Это случалось со мной не в первый раз, что жизнь, которая шла одним путем, – скажем, по прямой, – вдруг делала крутой поворот, и начинались «бочки» и «иммельманы» /Названия фигур высшего пилотажа/.
Так было, когда восьмилетним мальчиком я потерял перочинный нож возле убитого сторожа на понтонном мосту. Так было, когда в распределителе Наробраза я начал со скуки лепить лясы. Так было, когда я оказался случайным свидетелем «заговора» против Кораблева и был с позором изгнан из дома Татариновых. Так было и теперь, когда я снова был изгнан, – и на этот раз навсегда!
Вот как начался очередной поворот. Мы с Катей назначили свидание на Оружейном, у жестяной мастерской, – и она не пришла.
Все не ладилось в этот печальный день! Я удрал с шестого урока, – это было – глуп, потому что Лихо обещал после занятий раздать домашние сочинения. Мне хотелось обдумать наш разговор. Но где тут думать, если через несколько минут я замерз, как собака, и только и делал, что зверски топал ногами и хватался за нос да за уши!
И все–таки это было дьявольски интересно! Как необыкновенно все изменилось со вчерашнего дня! Вчера, например, я мог бы сказать: Катька – дура! А сегодня – нет. Вчера я выругал бы ее за опоздание, а сегодня – нет. Но еще интереснее было думать о том, что это и есть та самая Катька, которая когда–то спросила меня, читал ли я «Елену Робинзон», которая взорвала лактометр и за это получила от меня но шее. Она ли это?
«Она!» – подумал я весело.
Но она была теперь не она, и я – не я.
Однако прошел уже целый час. Тихо было в переулке, только маленький носатый жестянщик несколько раз выходил из своей мастерской и смотрел на меня с пугливым, подозрительным видом. Я повернулся к нему спиной, но это, кажется, только усилило его подозрения. Я перешел на другую сторону, а он все стоял на пороге в клубах пара, как бог на потолке энского собора. Пришлось спуститься вниз, к Тверской…
Уже пообедали, когда я вернулся в школу. Я пошел на кухню погреться и получил от повара нагоняй и тарелку теплой картошки. Я молча съел картошку и отправился искать Вальку. Но Валька был в Зоопарке. Мое сочинение Лихо отдал Ромашке.
Я был расстроен и поэтому не обратил внимания на то, с каким волнением встретил меня Ромашка. Он просто завертелся, когда я вошел в библиотеку, где мы имели обыкновение учить уроки.
Несколько раз он засмеялся без всякой причины и поспешно отдал мне сочинение.
– Вот Лихосел так Лихосел, – сказал он заискивающе. – На твоем месте я бы пожаловался.
Я перелистал свою работу. Вдоль каждой страницы шла красная черта, а в конце было написано: «Идеализм. Чрезвычайно слабо».
Я равнодушно сказал: «Дурак», захлопнул тетрадь и вышел. Ромашка побежал за мной. Удивительно, как он юлил сегодня: забегал вперед заглядывал мне в лицо! Должно быть, он был рад, что я провалился со своим сочинением. Мне и в голову не приходила истинная причина его поведения.
– Вот так Лихосел, – все повторял он. – Хорошо про него Шура Кочнев сказал: «У него голова, как кокосовый орех: снаружи твердо, а внутри жидко».
Он неприятно засмеялся и опять забежал вперед.
– Иди ты к черту! – сказал я сквозь зубы.
Он отстал наконец…
Еще ребята не вернулись из культпохода, а я уже был в постели. Но, пожалуй, мне не следовало ложиться так рано. Сон прошел, чуть только я закрыл глаза и повернулся на бок.
Это была первая бессонница в моей жизни. Я лежал очень спокойно и думал. О чем? Кажется, обо всем на свете!
О Кораблеве – как я завтра отнесу к нему сочинение и попрошу прочитать. О жестянщике, который принял меня за вора. О книге Катиного отца «Причины гибели экспедиции Грили».
Но о чем бы я ни думал – я думал о ней! Я начинал дремать и вдруг с такой нежностью вспоминал ее, что даже дух захватывало и сердце начинало стучать медленно и громко. Я видел ее отчетливее, чем, если бы она была рядом со мною. Я чувствовал на глазах ее руку.
«Ну ладно – влюбился так влюбился. Давай–ка, брат, спать», – сказал я себе.
Но теперь, когда так чудно стало на душе, жалко было спать, хотя и хотелось немного. Я уснул, когда начинало светать и дядя Петя ворчал в кухне на Махмета, нашего котенка.
Глава 10.
НЕПРИЯТНОСТИ.
Первое свидание и первая бессонница – это была все–таки еще прежняя, хорошая жизнь. Но на другой день начались неприятности.
После завтрака я позвонил Кате – и неудачно. Подошел Николай Антоныч.
– Кто ее спрашивает?
– Знакомый.
– А именно?
Я молчал.
– Ну–с?
Я повесил трубку…
В одиннадцать часов я засел в овощной лавке, из которой была видна вся Тверская–Ямская. На этот раз никто не принимал меня за вора. Я делал вид, что звоню по телефону, покупал моченые яблоки, стоял у дверей с равнодушным видом. Я ждал Нину Капитоновну. По прежним годам я знал, когда она возвращается с базара. Наконец она показалась – маленькая, сгорбленная, в своем зеленом бархатном пальто–салопе, с зонтиком – в такой мороз! – с неизменной кошелкой.
– Нина Капитоновна!
