Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Часть вторая Ясная Поляна. Вершины 4 страница




Семейные предания и мемуары Жихарева помогли сделать этот образ московского «старого барства» необыкновенно живым. Жихарев подробно описывает тогдашний быт Белокаменной с ее гостеприимством, с ее пирами, на которых рекой льется цимлянское и после необыкновенной стерляди подают среди зимы персики из собственных оранжерей. С ее балами, когда mamans ревниво следят, чтобы для дочери непременно нашелся блестящий кавалер, а отцы в кабинете хозяина играют в карты за дубовыми столами. С ее модным магазином мадам Обер Шальме, прозванной Обер-Шельмой, торжественными обедами на сто персон в Английском клубе, привезенными чуть ли не из Австралии черными лебедями на садовом пруду против дома Пашкова, гуляньями на Масленицу в Сокольниках и полетами на воздушном шаре, которые штаб-лекарь Кашинский устраивал «в саду, именуемом Нескучным».

Из записок Жихарева пришла на страницы «Войны и мира» Марья Дмитриевна Ахросимова (а по-настоящему — Настасья Офросимова), та, чье вмешательство спасло Наташу от бесчестья. Личность она была исключительно колоритная: ее называли и московским негласным воеводою, и всеми признаваемой высшей судебной инстанцией, без проволочек решавшей житейские тяжбы. Четверо ее сыновей служили в армии, пойдя по стопам отца, потемкинского генерала, которого в свое время Настасья Дмитриевна, по собственному признанию, тайно похитила из его дома и отвела к венцу. Когда армия двинулась в заграничный поход и в московских домах только и разговоров было, что не все из этого похода вернутся, Жихарев слышал, как эта «презамечательная дама» увещевала запаниковавших: «Ну что вы, плаксы, разрюмились? Будто уж так Бунапарт и проглотит наших целиком! На все есть воля Божия, и чему быть, того не миновать. Убьют, так убьют, успеете и тогда наплакаться».

Доходят до Первопрестольной первые вести о несчастье при Аустерлице, «Москва уныла, как мрачная осення ночь», пишет неуклюжими стихами пиита Иван Иванович Дмитриев. Утешаются присловьем «лепя, лепя и облепишься» — у Толстого оно вложено в уста кокетничающего своим легким цинизмом дипломата Билибина. Купцы, записывает Жихарев, относятся к горьким новостям философически: «Народу хватит у нас не на одного Бонапарте… не сегодня, так завтра подавится, окаянный». В дворянском собрании дают особенно пышный бал — назло переменчивой судьбе. А как пышно чествуют в Английском клубе победителя при Шенграбене Багратиона! Стол, накрытый на триста кувертов, «все, что только можно было отыскать лучшего из мяс, рыб, зелени, вин и плодов», сочиненные слепцом Николевым приветные стихи, которые князю поднесли на серебряном подносе, оглушительный польский с хоров «Гром победы раздавайся!», нескончаемые тосты, с воодушевлением распеваемая кантата: «Тщетны россам все препоны, храбрость есть побед залог, есть у нас Багратионы, будут все враги у ног!» И все это — с открытой душой, самозабвенно, истинно по-московски.

Две линии, драматически пересекающиеся в финальных эпизодах второго тома, делают самоочевидным контраст Москвы и Петербурга, столь значимый для всей конструкции «Войны и мира». Первая из них обозначена Анатолем Курагиным, вторая — Наташей. Несчастная страсть, которая на мгновение соединила эти судьбы, выявляет не только их человеческую несовместимость. Для Толстого этот красивый самец и законченный эгоист, которого не интересует ничего, кроме веселья и женщин, воплощает в себе все самое характерное для петербургского общества — и прежде всего абсолютную неспособность его представителей осмыслять свои поступки в категориях морали. Наташа, воспитанная так, что для нее счастье всегда в родстве со всем добрым и прекрасным, даже в момент, когда мужское обаяние Анатоля совсем вскружило ей голову, самозабвенно пытается доказать себе и другим, что ее избранник само благородство. Никакие блаженства разделенной любви для нее невозможны, если она в это не поверит всей душой.

