потерять всё в итоге. Растрачивают всё, чтобы остаться жить на одной только
питательной трубке. Забывают даже, как жевать и глотать.
- Мой отец был доктором, - говорит Трэйси. - А там, где он сейчас, ему не
вспомнить и собственное имя.
Те мужчины и женщины, которые сидят за незапертыми дверьми, знают, что дом
попросторнее - это не ответ. Как и супруг получше, денег побольше, кожа поглаже.
- Чем ты не обзаводись, - говорит она. - Всё оказывается лишь очередной вещью,
которую придётся потерять.
Ответ в том, что ответа нет.
На полном серьёзе, момент вышел тяжеловатый.
- Нет, - отвечаю, проводя пальцем между её бёдер. - Я про вот это. Зачем ты
бреешь шерсть?
- Ах, это, - говорит она, закатывая глаза и улыбаясь. - Чтобы можно было носить
стринги.
Пока я устраиваюсь на унитазе, Трэйси изучает себя в зеркало, видя не столько
своё лицо, сколько то, что осталось от её косметики, - и одним влажным пальцем
подчищает смазанный край помады. Растирает пальцами крошечные следы укусов около
своих сосков. То, что "Кама Сутра" назвала бы "рассеянные облака".
Она говорит, обращаясь к зеркалу:
- Причина, по которой я странствую, в том, что если вдуматься - вообще нет
причин делать всё, что угодно.
Нет смысла.
Здесь люди, которые не столько хотят оргазма, сколько просто забыть. Всё на
свете. Только на две минуты, на десять минут, на двадцать, на полчаса.
Или, может, когда с людьми обращаются как со скотом, так они себя и ведут. А
может - это просто повод. Может им скучно. Может быть, никто не приспособлен
торчать целый день, втиснувшись в консервную банку, набитую другими людьми, не
шевеля ни мускулом.
- Мы здоровые, молодые, бодрые и живые люди, - говорит Трэйси. - Если
присмотреться - какое поведение более неестественно?
Она одевает назад свою блузку, снова накатывает колготки.
- Зачем я вообще что-то делаю? - рассказывает. - Я достаточно образована, чтобы
отговорить себя от любой затеи. Чтобы разобрать на части любую фантазию.
Объяснить и забыть любую цель. Я такая сообразительная, что могу опровергнуть
любую мечту.
Сижу на том же месте, голый и усталый, а экипаж объявляет наше снижение, наше
приближение ко внешней области Лос-Анджелеса, потом текущее время и температуру,
потом информацию по связанным полётам.
И на какой-то миг мы с этой женщиной стоим молча и прислушиваемся, глядя вверх в
никуда.
- Я делаю это - это - потому что мне приятно, - говорит она, застёгивая
блузку. - А может - и сама не знаю, зачем таким занимаюсь. Между прочим, за то
же самое казнят убийц. Потому что если переступишь раз какие-то границы - то
будешь переступать их и дальше.
Спрятав руки за спину, застёгивая змейку на юбке, она продолжает:
- По правде говоря, я на самом деле и не хочу знать, зачем занимаюсь случайным
сексом. Просто занимаюсь, и всё, - говорит. - Потому что как изобретёшь для себя
хорошую причину - тут же начинаешь урезывать всё под неё.
Она вступает обратно в туфли, взбивает волосы по бокам и просит:
- Пожалуйста, не думай, что это было нечто особенное.
Отпирая дверь, продолжает:
- Расслабься, - говорит. - Когда-нибудь, всё, чем мы только что занимались,
покажется тебе так, мелочёвкой.
Высунувшись боком из пассажирского салона, она добавляет:
- Сегодня просто первый раз, когда ты переступил эту обычную черту, - оставляя
меня в наготе и одиночестве, напоминает. - Не забудь закрыть за мной дверь, -
потом смеётся и говорит. - Если тебе, конечно, теперь захочется её закрывать.
Глава 41
Девушка с конторки уже не хочет кофе.
Не хочет пойти проверить свою машину на стоянке.
Заявляет:
- Если что-то случится с моей машиной - я знаю, кого винить.
А я говорю ей - "шшшшшшшшшш".
Говорю, мне послышалось что-то важное - утечка газа, или ребёнок где-то плачет.
Голос моей мамы, приглушённый и усталый, доносится из интеркома из неизвестно
какой комнаты.