Она сурово взглянула на меня и, ни слова не сказав, пошла дальше. Я изумился.
– Нина Капитоновна!
Она поставила кошель на землю, выпрямилась и посмотрела на меня с негодованием.
– Вот что, голубчик мой, – сказала она строго. – Я на тебя, по старой памяти, не сержусь. Но только чтобы я тебя не видела и не слышала.
Голова у нее немного тряслась.
– Ты – сюда, а мы – туда! И чтобы не писал, не звонил! Вот уж могу сказать: не думала я! Видно, ошиблась!
Она подхватила кошель, и – хлоп! – калитка закрылась перед самым моим носом.
Открыв рот, я смотрел ей вслед. Кто из нас сошел с ума? Я или она?..
Это был первый неприятный разговор. За ним последовал второй, а за вторым – третий.
Возвращаясь домой, я встретил у подъезда Лихо. Вот уж когда не время было говорить с ним о моем сочинении!
Мы вместе поднимались по лестнице: он, как всегда, закинув голову, глупо вертя носом, а я – испытывая страшное желание ударить его ногой.
– Товарищ Лихо, я получил сочинение, – вдруг сказал я. – Вы пишете: «идеализм». Это уже не оценка, а обвинение, которое нужно сперва доказать.
– Мы поговорим потом.
– Нет, мы поговорим сейчас, – возразил я. – Я комсомолец, а вы меня обвиняете в идеализме. Вы ничего не понимаете.
– Что, что такое? – спросил он и нахмурился.
– Вы не имеете понятия об идеализме, – продолжал я, замечая с радостью, что с каждым моим словом у него вытягивается морда. – Вы просто не знали, чем бы меня поддеть, и поэтому написали: «идеализм». Недаром про вас говорят…
Я остановился на секунду, почувствовав, что сейчас скажу страшную грубость, Потом все–таки сказал:
– Что у вас голова, как кокосовый орех: снаружи твердо, а внутри жидко.
Это было так неожиданно, что мы оба остолбенели. Потом он раздул ноздри и сказал коротко и зловеще:
– Так?!
И быстро ушел.
Ровно через час после этого разговора я был вызван к Кораблеву. Это был грозный признак: Кораблев редко вызывал к себе на квартиру.
Давно не видел я его таким сердитым. Опустив голову, он ходил по комнате, а когда я вошел, посторонился с каким–то отвращением.
– Вот что! – У него сурово вздрогнули усы. – Хорошие сведения о тебе! Приятно слышать!
– Иван Павлыч, я вам сейчас все объясню, – возразил я, стараясь говорить совершенно спокойно. – Я не люблю критиков, это правильно. Но ведь это еще не идеализм! Другие ребята все списывают у критиков, и это ему нравится. Пусть он прежде докажет, что я – идеалист. Он должен знать, что это для меня – оскорбление.
Я протянул Кораблеву тетрадку, но он даже не взглянул на, нее.
– Тебе придется объяснить свое поведение на педагогическом совете.
– Пожалуйста!.. Иван Павлыч, – вдруг сказал я, – вы давно были у Татариновых?
– А что?
– Ничего.
Кораблев посмотрел мне прямо в глаза.
– Ну, брат, – спокойно сказал он, – я вижу, ты неспроста нагрубил Лихо. Садись и рассказывай. Только, чур, не врать.
И родной матери я не рассказал бы о том, что влюбился в Катю и думал о ней целую ночь. Это было невозможно. Но мне давно хотелось рассказать Кораблеву о переменах в доме Татариновых, о переменах, которые так не понравились мне!
Он слушал меня, расхаживая из угла в угол, Время от времени он останавливался и оглядывался с печальным выражением. Вообще мой рассказ, кажется, расстроил его. Один раз он даже взялся рукой за голову, но спохватился и сделал вид, что гладит себя по лбу.
– Хорошо, – сказал он, когда я попросил его позвонить к Татариновым и выяснить, в чем дело. – Я сделаю это. А ты зайди через час.
– Иван Павлыч, через полчаса!
Он усмехнулся – печально и добродушно…
Я провел эти полчаса в актовом зале. Паркет в актовом зале выложен елочкой, и когда я шел от окон к дверям, темные полоски казались светлыми, а светлые – темными. Солнце светило вовсю, у широких окон медленно кружились пылинки. Как все хорошо! И как плохо!
Когда я вернулся, Кораблев сидел на диване и курил. Мохнатый зеленый френч, который он всегда надевал, когда чувствовал себя плохо, был накинут на плечи, и мягкий ворот рубахи расстегнут.
– Ну, брат, напрасно ты просил меня звонить, – сказал он. – Я теперь знаю все твои тайны.
– Какие тайны?
Он посмотрел на меня, как будто впервые увидел.
– Только нужно уметь их хранить, – продолжал он. – А ты не умеешь. Сегодня, например, ты ухаживаешь за кем–нибудь, а завтра об этом знает вся школа. И хорошо еще, если только школа.
Должно быть, у меня был очень глупый вид, потому что Кораблев невольно усмехнулся, – впрочем, едва заметно. По меньшей мере, двадцать мыслей сразу пронеслись в моей голове. «Кто это сделал? Ромашка! Я его убью! Так вот почему Катя не пришла! Вот почему старушка меня прогнала!»
– Иван Павлыч, я ее люблю, – сказал я твердо.
Он развел руками.
– Мне все равно, пускай об этом говорит вся школа!
