Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Часть вторая Ясная Поляна. Вершины 14 страница




В избе ангел вновь замирает: «Как вошел, так стал, не шевелится и глаз не поднимает». Садится лишь по слову Семена, назвавшего его «братом». От брани хозяйки «морщится, как будто душит его что», и еще больше замирает: руки на коленях сложены, голова опущена, глаза закрыты. Матрена изменяется после того, как муж напомнил ей о Боге. Слово оказывается магическим — «вдруг сошло в ней сердце». Разглядывая странника, она полюбила его. Любовь преображает всех — и это отражается, как в зеркале, в облике странника, который повеселел, поднял глаза, улыбнулся.

Далее следует повторение диалога с Семеном. Странник снова «не сказывает про себя», повторяя свои ответы, повторяет и слова: «Меня Бог наказал», добавляя пророческое: «Спасет вас Господь». Не «спаси», а утвердительно: «спасет». Говорит странник мало, всегда серьезен, держится особняком, чудаковато — отличие от землян не исчезает ни на миг, чувствуется, что его пребывание здесь вынужденное и временное, а так он постоянно ждет каких-то знаков оттуда: «Работает без разгиба, ест мало; перемежится работа — молчит и всё вверх глядит. На улицу не ходит, не говорит лишнего, не шутит, не смеется».

Замерзший ангел постепенно оттаивает (ведь он «застыл и изболелся весь»), согретый любовью. Постепенно открываются ему слова Бога — и он улыбается (а руки всё на коленках сложены), обнаруживая пророческий дар, светлеет, приближаясь к небесному, куда он так часто смотрит — и вот от него уже свет идет, знак того, что его простил Бог и близится минута возвращения. Рассказ ангела Михаила о том, почему и как он был наказан, а затем просвещен и прошен Богом, составляет заключительную часть рассказа.

Наказание внезапное, настигшее в полете — падение на землю и невозможность взмыть над ней: «Поднялся я над селом, хотел отнести душу Богу, подхватил меня ветер, повисли у меня крылья, отвалились, и пошла душа одна к Богу, а я упал у дороги на землю». Прошенный ангел стремительно преображается. От него уже исходит нестерпимый свет. Ниспадают земные одежды. Крепнет и становится громоподобным мягкий голос. Происходит чудесное преображение: «И обнажилось тело ангела, и оделся он весь светом, так что глазу нельзя смотреть на него; и заговорил он громче, как будто не из него, а с неба шел его голос». Небесным голосом возвестил ангел истины, открывшиеся ему во время многолетних земных странствий, истины, раскрывающие смысл легенды и выражающие, конечно, заветное убеждение Толстого: «Понял я теперь, что кажется только людям, что они заботой о себе живы, и что живы они одной любовью. Кто в любви, тот в Боге и Бог в нем, потому что Бог есть любовь». На ту же главную тему и рассказ «Где любовь, там и Бог», героем которого также является сапожник Мартын Авдеич, профессионально из окошка подвала узнающий людей (этот изобразительный прием так часто использовался в кинематографе, что стал штампом).

В конце рассказа «Чем люди живы» концентрация столь раздражавшего Стасова «сверхъестественного», «волшебного», чудесного усиливается. Кульминация чуда: громогласная осанна Богу и взлет на своего рода космической ракете в небо: «И запел ангел хвалу Богу, и от голоса его затряслась изба. И раздвинулся потолок, и встал огненный столб от земли до неба. И попадали Семен с женой и детьми на землю. И распустились у ангела за спиной крылья, и поднялся он на небо». В русской прозе немного образцов столь искусного изображения чуда, фантастически реального и глазами изумленного очевидца увиденного, «достоверного». Таковы, пожалуй, сны и видения Лукерьи в «Живых мощах» Тургенева, духовное преображение Алеши Карамазова (символическая в библейском духе глава «Кана Галилейская») и «чудесные» страницы во многих произведениях Лескова, особенно в любимых Толстым рассказах «Томление духа» и «На краю света».

