Это может показаться удивительным нашему современнику, но все «веселья, балы и турниры» нисколько не мешают брачному сожительству в том его понимании, которое близко к современности. (Назвать брачный союз того времени семьей, а жизнь — семейной едва ли правильно, и нам еще придется вернуться к этому вопросу.)
Так, благородный рыцарь Ульрих фон Лихтенштейн женат, более того, вполне счастлив в браке, у него четверо детей. Но, по-видимому, дома он появляется только наездами: «И тогда в сопровождении одного слуги я выбрался оттуда и направился к моей милой супруге, которая с радостью приняла меня и была очень рада, что я навестил ее. Там я провел два чудесных дня, утром третьего дня прослушал мессу и попросил Господа, чтобы и в будущем он был милостив к моей чести. Мы нежно распрощались с супругой, и я смело поскакал продолжать мое испытание»[400]. Как кажется, и сама семья считает такой образ жизни вполне естественным.
Но если даже какие-то обязательства перед ней и препятствуют светской жизни, их легко обойти. Перекинем мостик в Новое время и обратимся к жизнеописанию одного из крупнейших деятелей Великой Французской революции — Мирабо. Его отец, маркиз, достаточно известный в свете, не в ладах с сыном, однако родительской власти достаточно, чтобы по-своему разрешить его: «Я все-таки упрятал его под замок, хотя все желали, чтобы я предоставил его собственной судьбе». Впрочем, «Маркизу де Мирабо показалось мало навеки заточить старшего сына в тюрьму и добиться заключения госпожи де Монье в приют для падших женщин; он еще потребовал интернировать свою жену и дочь. Госпожу де Мирабо увезли в Лимож, а Луизу де Кабри — в Систерон. Злоба Друга людей [литературный псевдоним Мирабо старшего.—ЕЕ.] была удовлетворена — всего он вытребовал около сорока тайных приказов против своих родных»[401]. Не следует думать, что средневековые нравы были много мягче. Тем более что тогда вообще не было нужды обращаться в королевскую канцелярию для расправы с непокорным домочадцем, вполне достаточно было собственной власти.
Светская жизнь протекает вне автономных семейных парцелл больших феодальных «домов». Но если вращение (и мужчины, и женщины) в свете — это и есть основное в реальной повседневности целого сословия, можно утверждать: собственная семья оказывается практически полностью вытесненной из их мира, во всяком случае она остается где-то на далекой его периферии. Супружество не должно быть помехой для того образа жизни, которому следуют при дворах и в рыцарских замках, и это касается не только мужчины. А значит, собственно любви в точном понимании эпохой этого слова. «Супружество,— как гласит уже первый параграф кодекса Андрея Капеллана,— не есть причина к отказу в любви». Все это заставляет обратиться к соотношению понятий брака и любви.
Продолжающийся распад патриархальной семьи, разумеется, не означает исчезновения всех ее организационных форм и социальных функций. Известная преемственность сохраняется, но практически всё сохраняемое меняет свое качественное содержание. Кроме того, изменение качества означает и появление новых измерений союза мужчины и женщины. Одним из них является любовь. Мы уже сказали, что это чувство отнюдь не чуждо и человеку глубокой древности, поэтому, конечно же, оно появляется не вдруг. Но вместе с тем важно понимать, что в социуме, где воспроизводство рода принимает форму воспроизводства образа жизни, который закрепляется в социальном статусе ее фигуранта, брак и любовь могут развиваться только по несовпадающим траекториям. По существу, в исходной точке эти материи вообще трансцендентны друг другу, на протяжении тысячелетий они развиваются независимо и только к XX столетию положение меняется. Взаимная любовь становится культурным императивом, и даже там, где явный расчет не может не бросаться в глаза, он оказывается вынужденным рядиться любовью (тем более страстной, чем выше выгода).
В пользу такого заключения говорят, в частности, те изменения, которые претерпевает выбор брачного партнера.
В древние времена для заключения брака было вполне достаточно договоренности, которая достигалась отцами семейств. Согласие детей в расчет не принималось. Однако развитие цивилизации диктует свои законы, и к закату античных городов отец уже не может принудить сына к женитьбе на той, кто ему не по нраву. Да и от девушки требуется формальное согласие. Правда, она могла отказаться только в том случае, если отец выбрал для неё недостойного или «запятнанного позором» жениха. Более взрослые дети часто сами выбирали себе супругов, а с брачным законодательством Августа дети могли обратиться к магистрату, если отец не давал разрешения на брак.
Дело вовсе не в том, что древняя форма брака по существу уравнивает лица и «вещи». В конце концов и многие из последних имеют известные права. Так, собака, волею судеб переменившая дом, на всю жизнь сохраняет любовь и преданность по отношению к прежнему хозяину, ничто не в состоянии переменить ее природу и заставить видеть в новом свое божество. Поэтому и новый хозяин вправе рассчитывать лишь на ее верность и преданность, но отнюдь не на ее сердце. Так обстоит дело и с сердцем брачующихся; оно сохраняет известный суверенитет, нарушить который человек просто не в силах. Что же касается новозаветных норм, которые входят в жизнь человека в Средние века, то следует иметь в виду, что и они видели в любви вовсе не сердечную склонность, но почитание друг друга и верность супружескому долгу.
Строго говоря, несовпадение траекторий следует уже из традиции юридического оформления брака, и наиболее явственно прослеживается в нормах римского права, проводящего строгую разграничительную линию между кровным и агнатским родством. Брак — это только правовое состояние, и он в принципе не нормирует течение крови. Да, женщина, входящая в состав римской familia, занимает положение дочери родителей мужа, т.е. обретает статус, равный статусу его братьев и сестер, но при этом утрачивает права и обязанности по отношению к своим кровным родителям, в том числе и право на наследство. Но статус способен регулировать только юридические отношения. И, как перемена правового состояния не означает прерывание кровных уз (а с ними и чувств по отношению к кровным родственникам), так, само по себе, оно не способно породить никакие новые. К тому же человеческие чувства вообще не поддаются строгому определению, формализации и закреплению в статьях закона.