Муки совести, которые она переживает в канун несостоявшегося бегства, причиняют не только мысли о том, каким страшным ударом для князя Андрея станет ее измена, а для домашних — венчание без благословения. Наташа безуспешно пробует бороться с собой, потому что инстинктом чувствует: она теперь «безвозвратно в том странном, безумном мире, столь далеком от прежнего, в том мире, где нельзя было знать, что хорошо, что дурно, что разумно и что безумно». Уступить безумию для нее, по всей ее природе и душевному строю, естественно, компромиссов не признает ее цельная натура, однако даже в безумии она не может отбросить самую мысль, «что хорошо, что дурно», и предать забвению «прежний мир», где эта мысль в любых ситуациях оставалась главенствующей. Она органически неспособна просто отдаться любовному зову, не задумываясь, как овладевшее ею чувство отразится на других.

Свойственная ей безоглядность совсем иного рода, чем переступающая через любые моральные табу животная страсть Анатоля. И в своем губительном увлечении петербургским адъютантом с неизменным выражением веселья и довольства на необычайно красивом лице Наташа остается собой — наивной и доверчивой девочкой, полной восторга перед жизнью. Это все та же Наташа, которая еще совсем недавно на детских балах у Иогеля своей грацией свела с ума огрубевшего в армейских буднях Денисова, а потом покорила остывшее сердце князя Андрея. Которая, доказывая любовь к Соне, раскаленной линейкой прижгла себе плечо. Которая пела баркаролу так, что слушателям начинали казаться вздором все их несчастья и беды. Которая не могла уснуть той волшебной лунной ночью в Отрадном, а после охоты плясала у дядюшки «По улице мостовой», да так, что никто бы не объяснил, каким образом эта одетая в шелка графиня «умела понять все то, что было… во всяком русском человеке».

Катастрофу, которой закончился стремительный роман с Анатолем, она переживает с исступленностью и горечью не только потому, что погублено счастье, ждавшее ее, если бы она стала княгиней Болконской. Даже не потому, что брошено пятно на ее честь. Наташа получила тяжелейшую травму, уверившись, что в реальной жизни есть что-то настолько омерзительное и грязное, такое, что невозможно, недопустимо в ее «семейном, детском мире». Анатоль, стараясь поскорее забыть свое неудачное приключение, думает только о том, как бы избежать встречи с князем Андреем и дуэли с ним. Элен, взявшая на себя в той истории роль сводни, озабочена выбором между своим старым почитателем и молодым претендентом. А Наташа, медленно освобождаясь от сковавшего ее эмоционального отупения, плачет о «невозвратимом, чистом времени» и о том, что никогда не вернется «состояние свободы и открытости для всех радостей».

Это состояние, без которого для нее нет жизни, для Толстого важнее, чем доминанта характера его героини, потому что оно сопрягается с определенным кругом ценностей, традиций и установок, из которых складывается русская самобытность, ассоциируемая, конечно, не с Петербургом, где все эти ценности давно преданы забвению, а с Москвой. И еще — с Лысыми Горами, третьей главенствующей точкой в пространстве «Войны и мира».

На карте повествования Лысые Горы расположены так, чтобы сюда доносились только отголоски и московской, и петербургской хроники. Из писем Жюли Карагиной, местами очень напоминающих письма Варвары Ланской, княжна Марья узнает о происшествиях, взволновавших московский свет, а князь Василий пробует заинтриговать старика Болконского привезенными из Петербурга политическими новостями. Однако все это — большой свет, большая политика — остается очень далеким для-обитателей Лысых Гор. Их жизнь течет по совсем другому руслу, в жестко оберегаемых старым князем границах той культуры, для которой приоритетами являются «деятельность и ум», общественная независимость и духовное подвижничество, верность чести и долгу. Что бы ни думал старый князь о причинах первой войны с Наполеоном и обо всей тогдашней русской политике, честь и долг остаются безусловными императивами, и сына он напутствует напоминанием, что так было у Болконских всегда: «Коли тебя убьют, мне, старику, больно будет… А коли узнаю, что ты повел себя не как сын Николая Болконского, мне будет… стыдно!»

Воплощенная во всех Болконских, эта культура бесконечно дорога Толстому, не случайно выбравшему прототипами для двух из них своего деда по материнской линии и свою мать. Семейные предания оказались неисчерпаемо богатым материалом. Других материалов практически не потребовалось. Даже тот золотой образок, который, уезжая на войну, князь Андрей, не удержавшись от иронических замечаний, согласился принять от сестры, чтобы не обидеть ее, — документально подтверждаемая деталь. Такой образок дала Толстому, ехавшему в армию, в Румынию, тетенька Ергольская, и с этой иконкой он воевал в Севастополе, а потом она стояла в изголовье у Софьи Андреевны до самой ее смерти.