Мы прислушиваемся, стоя у конторки в холле Сент-Энтони, а моя мама рассказывает:
- Лозунг для Америки - "Недостаточно Хорошо". Всё всегда у нас недостаточно
быстрое. Всё недостаточно большое. Мы вечно недовольны. Мы постоянно
совершенствуем...
Девушка с конторки объявляет:
- Не слышу никакой утечки газа.
Тихий, усталый голос говорит:
- Я провела всю свою жизнь, нападая на всё подряд, потому что слишком боялась
рискнуть создать что-то...
А девушка с конторки обрубает его. Жмёт на микрофон и произносит:
- Сестру Ремингтон к приёмному столу. Сестру Ремингтон к приёмному столу,
немедленно.
Жирного охранника с нагрудным карманом, набитым авторучками.
Но когда она отпускает микрофон, из интеркома снова доносится голос, тихий и
шепчущий.
- Вечно всё было недостаточно хорошо, - говорит моя мама. - И вот, под конец
моей жизни я осталась ни с чем...
И её голос гаснет, уходя вдаль.
Ничего не осталось. Только белый шум. Помехи.
А теперь она умрёт.
Если не случится чудо.
Охранник вылетает через бронированную дверь, смотрит на девушку за конторкой,
спрашивает:
- Ну? И что здесь за ситуация?
И на мониторе, в зернистом чёрно-белом, она показывает на меня, сложившегося
пополам от боли в кишках, на меня, держащего в руках свой раздутый живот, и
объявляет:
- Он.
Говорит:
- Этому человеку нужно запретить доступ на территорию - начиная с текущего
момента.
Глава 42
Как показали в новостях прошлым вечером - я стою ору, размахивая руками перед
камерой, Дэнни стоит чуток позади, пристраивая камень в кладку, а Бэт ещё чуть
сзади него, разбивает камень в пыль, пытаясь вырубить статую.
По ящику я получился желтушно-жёлтым, сгорбленным от вздутия и веса моих кишок,
расползающихся внутри на части. Согнувшись, поднимаю рожу, чтобы смотреть в
камеру; моя шея гнётся дугой от головы к воротничку. Шея у меня толщиной в руку,
кадык торчит наружу, толстый как локоть. Это было вчера, сразу после работы,
поэтому на мне по-прежнему блузкообразная полотняная рубаха из Колонии Дансборо
и бриджи. Плюс башмаки с пряжками и галстук - тоже хорошего маловато.
- Братан, - замечает Дэнни, сидя рядом с Бэт в её квартире, когда мы смотрим
себя по ящику. - Видон у тебя не особо.
Видон у меня, как у коренастого Тарзана из моего четвёртого шага, согнувшегося у
обезьяны с жареными каштанами. Жирный спаситель с потрясной улыбкой. Герой,
которому уже нечего скрывать.
По ящику я пытался сделать одно - объяснить всем, что недовольства не было.
Пытался убедить людей, что сам же и заварил всю кашу, позвонив в город и
рассказав, что живу недалеко, и какой-то псих строит тут без разрешения
непонятно что. И стройплощадка несла угрозу детям из окрестностей. И работавший
парень не казался особо кайфовым. И это точно была сатанинская церковь.
Потом позвонил им на телестанцию и рассказал всё то же самое.
И вот так всё началось.
Про то, что сделал я всё это только чтобы заставить Дэнни во мне нуждаться, ну,
этот момент я не разъясняю. Не по телевизору же.
На самом деле все мои объяснения остались на полу монтажного кабинета, потому
что по ящику я просто этот вон потный раздутый маньяк, пытающийся заслонить
рукой объектив, орущий на репортёра, чтобы тот проваливал, и хлопающий рукой по
микрофону со звуком "бум", пробивающимся сквозь съёмку.
- Братан, - говорит Дэнни.
Бэт записала на плёнку мой маленький окаменелый миг, и теперь мы смотрим его
снова и снова.
Дэнни продолжает:
- Братан, ты смотришься как одержимый дьяволом, или что-то вроде.
На самом деле я одержим совсем другим божеством. Это я так пытаюсь быть хорошим.
Пытаюсь провести несколько маленьких чудес, чтобы раскачаться до крупных вещей.
Сидя здесь с термометром во рту, проверяю его, а на нём 35, 5. С меня продолжает
сочиться пот, поэтому говорю Бэт:
- Прости за твой диван.
Бэт берёт термометр посмотреть, потом кладёт свою прохладную руку мне на лоб.
А я добавляю:
- И прости, что считал тебя тупорылой безмозглой девкой.
Быть Иисусом значит быть честным.