Однако в других, последовавших за «Чем люди живы», рассказах (легендах, сказках, притчах, нравоучительных сценках) сверхъестественного и фантастического гораздо меньше, оно эпизодично и обнаженно функционально, а то и вовсе отсутствует, что легко объясняется отрицательным, с годами усилившимся отношением Толстого к чудесному, чудотворному, суеверному. В рассказе «Где любовь, там и Бог» чудо приснилось, а сон навеян чтением Евангелия. В легенде «Два старика» чудесные видения, не столь отчетливы, как поэтическая земная картина. Они связаны одной «сияющей» деталью, скорее, натуралистического, чем сакрального свойства: «Стоит Елисей без сетки, без рукавиц, в кафтане сером под березкой, руки развел и глядит кверху, и лысина блестит во всю голову, как он в Иерусалиме у гроба господня стоял, а над ним, как в Иерусалиме, сквозь березку, как жар горит, играет солнце, а вокруг головы золотые пчелки в венец свились, вьются, а не жалят его». Вот и икона святого. Вот и земной прототип видений, о которых Ефим не стал поминать доброму старцу. Да и о чем поминать: «Божье дело, кум, Божье дело».

«Сиянье» идет и от потешных, на островке спасающихся и всё время за руки держащихся героев легенды «Три старца»: «совсем глупые старики… ничего не понимают и ничего и говорить не могут, как рыбы какие морские». Они не только катехизис, но и ни одной молитвы не знают. Вместо всего этого у них есть присловье скоморошное, нечто вроде опереточных куплетов: «Трое вас, трое нас, помилуй нас!» Тщетно обучал их архиерей молитве «Отче наш». Учили блаженные старцы ее, сотни раз твердили, а потом позабыли и пустились вдогонку за кораблем с архиереем по морю «яко по суху». Фантастический бег изображен Толстым с такой же впечатляющей силой, как явление ангела в рассказе «Чем люди живы». Что-то белеет и блестит в месячном столбе (то ли птица, то ли парусок, то ли лодка, то ли рыба — недоумевает, перебирая всевозможные реальные объяснения, архиерей). Бег быстрый, стремительный, хотя и на бег не похож: «Все три по воде, как по суху, бегут и ног не передвигают». Словом, чудесное явление, заставляющее умилиться и умалиться начитанного в святых текстах архиерея: «Доходна до Бога и ваша молитва, старцы Божии. Не мне вас учить. Молитесь за нас грешных». Малые и неразумные, юродивые и убогие, нищие и гонимые, как правило, у Толстого являются проводниками дела Божьего на земле. Они наследуют царство Божие, они спасутся и спасут других.

Условно фантастическое и в одном из самых знаменитых народных рассказов «Много ли человеку земли надо»: черт за печкой ловит на слове самоуверенного и бахвалящегося мужика. («Одно горе — земли мало! А будь земли вволю, так я никого, и самого черта, не боюсь!») Вот землей его черт и «взял». В сущности, это притча о человеческой жизни и смерти, «похоти» и безрассудстве, тщете и суете. Символическая линия особенно четко прослеживается в последних главках: пророческий сон, безумная гонка за призрачным счастьем, несмотря на растущий страх смерти («Помереть боится, а остановиться не может»), которая пришла точно таким образом, как привиделось жадному до земли герою. Многие расценивали эти притчи как пессимистические. Сокрушался и Чехов: «Он иногда возмущает меня. Вот он пишет совершенно удивительную вещь „Много ли человеку земли надо“. Написано так, как никто еще тысячу лет не сумеет написать. А что говорит? Человеку, видите ли, нужно всего три аршина земли. Это вздор: человеку нужно не три аршина, а нужен весь земной шар. Это мертвому нужно три аршина. И живые не должны думать о мертвых, о смертях».

Как не думать об умерших и смерти? Толстого без этих дум нет. Обо всем надо думать — нет никаких запретов и ограничений для человеческой мысли. И здесь он приобщает к тем мыслям, которые были для него главными и постоянно присутствуют в произведениях, дневниках, письмах, разговорах, простонародного читателя, говоря с ним на понятном, его языке и о том, что составляет основу его существования. В том же роде и переложение житий и легенд, часто переложение переложений, потому что Толстой устным рассказам, искусству импровизации придавал огромное значение. Вольности и переосмысления здесь очень часты, но дух сказаний передан безукоризненно. Лесков, сам много раз перелагавший Пролог и профессионально высоко оценивавший труд Толстого, дороживший его художественным и религиозным опытом, сказал дельное слово о народных рассказах: «Дух житийных сказаний — это тот дух, который в повествовательной форме всего ближе знаком нашему религиозному простолюдину. Он усвояется простонародием по устным рассказам, часто очень попорченным в устной передаче, но зерно той идеи, из которой развилось повествование, всегда в нем сохранено. Оттого-то и повести, написанные Толстым в этом именно духе, так и приходят „по мысли“ народу… Простолюдин читает то, что до его слуха ранее доносилось с струею родимого воздуха… В ином духе и направлении от рассказа повеет холодом, формою, муштрою, казенщиной. Почва у художника свернется под ногами и произрастит не имя живое, а терние и волчец».

