющие фракции ученых могут согласиться по некоторым показательным научным вопросам (и разве есть ситуации, в которых ученые полностью неспособны согласиться хотя бы по некоторым таким вопросам?!), те конфликтующие цели, которым эти фракции привержены, могут быть подвергнуты своеобразному испытанию этими точками согласия. Если случается, что одна из этих фракций настаивает на той цели, которую эти точки согласия не могут подтвердить, то возникает достаточное основание, чтобы отвергнуть эту цель. Ведь обе фракции согласны в том, что именно эта цель не реализуется в добротной научной теории. <...>