А Бэт отвечает:
- Всё нормально, - говорит. - Мне всегда было плевать, что ты считаешь. Только
что Дэнни, - она сбивает термометр и всовывает его обратно мне под язык.
Дэнни перематывает плёнку, и вот я снова здесь.
Сегодня ночью у меня болят руки, а кисти ободраны от работы с известью в
растворе. Спрашиваю Дэнни - так что, каково оно - быть знаменитым?
Позади меня на телеэкране поднимаются и вздымаются по кругу стены из камня,
образуя основание башни. Другие стены встают вокруг зазоров для окон. Сквозь
просторный дверной проём виден пролёт широких ступеней, воздвигнутых внутри.
Другие стены сходят на нет, обозначая основания для новых крыльев, новых башен,
новых галерей, колоннад, лепных водоёмов, врытых в землю дворов.
Голос репортёра интересуется:
- Здание, которое вы строите - это дом?
А я отвечаю - "мы не знаем".
- Это какая-то церковь?
"Мы не знаем".
Репортёр вступает в кадр: мужчина с коричневыми волосами, зачёсанными в одну
уложенную выпуклость надо лбом. Он подносит руку с микрофоном к моему рту со
словами:
- Тогда что же вы строите?
"Мы не узнаем, пока не уложим последний камень".
- Но когда это произойдёт?
"Мы не знаем".
После такой долгой жизни в одиночку, приятно говорить - "мы".
Наблюдая, как я говорю это, Дэнни тычет пальцем в экран и комментирует:
- Отлично.
Дэнни говорит, что чем дольше мы сможем продолжать строить, чем дольше мы сможем
продолжать созидание, тем большее станет возможным. Тем дольше мы сможем
выносить своё несовершенство. Задержать окончательное удовлетворение.
Считайте идею тантрической архитектурой.
По ящику я объясняю репортёру:
- Тут дело в процессе. Дело не в том, чтобы что-то завершить.
В чём самый прикол - я всерьёз считаю, будто помогаю Дэнни.
Каждый камень - это день, который Дэнни не растратил. Гладкий речной гранит.
Угловатый тёмный базальт. Каждый камень - маленькое надгробье, маленький
монумент каждому из дней, в которых труд большинства людей просто испаряется,
выдыхается или становится безнадёжно просроченным с того момента, как он был
выполнен. Не упоминаю всё это при репортёре, и не спрашиваю у него, что
случается с его собственной работой после той секунды, как она уходит в эфир.
Эфиры. Это и есть передача. Она улетучивается. Стирается. В нашем мире, где мы
работаем на бумаге, упражняемся на машинах, где время, силы и деньги уходят от
нас, принося так мало, чтобы показать взамен, - Дэнни, который лепит камни в
кучу, кажется нормальным.
Репортёру я это всё не рассказываю.
Вот он я: машу руками и говорю, что нам нужно больше камней. Если люди принесут
нам камни - будем признательны. Если люди захотят помочь - будет здорово. Мои
волосы слиплись и потемнели от пота, живот раздулся, вываливаясь из штанов
спереди, а я рассказываю, что единственное, чего мы не знаем - это чем всё
обернётся. И более того - мы не хотим знать.
Бэт удаляется в кухоньку поджарить поп-корн.
Я мучаюсь от голода, но есть не решаюсь.
По ящику финальные кадры стен, оснований для длинной лоджии колонн, которые
когда-нибудь поднимутся к крыше. Пьедесталы для статуй. Когда-нибудь. Бассейны
для фонтанов. Стены вздымаются, намечая контрфорсы, фронтоны, шпили, купола.
Арки взлетают, чтобы когда-нибудь поддерживать своды. Башенки. Когда-нибудь.
Кусты и деревья уже разрастаются, чтобы укрыть и похоронить под собой некоторые
из них. Ветки прорастают сквозь окна. Трава и сорняки растут в некоторых
комнатах по пояс. Всё разворачивается перед камерой - всё здесь только
фундамент, который, быть может, никто из нас не увидит законченным в своей
жизни.
Репортёру я этого не рассказываю.
За кадром можно разобрать выкрик оператора:
- Эй, Виктор! Помнишь меня? В "Шез-Буфет"? Ты тогда чуть не задохнулся...
Звонит телефон, и Бэт отправляется взять трубку.
- Братан, - говорит Дэнни, снова перематывая плёнку. - От того, что ты им только
что сказал, у некоторых людей просто посрывает крышу.