Народные рассказы Толстого были встречены с большим интересом. Читатель явно соскучился по художественным произведениям Толстого, а его религиозные сочинения, которые приходилось читать в гектографированном виде или привозить из-за границы, мало насыщали, а очень многих и раздражали. Даже в мягкой реакции Тургенева на «Исповедь» звучало явное сожаление по поводу случившегося с Толстым переворота, суть которого от Ивана Сергеевича, впрочем, ускользнула, была искаженно воспринята. (Вот почему он прервал большое письмо об «Исповеди» Толстому, а Григоровичу послал критику, перемешанную с комплиментами: «Вещь замечательная по искренности, правдивости и силе убеждения. Но построена она вся на неверных посылках — и в конце концов приводит к самому мрачному отрицанию всякой живой, человеческой жизни… Это тоже своего рода нигилизм…») Другие не только сожалели, но и негодовали, особенно люди православно-патриотической и монархической ориентации, которые народным рассказам Толстого обрадовались. Хорошо информированный Страхов о реакции этих читателей Толстому сообщал регулярно, особенно выделяя, как большого поклонника новых произведений, Ивана Аксакова, который отзывался о них с восхищением и говорил, что «приходится простить Вам Ваши еретичества»: «На него повеяло таким духом, что он уже отказывается судить об Вас, говоря, что у Вас свои счеты с Богом, которые нам следует уважать. Такое же впечатление сделали эти рассказы и на Вл. Соловьева». (Страхову Аксаков писал: «Вот такая проповедь его дело. Но чтобы воспринять благодать такой проповеди, нужно было уготовить почву душевную, просветить и прогреть душу такой искренностью, стать к святой истине в такие чисто сердечные любовные отношения, тайна которых не подлежит нашему анализу, и которые ставят его, автора, вне суда нашего. Очевидно, у него свой конто-куррант с Богом…»)

Самого Страхова не всё удовлетворяло в народных рассказах Толстого (не только в художественном исполнении). Больше всего он был неудовлетворен рассказом «Упустишь огонь — не потушишь» (а отчасти и «Свечой»), о чем откровенно, пользуясь правами друга — литературного критика, отзывами которого Толстой дорожил, и написал ему, упрекнув в «небрежности», «пропусках» и «больших пятнах», психологической недосказанности, позволив себе и другое «вольнодумство»: «В Вашем рассказе есть много бесподобного; но пробелы большие… конец вовсе скомкан. Как они встречались, как затихала в том и другом злоба — это любопытно и трогательно, а этого нет… незачем Вам работать на два, на три года, когда можете работать на сто и двести лет… Буду уже вполне откровенен. В рассказе Свеча я нахожу слабым место, где добрый мужик объясняет, почему не следует убивать приказчика. Для избежания угрызений совести — я так понял. Но нужно бы другое, нужно указать самое основание этих угрызений, что-нибудь положительное — Вы это лучше моего знаете».

Страхов выделяет, как самые сильные и художественные, рассказы «Чем люди живы» и «Два старца». («Изба с голодною семьею, Елисей в своем пчельнике и разговоры, и путешествие — всё это навсегда остается в памяти и заставляет задумываться и дает силу и жизнь широкому и мирному смыслу рассказа. Нравоучения тут не нужно, когда всё сказано рассказом».) Другие рассказы понравились ему гораздо меньше, хотя они вызвали умиление у Ивана Аксакова, Победоносцева и многих других. Критик вновь повторяет свои претензии, которые затронули и мастерский рассказ «Два старца», где его не удовлетворила тенденциозно очерченная фигура старца Ефима: «Вы сами, конечно, ясно знаете разницу и не имеете права писать слабо и недоконченно, когда можете производить вековечные и вполне законченные веши. Даже и в Двух старцах заметно Ваше враждебное отношение к Ефиму. Если бы взяли тон еще более спокойный, Вы бы рассказали его благоговение (сродни страху), с которым он глядел на Иерусалим и на всю святыню. Тогда еще сильнее было бы то чувство, с которым он увидел впереди лысину Елисея, и яснее был бы его поворот к пониманию, что в своем сердце каждый может найти святыню выше Еру-салима и гроба Господня».