– Ну, школа–то – пожалуй, – сказал Кораблев. – Но вот что говорят Марья Васильевна и Нина Капитоновна, это тебе не все равно, не правда ли?
– Нет, тоже все равно! – возразил я с жаром.
– Позволь, но тебя, кажется, выгнали вон из дома?
– Из какого дома? Это не ее дом. Она только и мечтает, что кончит школу и уйдет из этого дома.
– Позволь, позволь… Значит, что же? Ты собрался жениться?
Я немного опомнился.
– Это никого не касается!
– Разумеется, – поспешно сказал Кораблев. – Но понимаешь, я боюсь, что это не так просто! Нужно все–таки и Катю спросить. Может быть, она еще и не собирается замуж. Во всяком случае, придется подождать, пока она вернется из Энска.
– А, – сказал я очень спокойно. – Они отправили ее в Энск? Прекрасно.
Кораблев снова посмотрел на меня – на этот раз с нескрываемым любопытством.
– У нее заболела тетка, и она поехала ее проведать, – сказал он. – Она поехала на несколько дней и к началу занятий вернется. По этому поводу, кажется, не стоит волноваться!
– Я не волнуюсь, Иван Павлыч. А что касается Лихо, – если хотите, я перед ним извинюсь. Только пускай и он возьмет назад свое заявление, что я идеалист…
Как будто ничего не случилось, как будто Катю не отправили в Энск, как будто я не решил убить Ромашку, – мы минут пятнадцать спокойно говорили о моем сочинении. Потом я простился, сказал, что, если можно, завтра снова зайду, и ушел.
Глава 11.
ЕДУ В ЭНСК.
Убить Ромашку! Я ни минуты не сомневался в том, что он это сделал. Кто же еще? Он сидел в фойе и видел, как я поцеловал Катю.
С ненавистью поглядывая на его кровать и ночной столик, я полчаса ждал его в спальне. Потом написал записку, в которой требовал объяснений и грозил, что в противном случае перед всей школой назову его подлецом. Потом разорвал записку и отправился к Вальке в Зоопарк.
Конечно, он был у своих грызунов. В грязном халате, с карандашом за ухом, с большим блокнотом подмышкой, он стоял у клетки и кормил из рук летучих мышей. Он кормил их червями и при этом насвистывал с очень довольным видом.
Я окликнул его. Он обернулся с недоумением, сердито махнул рукой и сказал:
– Подожди!
– Валя! На одну минуту!
– Постой, ты меня собьешь. Восемь, девять, десять…
Он считал червей.
– Вот жадюга! Семнадцать, восемнадцать, двадцать…
– Валька! – взмолился я.
– Выгоню вон! – быстро сказал Валька.
Я с ненавистью посмотрел на летучих мышей. Они висели вниз головой, лопоухие, с какими–то странными, почти человеческими мордами. Мерзавцы! Ничего не поделаешь! Я должен был ждать, пока они нажрутся.
Наконец! Но, гладя себя по носу грязными пальцами, Валька еще с полчаса записывал что–то в блокнот. Вот кончилась и эта мука!
– Иди ты к черту! – сказал я ему. – Всю душу вымотал со своими зверями. У тебя есть деньги?
– Двадцать семь рублей, – с гордостью отвечал Валька.
– Давай все.
Это было жестоко: я знал, что Валька копит на каких–то змей. Но что же делать? У меня было только семнадцать рублей, а билет стоил ровно вдвое.
Валька слегка заморгал, потом серьезно посмотрел на меня и вынул деньги.
– Уезжаю.
– Куда?
– В Энск.
– Зачем?
– Приеду – расскажу. А пока вот что: Ромашка – подлец. Ты с ним дружишь, потому что не знаешь, какой он подлец. А если знаешь, то ты сам подлец. Вот и все. До свиданья.
Я был уже одной ногой за дверью, когда Валя окликнул меня – и таким странным голосом, что я мигом вернулся.
– Саня, – пробормотал он, – я с ним не дружу. Вообще…
Он замолчал и снова начал сандалить свой нос.
– Это я виноват, – объявил он решительно. – Я должен был тебя предупредить. Помнишь историю с Кораблевым?
– Еще бы мне ее не помнить!
– Ну вот! Это – он.
– Что он?
– Он пошел к Николаю Антонычу и все ему рассказал.
– Врешь!
Мигом вспомнил я этот вечер, когда, вернувшись от Татариновых, я рассказал Вальке о заговоре против Кораблева.
– Позволь, но ведь я же с тобой говорил.
– Ну да, а Ромашка подслушал.
– Что ж ты молчал?
Валька опустил голову.
– Он взял с меня честное слово, – пробормотал он. – Кроме того, он грозился, что ночью будет на меня смотреть. Понимаешь, я терпеть не могу, когда на меня смотрят ночью. Теперь–то я понимаю, что это – ерунда. Это началось с того, что я один раз проснулся – и вижу: он на меня смотрит.
– Ты просто дурак, вот что.
– Он записывает в книжку, а потом доносит Николаю Антонычу, – печально продолжал Валька. – Он меня изводит. Донесет, а потом мне рассказывает. Я уши затыкаю, а он рассказывает.
Года три тому назад в школе говорили, что Ромашка спит с открытыми глазами. Это была правда. Я сам видел однажды, как он спал, и между веками ясно была видна полоска глазного яблока – какая–то мутноватая, страшноватая… Это было неприятно – и спит, и не спит! Ромашка говорил, что он никогда не спит. Разумеется, врал – просто у него были короткие веки. Но находились ребята, которые верили ему. Его уважали за то, что он «не спит», и немного боялись. Должно быть, отсюда пошла и Валькина боязнь: ведь он пять лет проспал рядом с Ромашкой, на соседней койке.