Топография Лысых Гор с первых же описаний напоминает Ясную Поляну, а дом старого князя воссоздан по детским воспоминаниям автора, — тот большой дом, который в итоге был продан из-за долгов и увезен знакомым помещиком, а много лет спустя, когда Толстого уже не было в живых, разобран крестьянами на дрова. В последнем владельце лысогорской усадьбы Николае Ростове много черт Николая Ильича Толстого, а княжна Марья — несомненно, дополненный воображением Толстого портрет матери, урожденной княжны Волконской. Совпадает все — от позднего брака с отвоевавшимся и разоренным гусарским офицером, который носит громкую фамилию, до особенностей внешности: некрасивое, болезненное лицо с удивительными лучистыми глазами. Но и в историю княжны Марьи, если ее сравнивать с историей другой Марии Николаевны — Волконской-Толстой, внесено, по крайней мере одно, очень существенное дополнение, которое связывает эту историю с магистральными темами «Войны и мира».

Как все люди ее круга, княжна Марья читает преимущественно французские романы и по-французски переписывается с Жюли, которая торопится ей сообщить о скандальных перипетиях борьбы за наследство старика Безухова и о планах князя Василия, проигравшего схватку за мозаиковый портфель с завещанием, поправить дело, женив Анатоля на одной персоне, скрывающейся от большого света в Лысых Горах. Постоянное общество этой персоны составляет мадемуазель Бурьен, чья голова занята только парижскими модами и мечтами вскружить голову какому-нибудь сказочно богатому русскому вельможе. И все-таки истинная жизнь княжны Марьи протекает в совершенно других духовных измерениях. Страдая от того, что она так некрасива, расставшись с надеждами на замужество и материнство, она находит утешение в общении с божьими людьми, с юродивыми и странниками, посещающими ее тайком от старого князя и от насмешливого брата. В религиозных вопросах они оба остаются питомцами скептичного века просветительства и вольтерьянства, от которого старый князь не отступит, а младший Болконский откажется, лишь увидев над собой небо Аустерлица. Но для княжны Марьи с юности самое дорогое — ее вера, причем вовсе не скованная церковным ритуалом, а идущая из глубины сердца, по сути своей простонародная, заставляющая удивляться близорукости людей, «ищущих здесь, на земле, наслаждений и счастья», ради которого они причиняют друг другу столько зла. Матримониальный прожект князя Василия, сам Анатоль, который и не представляет себе подобного образа мыслей, вызывают у княжны Марьи страдание, ведь в ее мир ворвалась абсолютно чуждая ей стихия циничного практицизма. Разглядывая испуганную, робеющую, дурно одетую и причесанную княжну, Анатоль думает о том, как будет удобно, женившись на ней, устроить все так, чтобы продолжалось прежнее приятное времяпрепровождение с попойками, актрисами и жарким лобзаньем плеч ослепительно красивой сестры. А княжна только ждет, чтобы поскорее закончилось это унизительное сватовство — и потому что ей очень хорошо понятны цели Курагиных, и из сознания долга перед отцом, который не переживет ее ухода, и, главное, из-за невозможности принести свою духовную жизнь в жертву подобному браку с его неизбежной фальшью и грязью.

Так ее греющая мечта облачиться в кафтан, лапти и черный платок, чтобы странствовать и, не делая вреда людям, молясь за них, под чужим именем переходить с места на место, не будет исполнена только потому, что старый князь этого не вынес бы, а у княжны Марьи все подчинено прежде всего заботе об отце и об осиротевшем племяннике. Но остается непоколебимым ее убеждение, что «выше этой истины и жизни нет истины и жизни», то убеждение, которое на закате своих дней все больше овладевало и Толстым после многочисленных встреч со странниками и богомольцами, каждый день проходившими мимо усадьбы по дороге. Рубашка, лапти, черный платок — все будет уже приготовлено княжной Марьей, которая без сожалений пожертвовала бы «призрачным и порочным счастьем», столь ценимым в ее аристократическом кругу. Под переборы дядюшкиной запыленной гитары Наташа пляшет так, словно для нее никогда и не существовало иной музыки, кроме этих простых аккордов, из которых сам собой рождается русский безыскусный напев, и, любуясь ею, никто — ни дядюшка со своей экономкой, ни брат, ни кучер Митька — не вспоминают, что она графиня, росшая под попечением эмигрантки-француженки. Княжна Марья, вытерпев очередные насмешки, которыми кончаются уроки геометрии с отцом, и заплатив дань французским этикетным формулам в письме своей «поэтической Жюли», наедине с собой становится точно таким же, как графиня Ростова, глубоко русским человеком, пусть иной душевной природы, но с тою же самой просветленностью, сохраняемой в любых испытаниях. С тою же верой, без умствований выраженной Наташей, когда, споря с Николаем о том, вправду ли люди когда-то были ангелами, она убежденно говорит: «Ведь душа бессмертна», а значит, и вечность реальна — «нынче будет, завтра будет, всегда будет, и вчера было, и третьего дня было…»