А Бэт зовёт:
- Виктор, это из больницы твоей мамы. Они тебя ищут.
Ору в ответ:
- Одну минутку.
Прошу Дэнни снова прокрутить плёнку. Я уже почти готов предстать перед мамой.
Глава 43
Для следующего чуда покупаю пудинг. Здесь шоколадный пудинг, ванильный и
фисташковый пудинг, ирисовый пудинг, - весь заправленный жирами, сахаром и
консервантами, запечатанный в небольшие пластиковые трубки. Просто отдираешь
бумажный верх и гребёшь его ложкой.
Консерванты - вот что ей нужно. Чем больше консервантов, мне кажется, - тем
лучше.
С магазинной сумкой, битком набитой пудингом иду в Сент-Энтони.
Ещё так рано, что в холле за своей конторкой нет девушки.
Утонув в своей постели, мама смотрит из-под век и спрашивает:
- Кто?
"Это я" - говорю.
А она спрашивает:
- Виктор? Это ты?
А я говорю:
- Да, кажется да.
Пэйж рядом нет. Никого рядом нет, ещё очень раннее субботнее утро. Солнце только
встаёт, просвечивая сквозь шторы. Мамина соседка по комнате миссис Новак-
раздевалка, свернулась на боку на другой кровати, поэтому говорю шёпотом.
Отдираю верхушку с первого шоколадного пудинга и нахожу в магазинной сумке
пластиковую ложечку. Придвинув к её кровати стул, набираю первую ложку пудинга и
говорю ей:
- Я пришёл тебя спасти.
Рассказываю ей, что, наконец, узнал о себе правду. Про то, как родился хорошим
человеком. Воплощением абсолютной любви. Что я могу снова стать хорошим, только
вот начинать придётся с малого. Ложка проскальзывает между её губ и оставляет
внутри первые пятьдесят калорий.
Со следующей ложкой сообщаю ей:
- Я знаю, на что тебе пришлось пойти, чтобы завести меня.
Пудинг просто остаётся на месте, отблёскивает коричневым у неё на языке. Её
глаза быстро моргают, а язык выталкивает пудинг на щёки, чтобы она смогла
выговорить:
- О, Виктор, ты узнал?
Заталкивая ложкой следующие пятьдесят калорий ей в рот, говорю:
- Не надо стесняться. Давай глотай.
Она мычит сквозь шоколадную грязь:
- Не перестаю думать, как ужасно было то, что я сделала.
- Ты дала мне жизнь, - говорю.
А она, отворачивая голову от следующей ложки, отворачиваясь от меня, произносит:
- Мне нужно было гражданство США.
Украденная крайняя плоть. Реликвия.
Отвечаю - это не важно.
Тянусь с другой стороны, и проталкиваю ещё ложку в её рот.
Вот Дэнни говорит, что, может быть, второе пришествие Иисуса Христа - не из тех
вещей, которыми должен заниматься Бог. Может быть, Бог оставил людям право
выработать способность вернуть Христа в свои жизни. Может, Бог хотел, чтобы мы
изобрели собственного спасителя, когда будем готовы. Когда нам это понадобится
больше всего. Дэнни говорит, может, нам самим положено создать собственного
мессию.
Чтобы спастись.
Ещё пятьдесят калорий отправляются ей в рот.
Может быть, с каждым нашим маленьким усилием, мы можем развиться до того, чтобы
совершать чудеса.
Ещё одна ложка коричневого отправляется ей в рот.
Она поворачивается ко мне, её глаза сжимаются в узкие щёлки среди морщин. Язык
выталкивает пудинг на щёки. И она спрашивает:
- Какого чёрта ты несёшь?
А я отвечаю:
- Мне известно, что я Иисус Христос.
Её глаза широко распахиваются, а я протаскиваю ещё ложку пудинга.
- Я знаю, что ты прибыла из Италии уже оплодотворённая священной крайней плотью.
Ещё пудинга ей в рот.
- Я знаю, что ты написала обо всём этом в дневнике по-итальянски, чтобы я не
смог прочитать.
Ещё пудинга ей в рот.
И я говорю:
- Теперь я знаю свою истинную природу. Что я любящий и заботливый человек.
Ещё пудинг отправляется ей в рот.
- И я знаю, что могу спасти тебя, - говорю.
Мама молча смотрит на меня. Глаза её наполнены полным и бесконечным пониманием и
сочувствием, она спрашивает:
- Какого хуя ты городишь?