Критика Страхова эстетического характера — она тонка, точна и в основном справедлива. Особенно ценной делает ее близость к автору критика, с напряженным вниманием следившего за религиозными и художественными исканиями Толстого. И естественно, что лучшей критической статьей о рассказе «Чем люди живы», который Страхов особенно ценил, была вдохновенно им написанная рецензия. Страхову послышалась в маленьком рассказе «особая нота, такая глубокая и нежная, что она схватила за сердце самых равнодушных». «Удивительную сердечную теплоту» рассказа он прямо связывает с работой Толстого над религиозными сочинениями, с изучением Библии: «Евангельский дух, евангельская точка зрения — вот что поразило читателя, поразило неожиданно и неотразимо. Неожиданно потому, что этот дух едва в нас теплится, давно заглушен и ежедневно заглушается другими влияниями; неотразимо потому, что он явился в действительно художественной форме, то есть самой ясной и выразительной из всех форм». Далее Страхов высказывает ряд глубоких мыслей о позиции автора и «простонародном» языке рассказа, сила которого в том, что «художник стал совершенно в уровень с этими людьми, что он смотрит на них не сверху и не снизу, а прямо, как на равных, как на братьев, как на своих. Он даже стал говорить их языком так же, как он здесь думает их мыслями и чувствует их чувствами… это, собственно, народный рассказ, пересказанный Л. Н. Толстым. Пересказ этот, однако, таков, что народное сказание делается в нем для нас вполне понятным, исполненным глубокого смысла, какого мы никогда не сумели бы найти в простом народном сказании… Художник поднимает нас до уровня этих лиц, дает нам чувствовать в их мыслях и действиях веяние истинной жизни, внушает нам, что от нас самих, пожалуй, постоянно несет „мертвым духом“ и что сапожник Семен со своею семьей более достоин общества ангелов, чем мы с вами, любезный читатель».

Толстой, как известно, критиков не жаловал, ремесло их считал ненужным и даже вредным. Но для Страхова делал исключение, чутко прислушиваясь к его мнениям. А тут еще случай был особенный, побуждавший с вниманием отнестись как к критике, так и к реакции простонародного читателя. Толстой пробовал свои силы в новом роде и весьма был озабочен тем, как это будет воспринято. Рассказу суждено было открыть дорогу другим произведениям, предназначенным для народа. Не дидактика и проповедь были целью Толстого (его, безусловно, радовало, что отмечали отсутствие дидактики, лобового морализирования), а просвещение народа. Отдельные журнальные и газетные публикации проблемы не решали. Назрела необходимость создания специального книгоиздательства. Оно вскоре и возникло: «Посредник». Организации его предшествовало знакомство Толстого с самым деятельным и верным своим сторонником и помощником Владимиром Григорьевичем Чертковым.

Чертков — личность яркая, самобытная, сильная. Сергей Львович Толстой, чьи суждения о людях (и о себе) неизменно правдивы и справедливы в отличие от пристрастных и часто слишком эмоциональных оценок других сыновей писателя (да и дочерей, хотя и в меньшей степени), точно определяет те черты характера Черткова, которые привлекали Льва Николаевича. Это «презрение к общественному мнению», «смелая независимость по отношению к власть имущим», «готовность пострадать за свои убеждения», «настойчивость в достижении задуманного». И, пожалуй, более всего следует выделить преданность, с которой относился («жертвенно служил», по выражению Александры Толстой) к Толстому Чертков на протяжении их совместной двадцатисемилетней работы и дружбы, верность его идеям и идеалам, делу «толстовства» после смерти учителя. Он был дипломатичным и мужественным защитником гонимых последователей Толстого в 1920-е и 1930-е годы (Владимир Григорьевич умер в 1936 году).

О Черткове Толстому рассказал летом 1883-го его знакомый Гавриил Андреевич Русанов: в имении своих родителей Лизиновке Острогожского уезда Воронежской губернии живет молодой помещик, большой оригинал, сын богатых родителей, принадлежащих к петербургской аристократии (родители были близко знакомы с императорами Александром II и Александром III, бывавшими у них в гостях), оставил службу (в конной гвардии), поставив крест на ожидавшей его блестящей карьере и занялся благотворительной деятельностью среди крестьян. Родители были огорчены, но сын остался непреклонен. Тульский прокурор Николай Васильевич Давыдов вспоминал, что летом того же года в откровенной ночной беседе Чертков говорил, что «дальше так жить не может, что ему необходимо найти выход из той пустоты, в которой он находится».