Все это смутно пронеслось в моей голове. «Балда, подумал я. – Хорош естествоиспытатель!
– Эх, ты, тряпка! – сказал я. – Мне сейчас некогда разговаривать, но, по–моему, об этой книжечке ты должен написать в ячейку. По правде говоря, я не думал, что он тебя так оседлал. Сколько «честных» слов ты ему надавал?
– Не знаю, – пробормотал Валька.
– Посчитаем.
Он печально посмотрел на меня…
Из Зоопарка я поехал на вокзал за билетом, а оттуда в школу. У меня была хорошая готовальня, и я решил захватить ее с собой – на всякий случай, чтобы продать, если придется туго.
И вот ко всем моим глупостям прибавилась еще одна – и я с лихвой за нее расплатился!
В спальне было человек десять, когда я вошел, и, между прочим, Таня Величко, девочка из нашего класса.
Все были заняты – кто чтением, кто разговором.
Шура Кочнев изображал нового математика: подняв руки, он бросался к воображаемой доске и медленно, с достоинством садился. Кругом хохотали. Словом, никто не обращал внимания на Ромашку, который стоял на коленях у моей кровати и рылся в моем сундучке.
Эта новая подлость меня поразила. Кровь бросилась мне в голову, но я подошел к нему ровными шагами и спросил ровным голосом:
– Что ты ищешь, Ромашка?
Он испуганно поднял на меня глаза, и как я ни был взволнован, однако заметил, что в эту минуту он необыкновенно походил на сову: удивительно бледный, с красными большими ушами.
– Катины письма? – продолжал я. – Хочешь передать их Николаю Антонычу? Вот они. Получай!
И я с размаху ударил его ногой в лицо.
Все было сказано тихим голосом, и поэтому никто не ожидал, что я его ударю. Кажется, я двинул его еще два или три раза. Я бы убил его, если бы не Таня Величко. Пока мальчики стояли, разинув рты, она смело бросилась между нами, вцепилась в меня и оттолкнула с такой силой, что я невольно сел на кровать.
– Ты с ума сошел!
Сквозь какой–то туман я увидел ее лицо и понял, что она смотрит на меня с отвращением. Я опомнился.
– Ребята, я вам все объясню, – сказал я нетвердо.
Но они молчали. Ромашка лежал на полу, закинув голову, и тоже молчал. На щеке у него был синий кровоподтек. Я взял сундучок и вышел…
С тяжелым чувством я часа три бродил по вокзалу. С неприятным, отвратительным чувством я читал газету, изучал расписание, пил чай в буфете третьего класса. Мне хотелось есть, но чай показался мне невкусным, бутерброды не лезли в рот, – во рту был такой вкус, как будто я наелся червей, как Валькины летучие мыши. Я чувствовал себя каким–то грязным после этой сцены. Эх, не нужно было возвращаться в школу! Готовальня! На кой она мне черт? Неужели не достал бы я на обратный билет у тети Даши?
Глава 12.
РОДНОЙ ДОМ.
Одно впечатление осталось у меня от этого путешествия по тем местам, где мы с Петькой Сковородниковым когда–то бродили, воруя и побираясь, – впечатление необыкновенной свободы.
Впервые в жизни я ехал по железной дороге с железнодорожным билетом. Я мог сидеть у окна, разговаривать с соседями, курить, если бы я вообще курил. Не нужно было лезть под лавку, когда проходил контролер. С равнодушным видом, не прерывая разговора, я отдал ему свой билет. Это было необыкновенное ощущение, какое–то просторное, хотя в вагоне было довольно тесно. Оно развлекало меня, и я думал теперь об Энске – о сестре, о тете Даше, о том, как я свалюсь к ним, как снег на голову, и как они меня не узнают.
С этой мыслью я уснул и проспал так долго, что соседи стали беспокоиться – не умер ли? Но, как видите, я не умер.
Как хорошо вернуться в родной город после восьмилетней разлуки! Все знакомо – и все незнакомо. Неужели это губернаторский дом? Когда–то он казался мне огромным. Неужели это Застенная? Разве она была такая узенькая и кривая? Неужели это Лопухинский бульвар? Но бульвар утешил меня: за липами вдоль всей главной аллеи тянулись прекрасные новые здания. Черные липы были как будто нарисованы на белом фоне, и черные тени от них косо лежали на белом снегу – это было очень красиво.
Я быстро шел и на каждом шагу, то узнавал старое, то поражался переменам. Вот приют, в который тетя Даша собиралась отдать нас с сестрой; он стал зеленого цвета, и на стене появилась большая мраморная доска с золотыми буквами. Я прочел и не поверил глазам: «В этом доме в 1824 году останавливался Александр Сергеевич Пушкин». Черт возьми! В этом доме! То–то задрали бы носы приютские, если бы они это знали.
А вот и «присутственные места», в которые мы с мамой когда–то носили прошение! Они стали теперь совсем «неприсутственными», старинные низкие решетки были сняты с окон, и у ворот висела дощечка: «Дом культуры».