Говорит:
- Я украла тебя из коляски в Ватерлоо, в Айове. Я хотела спасти тебя от той
жизни, которую ты получил бы.
Материнство - опиум для народа.
См. также: Дэнни со своей детской коляской, набитой краденым песчаником.
Говорит:
- Я тебя похитила.
Сумасшедшая, слабоумная бедняжка, она сама не знает, что несёт.
Заталкиваю ложкой ещё пятьдесят калорий.
- Всё нормально, - говорю ей. - Доктор Маршалл прочла твой дневник и рассказала
мне правду.
Заталкиваю ложкой ещё пудинга.
Её рот растягивается, чтобы что-то сказать, а я заталкиваю ложкой ещё пудинга.
Её глаза набухают, и слёзы текут по бокам лица.
- Всё нормально. Я прощаю тебя, - говорю ей. - Я люблю тебя, и пришёл тебя
спасти.
С ещё одной ложкой на полпути к её рту, продолжаю:
- Тебе нужно только проглотить вот это.
Её грудь вздымается, и коричневый пудинг пузырится из ноздрей. Глаза
закатываются. Её кожа начинает синеть. Грудь снова вздымается.
А я зову:
- Мам?
У неё дрожат руки и пальцы, а голова выгибается, вдавливаясь глубже и глубже в
подушку. Её грудь вздымается, и полный рот коричневой дряни засасывается в
глотку.
Её лицо и руки всё синеют. Глаза закатились до белков. Кругом запах одного
только шоколада.
Жму кнопку вызова медсестры.
Говорю ей:
- Без паники.
Говорю ей:
- Прости. Прости. Прости. Прости...
Она вздымается и бьётся, руками цепляясь за горло. Вот так я, должно быть,
выглядел, задыхаясь на публике.
Потом по другую сторону её кровати вырастает доктор Маршалл, одной рукой отводя
мамину голову назад. У меня Пэйж спрашивает:
- Что случилось?
Пытался спасти её. Она бредила. Не помнила, что я мессия. А я пришёл её спасти.
Пэйж наклоняется и выдыхает в мою маму. Снова выпрямляется. Снова выдыхает в
мамин рот, и с каждым разом, когда она выпрямляется, всё больше коричневого
пудинга размазано у Пэйж вокруг рта. Больше шоколада. Этот запах - всё, чем мы
дышим.
По-прежнему сжимая в одной руке пакет пудинга, а в другой - ложку, говорю:
- Всё нормально. Я могу сам. Точно как с Лазарем, - говорю. - Я уже такое делал.
И расправляю руки ладонями вниз над её вздымающейся грудью.
Командую:
- Ида Манчини, я приказываю вам жить.
Пэйж смотрит на меня между выдохами, лицо у неё измазано коричневым. Говорит:
- Вышло маленькое недоразумение.
А я командую:
- Ида Манчини, вы целы и невредимы.
Пэйж наклоняется над кроватью и расправляет руки рядом с моими. Давит изо всех
сил, снова, снова и снова. Массаж сердца.
А я говорю:
- На самом деле всё это не нужно, - говорю. - Я правда Христос.
А Пэйж шепчет:
- Дыши! Дыши, чёрт возьми!
И откуда-то выше по руке Пэйж, откуда-то из самой глубины рукава её халата, Пэйж
на запястье падает пластиковый браслет пациента.
И тогда все вздымания, биения, хватания и задыхания, всё на свете, - в тот же
миг всё на свете прекращается.
"Вдовец" - неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.
Глава 44
Моя мать мертва. Моя мама мертва, а Пэйж Маршалл - шизофреничка.
Всё, что она мне рассказала - её выдумки. Включая идею о том, что я, - ой, даже
язык не поворачивается, - что я Он. Включая то, что она меня любит.
Ну ладно, что я ей нравлюсь.
Включая то, что я прирождённый хороший человек. Это не так.
И, если материнство - новый Бог, единственное святое, что у нас осталось, - то я
убил Бога.
Называется - "жемэ вю". Французская противоположность для дежа вю, когда все
тебе незнакомы, не важно насколько ты считал, будто хорошо их знаешь.
Ну, всё что я могу делать - это работать и шататься по Колонии Дансборо, снова и
снова мысленно возрождая прошлое. Нюхая шоколадный пудинг, в который вымазаны
мои пальцы. Я встрял на том моменте, когда мамино сердце перестало биться, а
заваренный пластиковый браслет показал, что Пэйж - местная обитательница. Пэйж,
а не моя мама, была больной на голову.