В провинции чудачества Черткова создали ему репутацию сумасшедшего. Этот странный аристократ на земских собраниях вел себя в стиле героя романа Достоевского «Бесы»: демонстративно грыз семечки. От искусного повара он отказался, предпочтя услуги обыкновенной кухарки тонкостям французской кухни. Да он и раньше прославился необыкновенными и дерзкими выходками, заставляющими вспомнить другого героя «Бесов» — Николая Всеволодовича Ставрогина. Александра Толстая вспоминает, перемежая личные впечатления светскими сплетнями: «Достаточно было взглянуть на этого красивого, стройного человека, на гордую постановку его головы, громадные, выпуклые, холодные глаза, нос с небольшой горбинкой, чтобы понять, как он был избалован судьбой, как он привык играть роль и властвовать над людьми. Когда Чертков в блестящем мундире конногвардейского полка появлялся на придворных балах — дамы сходили по нем с ума, и чем холоднее и равнодушнее относился к ним Чертков, тем больше он имел успеха. Рассказывали, что одна из особ царской семьи на придворном балу подошла к нему во время вальса и положила руку на его плечо, желая с ним танцевать. Чертков вежливо поклонился и сказал, что он не танцует. Это было неслыханной дерзостью, придворные пришли в ужас, а светские кумушки с восторгом передавали друг другу о смелой выходке молодого офицера».

Толстой — что неудивительно, его всегда привлекали люди необычной судьбы, смело освобождавшиеся от сословных и служебных уз и выбиравшие другой и свободный путь, пережившие духовный переворот — чрезвычайно заинтересовался аристократическим бунтарем, хотя странные выходки отщепенца и заставили его усомниться в уме бывшего конногвардейца, сына шефа Преображенского полка и аристократки. Сомнения оказались напрасными, в чем скоро он убедился во время первой встречи с Чертковым в доме Толстых в Москве.

Чертков вспоминал эту историческую встречу как одно из самых счастливых мгновений своей жизни: «Мы с ним встретились, как старые знакомые, так как оказалось, что он с своей стороны уже слыхал обо мне от третьих лиц. Он в то время кончал свою книгу „В чем моя вера?“. Помню, что вопрос об отношении истинного учения Христа к военной службе уже был тогда в моем сознании твердо решен отрицательно и что, будучи тогда очень одинок в этом отношении… я при каждом новом знакомстве на религиозной почве спешил предъявить этот пробный камень. Во Льве Николаевиче я встретил первого человека, который всецело и убежденно разделял такое же точно отношение к военной службе. Когда я ему поставил свой обычный вопрос и он в ответ стал мне читать из лежащей на его столе рукописи „В чем моя вера?“ категорическое отрицание военной службы с христианской точки зрения, то я почувствовал такую радость от сознания того, что период моего духовного одиночества наконец прекратился, что, погруженный в мои собственные размышления, я не мог следить за дальнейшими отрывками, которые он мне читал, и очнулся только тогда, когда, дочитав последние строки своей книги, он особенно отчетливо произнес слова подписи: „Лев Толстой“».

Точка соприкосновения немаловажная — в пропагандистской и антигосударственной деятельности Толстого отрицание военной службы и поддержка тех, кто от нее отказывался (как отдельные лица, так и целые секты, как, к примеру, духоборы), занимала очень большое место. Привлекала его и независимость позиции Черткова, отнюдь не собиравшегося слепо следовать за ним во всем, предупредившего писателя, что вовсе не желает непременно с ним во всем соглашаться, и действительно он нередко выражал в письмах несогласие, пытаясь повлиять на мнения Толстого, вмешиваясь даже в художественный процесс. Но такие естественные и в общении очень близких людей «настроения» нисколько не противоречили главному, прямо высказанному Толстым: «Есть… очень близкий мне человек Чертков… мы с ним совершенно одних убеждений и взглядов».