А вот и Крепостной вал, – сердце у меня застучало. Гранитная набережная открылась передо мной, и я с трудом узнал в ней наш бедный пологий берег. Но еще больше меня поразило, что на том месте, где прежде стояли наши дома, был разбит сквер, и няньки с закутанными младенцами, как идолы, сидели на скамейках. Этого я не ожидал. Долго стоял я на Крепостном валу, изучая в немом изумлении сквер, гранитную набережную и бульвар, вдоль которого мы некогда играли в рюхи. На месте пустыря, за которым прежде начинались зады москательных рядов, стояло теперь высокое серое здание, и у подъезда в огромной шубе расхаживал охранник. Я подошел к нему.
– Энская электростанция, – важно ответил он, когда я показал на здание и спросил, что это за штука.
– Вы случайно не знаете, где живет Сковородников?
– Судья?
– Нет.
– Тогда не знаю. У нас один Сковородников – судья.
Я отошел. Может ли быть, что старик Сковородников стал судьей? Обернувшись, я вновь посмотрел на прекрасное высокое здание, построенное на месте наших нищих домов, и решил, что может.
– А каков из себя судья? Высокого роста?
– Высокого.
– Усатый?
– Нет, не усатый, – как бы обидясь за Сковородникова, возразил охранник.
Гм… не усатый? Мало надежды.
– А где этот судья живет?
– На Гоголевской, в доме бывшем Маркузе.
Я знал этот дом – один из лучших в городе, с львиными мордами по обеим сторонам подъезда. Снова я стал в тупик. Но делать было нечего, и я пошел на Гоголевскую, впрочем, мало надеясь, что старик Сковородников снял усы, стал судьей и поселился в таком великолепном доме.
Через полчаса я был на Гоголевской, у дома Маркузе. Львиные морды постарели за восемь лет, но все–таки это были еще внушительные, сердитые морды. В нерешительности стоял я у широкого крытого подъезда. Позвонить, что ли? Или спросить у милиционера, где адресный стол?
Кисейные занавески в тети Дашином вкусе виднелись за окнами, – я вдруг решился и позвонил.
Мне открыла девушка лет шестнадцати, в синем фланелевом платье, гладко причесанная, с прямым пробором и смуглая. Смуглая – это меня сбило.
– Здесь живут Сковородниковы?
– Да.
– А… Дарья Гавриловна дома?
– Она скоро придет, – ответила девушка, улыбаясь и разглядывая меня с любопытством. Она улыбалась совершенно как Саня, но Саня была светлая, с вьющимися косами и с голубыми глазами. Нет, не Саня.
– Можно подождать?
– Пожалуйста.
Я снял пальто в передней, и она провела меня в большую светлую комнату, чисто и даже богато прибранную. Главное место в ней занимал рояль – это было не похоже на тетю Дашу. Но портрет между вазами голубого стекла, портрет героя, сидящего на фоне снежных гор в камышовом кресле, – это была уже как бы сама тетя Даша.
Надо полагать, что я осматривался с довольно глупым, радостным выражением, потому что девушка глядела на меня во все глаза. Вдруг она наклонила голову и высоко подняла брови – совершенно как мать. Я понял, что это все–таки Саня.
– Саня? – сказал я не очень уверенно.
Она удивилась.
– Да.
– Постой, ты же была белая, – продолжал я дрожащим голосом. – В чем дело? Когда мы жили в деревне, ты была совершенно белая. А теперь стала какая–то черная.
Она остолбенела, даже открыла рот.
– В какой деревне?
– Когда умер отец, – сказал я и засмеялся. – Эх, ты, забыла! Все забыла! И меня не помнишь!
Язык у меня немного заплетался, – должно быть, от радости. Ведь я все–таки очень любил ее и восемь лет не видел, и она была так похожа на мать.
– Саня? – сказала и она, наконец. – Господи! Да ведь мы думали, что ты давно умер.
Она обняла меня.
– Саня, Саня! Неужели это ты? И тети Даши нет. Да садись же, что ты стоишь? Откуда ты? Когда приехал?
Мы сели рядом, но она сейчас же вскочила и побежала в переднюю за моим сундучком.
– Да подожди же! Куда ты? Скажи хоть, как ты живешь? Как тетя Даша?
– А ты–то как? Почему не написал ни разу? Ведь мы искали тебя. Даже давали объявления в газетах.
– Не читал, – сказал я с раскаянием.
Только теперь я в полной мере оценил, что это была за подлость – забыть о том, что у меня такая сестра. И такая чудная тетя Даша, которой нельзя было даже сказать, что я вернулся, потому что она могла умереть от радости, как мне только что заявила Саня.
– И Петя разыскивал тебя, – продолжала она. – Вот еще недавно писал в Ташкент. Он думает, что ты живешь в Ташкенте.
– Петька?
– Ну да.
– Сковородников?
– Ну какой же еще!
– Где он?
– В Москве, – сказала Саня.
Я был поражен.
– Давно ли?
– А вот как вы с ним удрали.
Петька в Москве! Я не мог придти в себя от изумления.
– Саня, да ведь и я живу в Москве!
– Ну да?
– Честное слово! Как же он? Что делает?
– Ничего, хорошо. Он в этом году школу кончает.
– Фу, черт! Да ведь и я же! У тебя его карточки нет?
Мне показалось, что Саня немного смутилась, когда я спросил о карточке. Она сказала: «Сейчас», вышла и сразу вернулась, точно вынула Петькину карточку из кармана.
– Послушай, ведь он красивый, – сказал я и захохотал. – Рыжий?
– Рыжий.
– Фу, черт, как хорошо! А старик? Как старик? Не ужели правда?
– Что правда?