Небо Аустерлица простирается над ними всеми, носящими в себе чувство «чего-то непонятного, но важнейшего», и, каждый по-своему, все они — князь Андрей и его сестра, Пьер, Наташа — принадлежат той культуре духовного аристократизма, которая для Толстого в пору «Войны и мира» оставалась лучшим выражением русской сущности. Сопрягая судьбы своих любимых героев с эпохой великого национального бедствия, Толстой испытывал на прочность и главные ценности этой культуры, и ее нравственные императивы, исключающие любую форму своекорыстия. Стремление к моральной правде, естественное и твердое патриотическое чувство, не признающий оговорок кодекс чести и достоинства, не знающая пауз духовная работа, чтобы отыскать не иллюзорный и случайный, а действительный смысл человеческого бытия, — все это получало особенное наполнение, когда переломилась вся жизнь нации.

Собственно, этот перелом, это испытание, которое он за собою повлек, как раз и стали у Толстого магистральным сюжетом.

 

* * *

 

Пока действие книги, уже и отдаленно не напоминавшей первоначально задуманную эпопею «Три поры», оставалось в пределах 1805 года, Лысые Горы должны были служить центром, куда стягиваются все основные линии рассказа. Петербургские и московские эпизоды на этой стадии выглядели только дополнением к семейной истории, в большой мере навеянной Толстому воспоминаниями или преданиями о его предках. Все переменилось, когда — видимо, летом 1864 года — пришло решение начинать книгу с описания Аустерлица. В итоге это описание завершило первый том «Войны и мира», однако существенны не эти композиционные перестановки, а сам факт, что с идеей семейной хроники, для которой политическая и военная летопись воссоздаваемого времени останется просто фоном, было покончено.

История непосредственно вошла в роман, преобразив его замысел и жанр, заставив выдвинуть на первый план персонажей, прежде почти незаметных, а тех, кто уже был довольно ясно обрисован, писать по-новому. Потребовались герои, находившиеся тогда на авансцене политики — Наполеон, Александр, — потребовались реальные лица, которые играли первые роли в двух войнах с французами, такие как Кутузов и Багратион. Сама эта тема — две войны как разные фазисы уготованного России исторического потрясения — выдвинулась не как корректирующая пространственную ось повествования, которая теперь перемещалось далеко от Петербурга, Москвы и Лысых Гор, чтобы затем вернуться к этим исходным точкам, а как меняющая внутренний смысл этого построения.

Потребовалось действующее лицо, в судьбе которого обе войны, известные по собственному армейскому опыту, оставили очень глубокий след. Князь Андрей, в ранних редакциях изображенный как избалованный светом молодой человек со скучающим взглядом, сильно проигрывающий рядом со своей оживленной прелестной женой, приобрел ключевое значение в сюжете. Никаких биографических прототипов для него не предполагалось, они были и не нужны, так как семейная история уже не устраивала Толстого. Он поначалу думал оборвать линию, связанную с младшим Болконским, на Аустерлице, но впереди — это явствовало из логики движения сюжета по лабиринту сцеплений — был 1812 год, а еще прежде — Сперанский, в черновиках охарактеризованный как «гражданский Наполеон», и реформы. Пришлось «помиловать» князя Андрея, продолжив его историю до Бородина, до смертельного ранения, до потрясающей сцены в Мытищах, когда происходит новая встреча с Наташей Ростовой, до последних трагических дней в Ярославле.