Я был больной на голову.
В тот миг Пэйж подняла взгляд от шоколадной грязи, размазанной по всей кровати.
Посмотрела на меня и сказала:
- Беги. Вперёд. Давай выметайся.
См. также: Вальс "Дунайские волны".
Таращиться на её браслет - вот всё, что я мог.
Пэйж обежала кровать, чтобы вцепиться мне в руку, и сказала:
- Пускай думают, что я это сделала, - она потащила меня на выход со словами. -
Пускай думают, что это она сама себя, - глянула вверх и вперёд по коридору,
потом сказала. - Я вытру твои отпечатки с ложки и положу ей в руку. Скажу всем,
что пудинг у неё ты оставил вчера.
Пока мы минуем двери, все они защёлкиваются. Это от её браслета.
Пэйж показывает мне на дверь наружу и говорит, что ближе подойти не может, иначе
я не смогу открыть её.
Командует:
- Тебя сегодня здесь не было. Усёк?
Она сказала ещё много всякого, но всё не в счёт.
Я не любим. Я не прекрасная душа. Я не хорошая, дарящая натура. Я ничей не
спаситель.
Всё теперь оказалось фуфлом, раз она ненормальная.
- Я только что убил её, - говорю.
Женщина, которая только что умерла, которую я только что удавил шоколадом, -
даже не была моей матерью.
- Это был несчастный случай, - возражает Пэйж.
А я говорю:
- Как я могу быть уверен?
Позади меня, когда сделал шаг наружу, кто-то, наверное, нашёл тело, потому что
объявляли снова и снова:
- Сестру Ремингтон в комнату 158. Сестра Ремингтон, пожалуйста, немедленно
пройдите в комнату 158.
Я даже не итальянец.
Я сирота.
Шатаюсь по Колонии Дансборо со врождённо-изуродованными цыплятами, обитателями-
наркоманами и ребятишками из экскурсий, которые считают, что вся эта муть имеет
хоть какое-то отношение к настоящему прошлому. Можно притворяться. Можно дурить
себя, но нельзя воссоздать то, что уже кончено.
Колодки по центру городской площади пустуют. Урсула проводит мимо меня дойную
корову, от обеих разит плановым дымом. Даже у коровы глаза с расширенными
зрачками и налиты кровью.
Вот, здесь всегда один и тот же день, ежедневно, и в этом должен быть какой-то
комфорт. Точно как в тех телепередачах, где всё те же люди торчат в одиночку на
всё том же пустынном островке сезон за сезоном, и никогда не стареют и не
выбираются, - просто носят больше косметики.
Здесь - весь остаток твоей жизни.
Свора четвероклассников с криками пробегает мимо. За ними идут мужчина и
женщина. Мужчина держит жёлтый блокнот, и спрашивает:
- Вы Виктор Манчини?
Женщина подтверждает:
- Это он.
А мужчина поднимает блокнот и спрашивает:
- Это ваше?
Это мой четвёртый шаг из группы сексоголиков, моя полная и безжалостная
моральная опись меня самого. Дневник моей сексуальной жизни. Все мои грехи в
перечислении.
А женщина говорит:
- Ну? - требует у мужчины с блокнотом. - Да арестуйте же вы его, наконец.
Мужчина спрашивает:
- Вам знакома жительница Центра по уходу Сент-Энтони по имени Ева Мюллер?
Хомячиха Ева. Она, наверное, видела меня этим утром, и рассказала всем, что я
сделал. Убил маму. Ну ладно, не маму. Ту старуху.
Мужчина объявляет:
- Виктор Манчини, вы задержаны по подозрению в изнасиловании.
Девочка с фантазией. Это она, должно быть, дала заявление. Девчонка, которой я
испортил розовую шёлковую кровать. Гвен.
- Эй, - говорю. - Да она сама хотела, чтобы я её насиловал. Идея была её.
А женщина отзывается:
- Он лжёт. Он словесно порочит мою мать.
Мужчина начинает зачитывать мне дело Миранды. Мои права.
А я спрашиваю:
- Гвен - ваша мать?
По одной только коже можно точно сказать, что эта женщина старше Гвен на десять
лет.
Сегодня, наверное, свихнулся весь мир.
А женщина орёт:
- Ева Мюллер - моя мать! И она говорит, что ты уложил её и сказал, что это у вас
секретная игра.
Вот в чём дело.
- Ах, она, - говорю. - А я-то думал, вы про то, другое изнасилование.