– Судья?
– Эва! Да он уже пять лет судья.
Мы все спрашивали и перебивали друг друга и снова спрашивали. Потом Саня убежала на кухню, но я пошел за ней и сказал, что мне без нее скучно. Это была святая правда – без нее мне сразу стало скучно.
Мы поставили самовар, затопили плиту, и потом прозвенел глухой колокольчик в передней.
– Тетя Даша!
– Ты останься здесь, – сказала шепотом Саня, – а я ее подготовлю. Правда, у нее очень сердце плохое…
Она вышла, и вот я услышал в соседней комнате такой разговор:
– Тетя Даша, ты, пожалуйста, не волнуйся. У меня очень хорошая новость, так что ты должна не волноваться, а наоборот.
– Ну, говори, коза.
– Тетя Даша, ты сегодня пироги раздумала ставить, а придется.
– Петя приехал?
– Петя–то Петя, да не совсем. Тетя Даша, не волнуешься?
– Нет.
– Честное слово?
– Фу ты! Ну, честное слово.
– Вот кто приехал! – И Саня открыла дверь в кухню.
Замечательно, что тетя Даша узнала меня с первого взгляда.
– Саня, – тихо сказала она.
Она обняла меня. Потом села и закрыла глаза. Я взял ее за руку.
– Голубчик ты мой! Да ты ли это?
– Я, тетя Даша.
– Да не во сне ли я?
– Нет, тетя Даша.
Но тетя Даша, кажется, не поверила мне, потому что снова закрыла глаза, как будто и точно уснула.
– Голубчик ты мой! Жив? Да где же ты был? Ведь мы тебя по всему свету искали.
– Знаю, тетя Даша. Это я виноват.
– Виноват! Господи! приехал и еще говорит – виноват. Милый ты мой! Да какой же ты молодец стал! Какой красавец!
Тете Даше я всегда казался красавцем…
Что еще вспомнить, что еще рассказать об этой незабываемой встрече? Разве что тетя Даша вскочила на полуслове и сказала Сане шепотом, с ужасным выражением: «Не накормили?» Что я покатился со смеху, увидев заваленный всякой снедью стол и услышав, что это называется «закусить перед обедом».
С этой минуты я, кажется, только и делал, что ел. Рассказывал и ел. Потом тетя Даша объявила, что я грязный, и пришлось влезть в ванну и вымыться. Так прошел день.
К вечеру, намывшийся и объевшийся, я сидел в столовой, а Саня и тетя Даша сидели по правую и левую руку и смотрели на меня с такой любовью, что мне было совестно, честное слово! Потом пришел судья.
Охранник не наврал – старик снял усы. Он помолодел лет на десять, и теперь уже трудно было представить, что он варил мездровый клей и возлагал на него такие надежды.
Он знал, что я вернулся: Саня звонила ему по телефону.
– Ну, блудный сын, – сказал он и обнял меня. – И не боишься, что я тебе голову сниму? Ах, ты, прохвост!
Что я мог сказать в свое оправдание? Я только крякнул с раскаянием.
Поздней ночью мы с ним остались одни. Старик желал знать, что я делал и как жил с тех пор, как уехал из Энска. Точно, как судья, он строго спрашивал обо всех моих делах – школьных и личных.
Я сказал, что хочу быть летчиком, и он замолчал, надолго уставясь на меня из–под густых бровей с длинными жесткими волосами.
– Военным летчиком?
– Полярным. А придется – военным.
Он замолчал.
– Опасное, но замечательное, интересное дело, – сказал он.
Только одного я ему не рассказал: что приехал в Энск вслед за Катей. У меня язык не повернулся объявить ему, что если бы не Катя, быть может, еще немало времени прошло бы, прежде чем я вернулся в родной город, в родной дом.
Глава 13.
СТАРЫЕ ПИСЬМА.
Я проснулся оттого, что кто–то приоткрыл дверь в столовую и тихо сказал: «Спит». За стеной осторожно зазвенела ложечка о стакан, и я понял, что Саня, чтобы не разбудить меня, завтракает в кухне. Я решил сейчас же встать и, кажется, встал. Но неизвестно, сколько времени прошло, и оказалось, что я не встал, а сплю и только ругаю себя во сне за то, что не встал.
Словом, я проспал часов до одиннадцати. Саня давно уже была в школе, старик на службе, а тетя Даша успела уже «поставить обед», как она мне сообщила.
За чаем она все ужасалась, что я ничего не ем.
– Вот как вас кормят, – сказала она с негодованием. – Цыган лучше свою лошадь кормил, и то подохла.
– Тетя Даша, я же вчера объелся! Честное слово, до сих пор живот болит. Тетя Даша, а ведь я вас на старом месте искал. Дома–то снесли?
– Снесли, – сказала тетя Даша и вздохнула.
Мы поговорили о соседях. Оказывается, Минька, который когда–то поразил мое воображение, служит теперь капитаном на пароходе «Тургенев», бывший «Нептун». Дядя Миша, староста артели грузчиков, умер в прошлом году, а сын его – председатель городского Совета. Я рассказал тете Даше о Гаере Кулии. Она ахала и ужасалась.
– Тетя Даша, а ты знаешь Бубенчиковых?
Бубенчиковы были родственниками Нины Капитоновны, и я не сомневался, что Катя поехала к ним.
– Оглашенных–то? Кто их не знает!
– Почему оглашенных?