И уж тем более он не нормирует биение сердца, а следовательно, все личное остается за параграфами брачного контракта. Только такой строго патриархальный брак, который оставлял вне своей сферы интимный мир человеческой души, был известен римлянам в древнейшее время. Теоретически в соответствии с личными чувствами и предпочтениями мог вести себя только один — обладатель собственного права (persona sui juris), лицо, над которым не был властен вообще никто, все остальные были подвластны чужому (persona alieni juris). Но и для того сердечная склонность — вовсе не повод для того, чтобы связать с ее предметом всю жизнь; в конце концов для этого существует институт конкубината. Такой взгляд на брак наследует и Средневековье.
Общее правило состоит в том, что брак (каким бы обрядом он ни оформлялся) — это вовсе не союз мужчины и женщины, но союз родов, и дети нередко посвящаются друг другу уже по рождению. Утверждение нового взгляда на него становится возможным только с появлением семьи, не образующей род (о ней речь впереди). До того «Женятся не на той, какая была бы по нраву, а на той, какую судьба подсунет. <…> …можно себе представить, сколько страданий таится в спальнях, слывущих обителями счастья…»[402],— пишет автор Декамерона.
Впрочем, абсолютизации в человеческих отношениях не поддается ничто, и брак по любви известен не только Новому времени. Известен он и Средневековью. Так, городское право Фрайбурга XII века оговаривает: «Если сын горожанина тайно полюбит дочь своего соседа и вступит с ней в связь и это будет обнаружено, то, если судом будет найдена возможность заключения брака между ними, они будут принуждены вступить в брак»[403]. Но, во-первых, только в том случае, если «будет найдена возможность заключения брака между ними», во-вторых, таким образом заключенный брак — это не уступка чувствам молодых людей, а спасение «чести». Сами же они, как видно из состава статьи («тайно»… «будет обнаружено») не всегда стремятся к подобному принуждению, считая более приемлемым соединение своей жизни с кем-то другим.
Отсюда неудивительны вердикты, выносимые «судами любви». Вот один из них, упоминаемый Андреем Капелланом: «Некоторая дама, узами достойнейшей любови связанная, вступив впоследствии в почтенное супружество, стала уклоняться от солюбовника и отказывать ему в обычных утехах. На сие недостойное поведение госпожа Эрменгарда Нарбоннская так возражает: «Не справедливо, будто последующее супружество исключает прежде бывшую любовь, разве что если женщина вовсе от любви отрекается и впредь совсем не намерена любить»[404]. Известна и такая аргументация :любовь — дарит человеку все то, что сопрягается с нею, супружество — отдает в силу взаимных долженствований. Словом, в одном случае мы имеем дело со свободным даром, в другом — с налоговым обременением.
Таким образом, можно согласиться с Ф. Энгельсом, который заметил, что «…рыцарская любовь средних веков отнюдь не была супружеской любовью. Наоборот. В своем классическом виде, у провансальцев, рыцарская любовь устремляется на всех парусах к нарушению супружеской верности, и ее поэты воспевают это. <…> Яркими красками изображают они, как рыцарь лежит в постели у своей красотки, чужой жены, а снаружи стоит страж, который возвещает ему о первых признаках наступающего рассвета (alba), чтобы он мог ускользнуть незамеченным; затем следует сцена расставания — кульминационный пункт песни » [405].
Даже в философии несовпадение траекторий любви и брака продолжает сохраняться и в Новое время. Еще по Канту брак и любовь — разные вещи; первый не должен быть основан на чувствах, поскольку чувства никак не могут послужить прочным основанием для создания семьи и долгого ее существования. Но в то же время цель брака не ограничивается рождением и воспитанием детей, так как в таком случае брак расторгался бы сам собой, после того, как прекратилось бы деторождение[406]. Но уже по Фихте брак — не просто юридический, но естественный и государственный союз. Если в «естественном» состоянии человек ограничивается простым удовлетворением полового влечения, то в социуме через естественные отношения между полами человеческий род идет к добродетели. Только этим путем осуществляется его нравственное воспитание, что, собственно, и является высшей целью природы. В сущности, только XIX столетие окончательно расстается с представлением о браке как о чисто правовом институте, призванном регулировать преемственность имущественных отношений в социуме и межпоколенную коммуникацию. Так, Гегель признает наличие юридической составляющей в семейных отношениях, однако не сводит к ней сложную по своему строению систему семейных отношений; у него эта сторона всецело подчинена моральной. Семья — это «естественная нравственная общественность»[407], а это означает, что собственно правовые и имущественные отношения в известной мере чужды семейному союзу. Они лишь извне регулируют духовно-нравственное единение в семье[408].
Но до XIX столетия еще очень далеко, поэтому в Средние века женщина, вдруг обнаруживающая себя в самом средоточии подлинной власти над душами и умами поколений,— это не жена и не мать семейства, но предмет пышной куртуазной охоты.
Меж тем куртуазная любовь отнюдь не ограничивается одними «вздохами на скамейке и прогулками при луне», она имеет четыре ступени: «первая состоит в даровании надежды; вторая — в предложении поцелуя; третья — в наслаждении объятием; четвертая — во всецелом предоставлении себя». «Всецелое же предоставление себя» имеет свои далеко не всегда счастливые последствия, к которым нам предстоит вернуться.