Потребовался и еще один персонаж, который впрямую соприкасался с двумя неразделимыми сферами тогдашнего русского бытия, с войной и с миром. Пьер присутствовал в книге, начиная с самых первых набросков, но сущность его характера, роль, которую он должен был сыграть в развертывании действия, значение, придаваемое ему как герою, воплощающему определенный духовный тип и определенное умонастроение, — все это менялось много раз. Неизменным было одно: при всех модификациях сюжета Пьер сохранял в нем центральное положение. Он и в окончательном варианте появится уже на первых страницах, где описывается вечер у Анны Павловны. И его история, открытая в будущее, фактически не довершена даже в эпилоге.

Наконец, потребовался изначально не предполагавшийся материал — реальная фактология двух военных кампаний — и была выработана философская концепция, которая объясняла их причины и следствия. «Историю Консульства и Империи», труд французского историка Адольфа Тьера, как и официальную историю Отечественной войны, созданную по поручению Александра I генералом А. И. Михайловским-Данилевским, Толстой знал еще задолго до «Войны и мира». Теперь была проштудирована еще одна парадная история — труд о 1812 годе М. И. Богдановича, который подвергнет резкой критике книгу Толстого, не приняв ни изложенного там взгляда на характер кампании, ни описания Бородинского сражения.

Были прочитаны «Примечания о французской армии последних времен, 1792–1807», составленные служащим петербургской Коллегии иностранных дел Готтхильфом-Теодором Фабером, по происхождению немцем, наполеоновским офицером, потом эмигрантом из бонапартистской Франции. Они дадут много ценного для исторической части, для рассказа о событиях, приведших к конфузному для России Тильзитскому миру. О русском походе, закончившемся гибелью великой армии на Березине, Толстой немало узнал из мемуаров графа де Сегюра, который участвовал в этом походе в качестве адъютанта своего императора.

В марте 1865 года Толстой с карандашом в руках читал записки Мармона, герцога Рагузы. Эти девятитомные мемуары привлекли внимание Герцена, с иронией писавшего, что из лавровых венков герцог понаделал розог и славно ими отхлестал отяжелевшего Наполеона, чей «тухнущий гений» заменился «упорными капризами». Трактовка Наполеона у Толстого очень близка этому взгляду на императора, окруженного, как сказал Герцен, «своими кондотьерами… готовыми предать его, как предали ему республику». Истинный панегирик полководческому гению Наполеона «Мемориал Св. Елены», составленный секретарем низложенного властелина в его последней ссылке графом де Лас Казом, одним из главных творцов наполеоновской легенды, — ценители «Красного и черного» помнят, как эта книга кружила голову несчастному Жюльену Сорелю, — Толстой проштудировал от корки до корки.

Тургенев, с самого начала публикации «Войны и мира» ревниво следивший за откликами публики на это произведение, о котором поначалу не мог сказать ни одного доброго слова («роман мне кажется положительно плох, скучен и неудачен», — пишет он их общему с Толстым приятелю И. П. Борисову летом 1865 года), постепенно стал находить в нем «десятки страниц сплошь удивительных, первоклассных» — но только когда воссоздается «бытовое». История, философия, словом, «система», заставляющая автора отрываться от «земли», — это, в глазах Тургенева, все та же непреодолимая односторонность, а значит, смертная тоска. Узнав о выходе из печати последнего тома, он искренне надеялся, что наконец-то Толстой «вместо мутного философствования даст нам попить чистой ключевой воды своего великого таланта». А прочитав этот том, был очень разочарован: «детская философия», и ничего больше. Самое скверное, что ею испорчены образы, прежде такие живые.

Реакция большинства первых читателей была примерно такой же. Зная о ней. Толстой пробовал отделить «исторические» главы от «семейных» или вовсе снять историко-философские вступления, которые предшествуют описаниям событий в жизни героев. В третьем издании своих сочинений (1873) он напечатал книгу с приложением, озаглавленным «Статьи о кампании 1812 года». Об этой композиции теперь напоминает только двухчастный эпилог, в котором сначала получают свое завершение линии повествования, связанные с основными персонажами, а затем, в виде небольшого трактата, излагается авторское понимание сути и смысла исторического процесса. Строго говоря, та версия «Войны и мира», которая публикуется уже сто двадцать лет, не должна считаться выражением последней авторской воли. Эта версия воспроизводит текст, каким он появился в «Сочинениях Л. Н. Толстого», вышедших в 1886 году, а там он был восстановлен по первой книжной публикации 1868–1869 годов, только вместо шести томов было принято деление на четыре книги. К 1886 году Толстой, который переживал духовный перелом, охладел к своим прежним произведениям, и «Сочинения» выходили без его участия. Так что последняя его воля — это как раз публикация 1873 года, где вместо французских текстов везде даются русские, где эпилог рассказывает только о судьбах героев, а «лишнее», то есть «рассуждения военные, исторические и философские», сделались только необязательным прибавлением.