– Их поп оглашал, – сказала тетя Даша. – Они попа прогнали, и он их огласил. Это давно было, до революции. Ты еще маленький был. А тебе зачем?
– Мне нужно им привет из Москвы передать, – соврал я.
Тетя Даша сомнительно покачала головой.
– Ну, разве привет…
Я знал адрес: собственный дом, у еврейской молельни. Но молельни теперь не было, и вообще все в городе переменилось, так что найти Бубенчиковых оказалось довольно трудно. Наконец я остановился перед высоким глухим забором, на котором висела дощечка: «Дом М.Г., Л.Г. и О.Г. Бубенчиковых. Лапутина, 8».
Калитка была на запоре, но я легко открыл ее и очутился в просторном саду, в глубине которого стоял маленький дом старинного вида, с деревянными колоннами и лепным орнаментом на фронтоне. Только одна дорожка вела от ворот – обыкновенная, свеже протоптанная дорожка, по которой гуляла коза, – и я с легким сердцем направился по этой дорожке к дому.
Это было именно так, то есть очень просто: я вошел в сад – еще, помнится, удивился, что он такой красивый, весь в снегу, ярко освещенный солнцем, – вошел и направился по дорожке навстречу козе. Коза заблеяла. И вдруг, как в сказке, все преобразилось! Где–то хлопнула дверь. Раздался крик, и я увидел, что из дому бежит старуха с палкой в руке. Возможно, что это была не палка, а кочерга.
– Машенька! Машенька! – кричала она. – Свой! Свой!
Это было приятно – услышать, что я – свой. Но радоваться было еще рано. Вторая старуха вышла из дому и, слегка оскалясь, побежала ко мне. В руках она держала щетку на колесиках, которой чистят ковры. Без сомнения, она хотела побить меня этой щеткой.
– Машенька! – вопила первая старуха. – Это свой!
Но, должно быть, коза не верила ей, потому что кричала все громче. Я хотел представиться Бубенчиковым, у меня была даже заготовлена первая фраза, но при таких обстоятельствах это показалось мне невозможным. Я немного постоял и медленно, чтобы не потерять достоинства, направился обратно к воротам.
Злобно бормоча что–то, мрачная старуха прошла вслед за мной несколько шагов и вернулась.
Вот так штука! На улице мне стало смешно, и, наверно, они слышали, как я засмеялся. Это было поразительно, что они даже не спросили меня, кто я такой и что мне нужно. Наверно, подумали, что я забрел к ним в сад по ошибке. Странно было также, что Катя не вышла из дому на весь этот переполох. Впрочем, все было странно!
Тетя Даша удивилась, что я так скоро вернулся домой.
– Тетя Даша, а Саня пришла?
– Она в третьем часу придет. У нее сегодня шесть уроков.
Я попросил у тети Даши конверт и бумагу и принялся за письмо. «Напишу Катьке, а Саня отнесет. Авось ее не так сурово встретят».
«Катя», – написал я и задумался. Как всегда в таких случаях, Петькин письмовник живо припомнился мне: «Встретя в вас, милостивая государыня, все добродетели той, которую я так долго оплакивал, почитаю своим долгом сделаться вашим супругом и дать нежную мать моим малюткам».
Я внезапно захохотал и очень испугал тетю Дашу.
«Катя, – написал я, – пытался пробиться к тебе, но отступил, встретив в лице козы и двух бабушек непреодолимую преграду. Как видишь, я в Энске и очень хочу тебя видеть. Приходи в Соборный сад часа в четыре. Эту записку тебе передаст – угадай кто? – Моя сестра. А.Григорьев».
– Тетя Даша, у Петьки были когда–то интересные книги. Где они, а? Вообще, где у вас книги?
Петькины книги нашлись в Саниной комнате на этажерке. Должно быть, они были не в особенной чести, потому что стояли на самой нижней полке среди всякого хлама. Мне стало грустно, когда я взял в руки «Страшную ночь, или необыкновенно чудесные приключения донского казака в горах Кавказа». Черт знает, какой я был тогда маленький и несчастный!
Пакет, завернутый в желтую, выгоревшую газету, упал на пол, когда, увлекшись розысками письмовника, я энергично передвинул книги. Это были старые письма! Я мигом узнал их. Это были письма, которые когда–то вода принесла к нам на двор в почтовой сумке. Долгие зимние вечера, когда тетя Даша читала их вслух, припомнились мне, – и как чудесны, как необыкновенны показались мне эти чтения!
Чужие письма! Кто знает, где теперь эти люди, что писали их? Вот хоть это письмо, в толстом пожелтевшем конверте, – быть может, кто нибудь ночей не спал, все его дожидался?
Машинально я открыл конверт и прочел несколько строк:
«Глубокоуважаемая Мария Васильевна!
Спешу сообщить Вам, что Иван Львович жив и здоров. Четыре месяца тому назад я, согласно его предписаниям, покинул шхуну, и со мной тринадцать человек команды…»
Я читал – и не верил глазам. Это было письмо штурмана, которое я некогда знал наизусть, которое читал в поездах между Энском и Москвой! Но совсем другое поразило меня.
«Св. Мария» – прочитал я дальше, – замерзла еще в Карском море и с октября 1913 года беспрестанно движется на север вместе с полярными льдами». «Св. Мария»! Так называлась шхуна капитана Татаринова. Я перевернул письмо и начал снова:
«Глубокоуважаемая Мария Васильевна!» – Мария Васильевна! – «Спешу сообщить Вам, что Иван Львович…» – Иван Львович! Катю зовут Катерина Ивановна!