Толстого давно уже занимала идея издания книг для всего грамотного населения Руси. В этом деле он очень рассчитывал на своего энергичного единомышленника, которому писал в феврале 1884 года, деликатно и осторожно очерчивая задачу: «Я увлекаюсь всё больше и больше мыслью издания книг для образования русских людей. Я избегаю слова „для народа“, потому что сущность мысли в том, чтобы не было деления народа и не народа… Не верится, чтобы вышло, боюсь верить, потому что слишком было бы хорошо. Когда и если дело образуется, я напишу вам». Тогда же в московском доме Толстого состоялось несколько совещаний, в которых приняли участие издатель «Народной библиотеки» Маракуев, профессор Московского университета Усов, гласный Московской городской думы Щепкин, земский деятель Писарев, писатели и художники. На одном из этих совещаний с яркой речью выступил Толстой, очертив круг проблем, и особенно выделил мысль, что просветиться должны все, в том числе и те, кто затевает это трудное и важное дело, так как мы все «стали ужасно невежественны», «известными приемами образования, культурой заслоняем от себя всю огромную область истинного образования и, копошась в маленьком заколдованном кружке, очень часто открываем с большим трудом и гордостью то, что давно открыто моряками». Необходимо, чтобы исчезло искусственное деление читателей на народ и не народ, внушал Толстой слушателям. Все должны учиться «не в маленьком классе, у маленького учителя, а вместе в миллионном классе у великого векового учителя».

Надо учиться сообща, доброхотно делясь своими знаниями с другими — учить и учиться одновременно. «Соберемтесь все те, которые согласны в этом, и будем, каждый в той области, которая ему больше знакома, предавать те великие произведения ума человеческого, которые сделали людей, чем они есть. Соберемтесь, — будем собирать, выбирать, группировать и издавать это». Речь Толстого, понятно, была внимательно выслушана, но к каким-либо конкретным решениям участники собрания не пришли. Высказывались и мнения, с которыми никак не мог согласиться Толстой, как, например, с предложением об официальном статусе общества. Только независимое от государства и сословных объединений и кружков сообщество книгоиздателей! С такой постановкой дела вполне был согласен Чертков, которого обстоятельно познакомил с речью Толстого Писарев: «Толстой… с большим еще интересом относится к вопросу об издании доступных для грамотного люда книг. Он задается мыслию издавать такого рода книги, которые имеют вечное, мировое значение, и при этом не имея в виду лишь один народ, но вообще всех, исходя из той точки зрения, что эти творения должны быть читаны всеми и одинаково для всех будут понятны… Мысль эта, несомненно, хорошая, и так было бы хорошо, если бы она осуществилась. Толстой очень горячо относится к ней».

Загоревшись идеей просветительского издания для всех, но все-таки предназначенного главным образом для простонародья, Толстой встречается и долго беседует с Христиной Даниловной Алчевской, педагогом и писательницей, автором «прекрасной» книги «Что читать народу?». А реальные контуры хорошая мысль стала приобретать после того, как осенью 1884 года к хлопотам подключился Чертков, предложивший периодическое издание нового типа для народа, в котором каждый выпуск «представлял бы одно целое, годное для розничной продажи».

Остановились сначала на плане издания для народа воспроизведений картин с пояснительными текстами (вариант лубочного издания). С этим планом в конце ноября к издателю лубочных книжек и картин Ивану Дмитриевичу Сытину явился «очень красивый молодой человек в высокой бобровой шапке, в изящной дохе… назвал свою фамилию и изложил свой проект издания». И человек, которым, понятно, был Чертков, и проект Сытину очень понравились, он даже выразил согласие издавать тексты, если они разрастутся, отдельными книжками. Так скромно начиналось получившее всеобщее признание, самое успешное книгоиздательство для народа — «Посредник», которому столько сил отдали Толстой и Чертков как организаторы, вдохновители и авторы.

Работа закипела сразу: многие с пониманием и сочувствием откликнулись на инициативу Толстого и Черткова. Сын Ивана Дмитриевича Сытина вспоминал: «Что это было за время! Это была не простая работа, а священнослужение… Я был счастлив видеть интеллигентного человека, так преданного делу просвещения народа. Чертков строго следил, чтобы ничто не нарушило в его изданиях принятого направления. Выработанная программа была святая святых всей серии. Все сотрудники относились к этому начинанию с таким же вниманием и любовью. Л. Н. Толстой принимал самое близкое участие в печатании, редакции и продаже книг, много вносил ценных указаний и поправок».