Мужчина тормозится посреди своего дела Миранды и спрашивает:
- Вы вообще собираетесь слушать свои права, или как?
Про всё в жёлтом блокноте, говорю им. Про то, что я делал. Просто брал на себя
ответственность за каждый грех на свете.
- Видите ли, - говорю. - Некоторое время я ведь и правда считал, что я Иисус
Христос.
Мужчина достаёт из-за спины пару наручников.
Женщина отзывается:
- Любой, кто способен изнасиловать девяностолетнюю женщину - псих и есть.
Корчу гримасу отвращения и соглашаюсь:
- Это сто пудов.
А она говорит:
- Ах так, значит теперь ты заявляешь, что моя мать непривлекательна?
А мужчина защёлкивает наручник на одном моём запястье. Разворачивает меня и
защёлкивает мне руки вместе за спиной со словами:
- Что если мы кое-куда пройдём и сядем всё проясним?
Перед лицом всех несчастных обитателей Колонии Дансборо, перед лицом наркош и
хромых цыплят, ребятишек, которые считают, что получают образование и Его
Высочества Лорда Чарли, губернатора колонии, - я задержан. Точно как Дэнни в
колодках, только на самом деле.
А в другом смысле, мне хочется заявить им всем, - пусть не думают, что они сами
далеко ушли.
Здесь вокруг - все задержаны.
Глава 45
За минуту до того, как я покинул Сент-Энтони в последний раз, за минуту до того,
как я вышел в дверь и побежал, Пэйж Маршалл пыталась объяснить.
Да, она была врачом. Говорила торопливо, слова её сбивались в кучу. Да, она была
пациентом, которого здесь держат. Быстро выщёлкивая и отщёлкивая авторучку. На
самом деле она была доктором-генетиком, и оказалась здесь пациентом только
потому, что рассказывала правду. Она не хотела мне плохого. Её рот всё ещё был
вымазан пудингом. Она просто пыталась выполнить работу.
В коридоре, в наш последний миг вместе, Пэйж потянула меня за рукав, чтобы мне
пришлось оглянуться на неё, и сказала:
- Ты должен в это поверить.
Её глаза таращились так, что повсюду вокруг зрачков виднелся белок; а её
маленький чёрный мозг из волос почти распустился.
Она была врачом, сказала она, специалистом по генетике. Из 2556-го года. И
отправилась назад во времени, чтобы забеременеть от типичного мужчины из этого
периода истории. Чтобы сохранить и задокументировать генетический материал,
сказала она. Им нужен был образец, чтобы помочь победить эпидемию. В 2556-м
году. Поездка была не из простых и дешёвых. Путешествие во времени было
эквивалентом того, что сейчас для людей космический перелёт, сказала она. То
была рискованная и крупная ставка, и если она не вернётся оплодотворённой
здоровым зародышем, все дальнейшие миссии будут отменены.
Здесь, в костюме 1734-го, сложившись пополам от забитых кишок, я крепко встрял
на её идее типичного мужчины.
- Меня заперли здесь просто потому, что я рассказывала людям правду о себе, -
сообщает она. - А ты был единственным доступным мужчиной, способным к
воспроизводству.
А, говорю, ну, тогда всё становится гораздо лучше. Теперь всё обретает стройный
смысл.
Она просто хотела, чтобы я знал - сегодня ночью её отзовут в 2556-й год. Сейчас
мы видим друг друга в последний раз, и она просто хотела, чтобы я знал, как она
признательна мне.
- Я глубоко признательна, - сказала она. - И я правда люблю тебя.
И стоя там, в коридоре, в ярком свете восходящего за окнами солнца, я вынул
чёрный фломастер из нагрудного кармана её халата.
Пока она стояла так, что её тень в последний раз падала на стену позади, я начал
обводить её контур.
А Пэйж Маршалл спросила:
- Это ещё зачем?
Вот так была изобретена живопись.
И я ответил.
- На всякий случай. На тот случай, если ты в своём уме.
Глава 46
Почти во всех программах реабилитации из двадцати шагов, на четвёртом шаге нужно
составить опись своей жизни в зависимости. Каждый уродский, говёный момент своей
жизни нужно взять и записать в блокнот. Полный перечень собственных
преступлений. Таким образом, они всегда будут держаться у вас в голове. А потом
надо все их загладить. Это касается алкоголиков, злостных наркоманов и обжор в
той же мере, как и сексуально озабоченных.
Таким образом, можно в любое желаемое время вернуться назад и пересмотреть всё
худшее в своей жизни.