Тетя Даша решила, что я сошел с ума, потому что я вдруг коротко заорал и начал с дьявольской быстротой перебирать старые письма.
Но я знал, что делал: тетя Даша когда–то читала мне другое письмо, в котором рассказывалось о жизни во льдах, о каком–то матросе, разбившемся насмерть, о том, как лед вырубали в каютах.
– Тетя Даша, а все они тут?
– Господи, да что случилось?
– Ничего, тетя Даша! Тут должна быть одна такая штука.
Я не слышал себя. Вот оно:
«Друг мой, дорогая моя, родная Машенька!
Вот уже около двух лет прошло с тех пор, как я послал тебе письмо через телеграфную экспедицию на Югорском Шаре. Но как много с тех пор переменилось, я тебе и передать не могу! Начать с того, что тогда мы шли свободно по намеченному курсу, а с октября 1913 года медленно двигаемся на север вместе с полярными льдами. Таким образом, волей–неволей мы должны были отказаться от первоначального намерения – пройти во Владивосток вдоль берегов Сибири. Но нет худа без добра! Совсем другая мысль теперь занимает меня. Надеюсь, она не покажется тебе – как некоторым моим спутникам – «детской» или «безрассудной»…
Здесь кончался первый лист. Я перевернул его, но на другой стороне ничего нельзя было прочитать, кроме нескольких бессвязных слов, чуть сохранившихся среди подтеков и пятен.
Второй листок начинался с описания шхуны:
«…достигающие местами значительной глубины. Среди одного такого поля и стоит наша „Св. Мария“, по самый планшир засыпанная снегом. Временами гирлянды инея срываются с такелажа и с тихим шуршаньем осыпаются вниз. Как видишь, Машенька, с горя я стал поэтом. Впрочем, у нас есть и настоящий поэт – наш повар Колпаков. Неунывающая душа! Целыми днями он распевает свою поэму. Вот тебе четыре строчки на память:
Под флагом матушки России
Мы с капитаном в путь пойдем
И обогнем брега Сибири
Своим красавцем кораблем.
Я пишу и перечитываю свое бесконечное письмо и снова пишу и вижу, что просто болтаю с тобой, а нужно сказать еще так много важного. Я посылаю с Климовым пакет на имя начальника Гидрографического управления. Это – мои наблюдения, письма служебные и отчет, в котором изложена история нашего дрейфа. Но на всякий случай пишу и тебе о нашем открытии: к северу от Таймырского полуострова на картах не значится никаких земель. Между тем, находясь на широте 79°35' между меридианами 86 и 87 к востоку от Гринвича, мы заметили резкую серебристую полоску, немного выпуклую, идущую от самого горизонта. Третьего апреля полоска превратилась в матовый щит лунного цвета, а на следующий день мы увидели очень странные по форме облака, похожие на туман, окутавший далекие горы. Я убежден, что это – земля. К сожалению, я не мог оставить корабль в тяжелом положении, чтобы исследовать ее. Но все впереди. Пока я назвал ее твоим именем, так что на любой географической карте ты найдешь теперь сердечный привет от твоего…»
Здесь кончалась оборотная сторона второго листа. Я отложил его и принялся за третий. Первые строки были размыты. Потом:
«…Горько подумать, что все могло быть совсем иначе. Я знаю, он будет оправдываться, пожалуй, сумеет убедить тебя, что я один во всем виноват. Молю тебя об одном: не верь этому человеку! Можно смело сказать, что всеми нашими неудачами мы обязаны только ему. Достаточно, что из шестидесяти собак, которых он продал нам в Архангельске, большую часть еще на Новой Земле пришлось пристрелить. Вот как дорого обошлась нам эта услуга! Не только я один – вся экспедиция шлет ему проклятия. Мы шли на риск, мы знали, что идем на риск, но мы не ждали такого удара. Остается делать все, что в наших силах. Как много я мог бы рассказать тебе о нашем путешествии! Для Катюшки хватило бы историй на целую зиму. Но какой ценой приходится расплачиваться, боже мой! Я не хочу, чтобы ты подумала, что наше положение безнадежно. Но вы все–таки не особенно ждите…»
Как молния в лесу вдруг освещает местность, и тесная картина внезапно изменяется, и видишь даже листья на дереве, которое минуту назад казалось не то зверем, не то великаном, так я понял все, читая эти строки. И даже такие мелочи припомнились мне, которые, казалось, были навсегда забыты.
Я понял лицемерные речи Николая Антоныча о «покойном брате». Я понял это фальшивое, значительное выражение лица, когда, рассказывая о нем Николай Антоныч строго сдвигал брови, как будто во всем, что случилось, были отчасти виноваты и вы. Я понял всю глубину низостями этого человека, притворявшегося, что он гордится своим благородством. Он не был назван, но это был он! Я не сомневался в этом.
У меня пересохло в горле от волнения, и я так громко говорил сам с собой, что тетя Даша испугалась не на шутку.
– Саня, да что с тобой?
– Ничего, тетя Даша. А где еще у вас эти старые письма?
– Да все тут!
– Не может быть! Помните, вы мне когда–то читали это письмо? Оно было длинное, на восьми страницах, – Не помню, голубчик
Больше я ничего не нашел в пакете – только три страницы из восьми. Но и этого довольно!
В Катиной записке я переправил «приходи в четыре» на «приходи в три». Потом на «приходи в два». Но было уже два, и я снова переправил на три.
Глава 14.