Однако Софья Андреевна, которая готовила «Сочинения» 1886 года и все последующие переиздания, все-таки была права, предпочтя первую публикацию композиционной переработке, осуществленной в 1873 году самим Толстым. Разделить «историческое» и «семейное» в структуре «Войны и мира» невозможно, потому что этим наносится ущерб главной художественной идее произведения: идее испытания высших ценностей русской аристократической культуры и проверки русской сущности в обстоятельствах, угрожающих национальному существованию. История в ее драматических кульминациях 1805-го и особенно 1812 годов воспринималась Толстым прежде всего как подобное испытание, когда ясно проступает нравственный стержень его героев, для которых безусловными приоритетами остаются духовное достоинство и поиски добра и правды на земле.

Сама по себе, представленная в своих грандиозных событиях и деяниях выдающихся людей, история интересовала Толстого лишь в той степени, насколько ею прояснялись законы предопределения, с одной стороны, и духовная или этическая мотивация человеческих поступков — с другой. Тургенев сетовал, что толстовский «исторический фатализм» становится невозможным из-за его твердой, неуступчивой последовательности, и по-своему был, разумеется, прав. Приступая к описанию французского вторжения в Россию, Толстой одну за другой отверг все политические причины, которыми было продиктовано роковое решение Наполеона, и сразу объявил, что «событие должно было совершиться только потому, что оно должно было совершиться» — из-за «миллиарда причин», совпавших «для того, чтобы произвести то, что было».

Интриги Англии, старавшейся освободиться от удушавшей ее континентальной блокады, старания русской дипломатии тайно склонить на сторону Александра I покоренную Наполеоном Австрию, амбиции самого Бонапарта, уже видевшего свою гвардию на берегах Ганга, до которых он доберется, заставив капитулировать Россию, возмутившая петербургский двор оккупация Пруссии и приближение великой армии вплотную к русским границам — у Толстого все эти факты, столь важные для историков, когда они конструируют свое объяснение войны 1812 года, в лучшем случае вторичны или просто эфемерны. Нужно было «совпадение бесчисленных обстоятельств», чтобы Наполеон перешел Неман и двинулся к Смоленску и Москве, а затем, теряя целые армии, бежал обратно к Вильне и Ковно. Нужно было, чтобы из-за этого, не поддающегося никаким рациональным трактовкам совпадения настал момент, когда «жизнь личная, которая тем более свободна, чем отвлеченнее ее интересы», уступила место «жизни стихийной, роевой, где человек неизбежно исполняет предписанные ему законы».

Политическая ситуация, столкновение непримиримых интересов, а уж тем более индивидуальная воля людей, которые, как Наполеон или Александр, оказываются на авансцене истории, — все это только очевидные, но, согласно Толстому, ничтожные по своему значению факторы, способствовавшие движению огромных вооруженных масс с запада на восток, а потом с востока на запад, от сожженной Москвы через всю Европу до Парижа. В действительности, если принять взгляд Толстого, история лишь периодически провоцирует разъединение «жизни личной» и «жизни роевой», и когда это происходит — по причинам слишком многочисленным и слишком сложно переплетающимся, чтобы искать тут какую-то разумность или целенаправленность, — случается то, что признают великими историческими событиями.

Те, кто непосредственно вовлечены в такие события, никогда не постигают их логики и общего смысла, потому что никому не дано ни управлять такими событиями, ни чувствовать их цельности, которая вытекает «из бесчисленного количества самых разнообразных условий». Исторические герои, какими себя, несомненно, воспринимали и Александр, и тем более Наполеон, Толстым низводятся с пьедестала не только потому, что для него лишены морального оправдания те или иные их политические или военные решения. В его глазах они ничтожны именно тем, что не в состоянии избавиться от иллюзии, будто их воля действительно может каким-то образом направлять ход истории или, по меньшей мере, воздействовать на него. А ведь «стоит только вникнуть в сущность каждого исторического события, то есть в деятельность всей массы людей, участвовавших в событии, чтобы убедиться, что воля исторического героя не только не руководит действиями масс, но сама постоянно руководима».