Хотя те, кто помнит прошлое, совсем не обязательно хоть в чём-то лучше.
В моём жёлтом блокноте, там всё обо мне, всё изъято по ордеру на обыск. Про
Пэйж, Дэнни и Бэт. Про Нико, Лизу и Таню. Детективы просматривают его, сидя от
меня по другую сторону большого деревянного стола в звуконепроницаемой комнате.
Одна стена из зеркала, а за ней стопудово видеокамера.
А детективы спрашивают меня, чего я рассчитывал добиться, сознаваясь в
преступлениях других людей?
Спрашивают меня, что я пытался сделать?
Завершить прошлое, говорю им.
Всю ночь они читают мою опись и спрашивают - что всё это значит?
Сестра Фламинго. Доктор Блэйз. Вальс "Дунайские волны".
То, что мы говорим, когда не можем сказать правду. Что теперь уже значит всё на
свете - я не знаю.
Полицейские детективы спрашивают, известно ли мне местонахождение пациентки по
имени Пэйж Маршалл. Она разыскивается для допроса в связи со смертью с явными
признаками удушения, пациентки по имени Ида Манчини. Явно моей матери.
Мисс Маршалл исчезла прошлой ночью из запертой палаты. Без никаких видимых
знаков взлома при побеге. Без свидетелей. Без ничего. Просто растворилась.
Персонал Сент-Энтони подшучивал над её помешательством, сообщает мне полиция,
что она, мол, настоящий врач. Ей давали носить старый халат. Так она становилась
уступчивей.
Персонал говорит, что мы с ней хорошо спелись.
- Не совсем, - возражаю. - То есть, я с ней виделся, но на самом деле ничего про
неё не знал.
Детективы сообщают мне, что у меня не особо много друзей среди персонала
медсестёр.
См. также: Клер из Ар-Эн.
См. также: Перл из Си-Эн-Эй.
См. также: Колония Дансборо.
См. также: Сексоголики.
Я не стал интересоваться, не поленились ли они поискать Пэйж Маршалл в 2556-м
году.
Роюсь в кармане, нахожу десятицентовик. Глотаю его, он проваливается.
Нахожу в кармане скрепку. Но она тоже проваливается.
Пока детективы просматривают красный дневник моей мамы, я осматриваюсь в поисках
чего-то побольше размером. Чего-то слишком большого, чтобы проглотить.
Я давился до смерти годами. Теперь это уже должно выйти легко.
После стука в дверь, вносят поднос с ужином. Гамбургер на тарелке. Салфетка.
Бутылка кетчупа. При заторе в моих кишках, вздутии и боли, получается, что я
подыхаю от голода, но есть не могу.
Меня спрашивают:
- Что это в дневнике?
Открываю гамбургер. Открываю бутылку кетчупа. Мне нужно есть, чтобы выжить, но
во мне и так по уши собственного говна.
"Это итальянский" - говорю им.
Продолжая читать, детективы спрашивают:
- Что это за штуки, похожие на карты? Все порисованные страницы?
Прикольно, но это всё я забыл. Карты и есть. Карты, которые я составлял, когда
был маленьким мальчиком, - глупым, легковерным малолетним говнюком. Видите ли,
мама говорила мне, что весь мир я могу переоткрыть заново. Мол, у меня была
такая власть. Что мне не обязательно было принимать мир таким, каким он
выстроился: весь поделенный на собственность и микроконтролируемый. Я мог
сделать из него всё, что хотел.
Вот такая она была ненормальная.
А я верил ей.
И я сую пробку от бутылки кетчупа себе в рот. И глотаю.
В следующий миг мои ноги так резко выпрямляются, что стул летит из-под меня
вверх тормашками. Руки цепляются за глотку. Стою, таращась на крашеный потолок,
закатываю глаза. Подбородок мой выпячивается далеко вперёд.
Детективы уже привстали со стульев.
Из-за того, что не дышу, у меня на шее набухают вены. Моё лицо краснеет и
наливается жаром. Пот струится по лбу. От пота мокнет рубашка на спине. Крепко
обхватываю себя за глотку обеими руками.
Потому что мне никого не спасти - ни как доктору, ни как сыну. А раз мне никого
не спасти - значит, не спастись и самому.
Потому что теперь я сирота. Я безработный и нелюбимый. Потому что внутри у меня
всё болит, и всё равно я подыхаю, только с другого конца.
Потому что собственное отбытие надо планировать.