«Посредственные» книжки, как каламбурил Николай Семенович Лесков, один из постоянных авторов издательства, успешно в больших количествах расходились среди тех, кому они и предназначались. Толстой некоторое время почти всецело был занят делами издательства, обдумывая и сочиняя «английского милорда», то есть народные рассказы, редактируя (как всегда обстоятельно, по сути, переделывая) рукописи, привлекая новых авторов и художников. Он придавал исключительно большое значение этой просветительской деятельности в среде народа, достойного хорошей, добротной умственной пищи, а не той серобумажной продукции, часто пошлой и низкопробной, которой его по традиции потчевали: «Миллионы русских грамотных стоят перед нами, как голодные галчата с раскрытыми ртами, и говорят нам: господа родные писатели, бросьте нам в эти рты достойной вас и нас умственной пищи; пишите для нас, жаждущих живого литературного слова; избавьте нас от все тех же лубочных Ерусланов Лазаревичей, Милордов Георгов и прочей рыночной пищи. Простой и честный русский народ стоит того, чтобы мы ответили на призыв его доброй и правдивой души. Я об этом много думал и решился по мере сил попытаться на этом поприще».

Надо сказать, что Толстой немало потрудился на этом поприще, безукоризненно служа тому направлению, суть которого четко сформулировал в одном из писем: «Направление ясно — выражение в художественных образах учения Христа, его пяти заповедей; характер — чтобы можно было прочесть эту книгу старику, женщине, ребенку и чтоб и тот, и другой заинтересовались, умилились и почувствовали бы себя добрее».

Не всегда направление и характер строго выдерживались. Порой, увлекаясь «художественностью», далеко отходил от дидактики сам Толстой, на что ему тут же в деликатной форме, но вполне отчетливо «выговаривал», выправляя тенденцию, строгий блюститель чистоты замысла Чертков. Он писал ему по поводу жестокого конца рассказа «Свечка»: «Это буквальное исполнение дурных пожеланий крестьян о „беспокаянной смерти“ и о том, чтобы у него „пузо лопнуло и утроба вытекла“, всё это ужасно тяжело напоминает мне ветхозаветный рассказ о пророке, отомстившем смертью детям, смеявшимся над ним, который поражал меня своей несправедливою жестокостью». Чертков прислал даже два толерантных окончания рассказа. Толстой очень не любил вмешательства в творчество. Отклонив предложенные Чертковым варианты, он, преодолевая сильное недовольство, сочинил нечто подобрее, но позднее все-таки вернулся к первому художественному решению, которое одно только и годилось. Толстой, признавая законность претензий ради пользы дела старавшегося Черткова, попытался исправить положение, но он ясно понимал, что это с его стороны уступка и измена тому, что тогда было принято называть художественной правдой.

Салтыков-Щедрин, в сотрудничестве с которым весьма был заинтересован Толстой, пославший ему теплое письмо-приглашение («У вас есть всё, что нужно: сжатый, сильный, настоящий язык, характерность, оставшаяся у вас одних, не юмор, а то, что производит веселый смех, и по содержанию — любовь и потому знание истинных интересов жизни народа… Вы можете доставить миллионам читателей драгоценную, нужную им и такую пищу, которую не может дать никто, кроме вас»), готов был предоставить «Посреднику» свои произведения, но с советами Черткова что-то изменить в присланных им превосходных сказках («Бедный волок», «Самоотверженный заяц», «Пропала совесть», «Рождественская елка») не соглашался, резонно, должно быть, полагая, что сверх головы довольно и других цензур — государственной и духовной. Чертков с досадой известил Толстого: «Во всех почти его рассказах, подходящих сколько-нибудь к нашей цели, есть что-нибудь прямо противоположное нашему духу; но когда указываешь на это, то он говорит, что всю вещь написал именно для этого места и никак не соглашается на пропуск». Собственно, и Толстой писал Черткову, что рассказ «Свечка» был как раз и написан ради того жестокого конца, что так не понравился Черткову. Так что Толстой вполне понимал неуступчивость Салтыкова-Щедрина, которому советовали сделать какие-то изменения ради «духа» издания, тем более что немного кудряво и темно писал сатирику об отсутствии направления («В изданиях этих есть не направление, а есть исключение некоторых направлений»). Но промолчал — не стал вмешиваться. Как и во многих других случаях, молча согласился с ревностным блюстителем «духа» Владимиром Григорьевичем Чертковым.





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-11-10; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 216 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Сложнее всего начать действовать, все остальное зависит только от упорства. © Амелия Эрхарт
==> читать все изречения...

3636 - | 3513 -


© 2015-2026 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.014 с.