Утверждения, что воля Наполеона привела французские войска в Россию, а уйти их заставила воля Александра, который, пересилив свою антипатию, назначил главнокомандующим Кутузова, для Толстого были сущей бессмыслицей. Он не признавал самого этого понятия — историческое величие. Не признавал и другого понятия: гений, повелевающий народами. Единственное, с чем он готов был бы согласиться, — это неизбежность присутствия и Наполеона, и Александра на тогдашней исторической сцене, но вовсе не в качестве героев, которым уготовано руководить развертывающимся на ней действием. Лабиринт просматривающихся или далеко не очевидных сцеплений выстроился так, что они двое, «оставаясь такими же людьми, как и все остальные», оказались средоточием «исторических лучей» и были сочтены вершителями судеб, хотя на самом деле только следовали «воинственному движению масс европейских народов». Да, «невозможно придумать двух других людей, со всем их прошедшим, которые соответствовали бы до такой степени, до таких мельчайших подробностей тому назначению, которое им предлежало исполнить». Однако какими бы героическими чертами ни наделяли современники обоих императоров, это назначение, как оно показано Толстым, остается, в сущности, декоративным.

Пока Александр со своей огромной свитой остается при отступающей русской армии, мысли людей, по опыту знающих, что такое война, сосредоточены главным образом на том, как бы его удалить под благовидным предлогом. Случайностями вознесен к своему величию Наполеон, «человек без убеждений, без привычек, без преданий, без имени, даже не француз», а затем начинается действие других случайностей «от насморка в Бородине до морозов и искры, зажегшей Москву», и триумф обращается позором. Величие? Но для Толстого «нет величия там, где нет простоты, добра и правды». Воля, способная обуздывать и направлять историческую стихию? Но ведь уверовавший, что он наделен такой волей, «подобен ребенку, который, держась за тесемочки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит».

Из всех крупных исторических лиц, которые проходят перед читателем «Войны и мира», Кутузов единственный, над кем не имеет власти эта детская иллюзия. Князя Андрея удивляет, что командующий, не притворяясь, спит, когда накануне Аустерлица читается диспозиция, с неукоснительной логикой составленная теоретиком-австрийцем, удивляет его «аффектация служаки» при появлении перед войсками императора Александра, в котором обворожительно соединились величавость, кротость и выражение невинной молодости, удивляет старание Кутузова всеми силами удерживать рвущиеся в бой полки. Должна прийти истинная мудрость, прежде чем это удивление с несколько презрительным оттенком сменится у князя Андрея совсем другим чувством, испытанным перед Бородином: когда Россия в опасности, армии «нужен свой, родной человек». Тот, кто знает о войне самое главное — в ней все решают терпение и время, а от стоящих у руля более всего остального требуется умение понимать «неизбежный ход событий», дополненное способностью «отрекаться от участия в этих событиях, от своей личной воли».

При Бородине Наполеон все так же обретается в «своем прежнем искусственном мире какого-то величия», и ему ни на миг не приходит на ум, что ничего величественного нет в зрелище многих тысяч трупов, покрывших поле сражения, которое, как он говорил Лас Казу на острове Святой Елены, якобы свершилось «для великой цели благоденствия всех». Кутузов при Бородине даже не пытается руководить огромными массами людей, борющихся со смертью, и все его усилия имеют целью поддерживать «неуловимую силу, называемую духом войска». Победа в сражении формально принадлежит Наполеону, потому что русские снова отступили и отдали Москву. Но на самом деле при Бородине атакующей французской армии была нанесена рана, от которой она должна была погибнуть даже без новых усилий со стороны русского войска. И произошло это оттого, что впервые на победоносную армию «была наложена рука сильнейшего духом противника». Кутузов это знает точно, хотя впереди тяжкое унижение — сдача старой столицы, и знает, что больше не нужны никакие наступления, никакие маневры. Просто «не надо срывать яблока, пока оно зелено». Созрев, оно упадет само, даже если бы обошлось без тех ударов по яблоне, которые нанесла «дубина народной войны».





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-11-10; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 208 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Чтобы получился студенческий борщ, его нужно варить также как и домашний, только без мяса и развести водой 1:10 © Неизвестно
==> читать все изречения...

3839 - | 3747 -


© 2015-2026 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.011 с.