Проспер сказал:
— Бенедикт, ты делаешь ей больно. Отпусти ее. Пусть она вернется в «Русалку», и мы все обсудим.
Бенедикт набросился на Кейна:
— Это все ты виноват. Ты ее соблазнил. Ты не пускаешь ее ко мне…
— Думай, что говоришь, — посоветовал Проспер. — Хорошенько думай.
Бенедикт ударил. Не кулаком, а открытой ладонью, очень сильно, по щеке, оставив след — словно со щеки содрана кожа — и испачкав глиной кончик уса.
От второго удара Проспер увернулся.
Имогена затряслась.
Проспер очень вежливо сказал Серафите:
— Вы должны понимать, мадам, что ваша дочь — взрослая женщина и сама решает, где ей спать. Я отведу ее в гостиницу, и там она останется, пока мы все не успокоимся.
— Филипа… — произнесла Серафита. — Позовите Филипа…
Кейн подхватил своих девушек и удалился. Имогену пришлось поддерживать. Флоренция шла следом, топая каблучками. Герант, рассерженный (а в темных глубинах души, в существовании которых не желал себе признаться, и обеспокоенный) таким неудачным финалом хорошо спланированного им дня, вернулся к Филипу и помог ему погрузить Бенедикта, хватающего ртом воздух, в двуколку.
Семейство Кейнов пользовалось собственной отдельной комнатой для завтрака. На следующее утро Имогена не вышла к завтраку. Флоренция и Проспер ели молча. Потом он сказал:
— Может быть, мы этим летом все-таки поедем в Италию, чуть позже.
— Забудь про Италию, — мрачно ответила Флоренция, жуя поджаренный хлеб. — Что ты намерен делать?
— Делать?
— Насчет Имогены.
Проспер очень долго не отвечал. Флоренция заметила:
— Они совершенно невозможные люди. Причем все.
— Может быть, ты хочешь покататься сегодня утром?
Флоренция сказала, что собирается пойти погулять с Гризельдой Уэллвуд, которая сейчас тоже в Рае. Добавила, что отца наверняка ждут в лагере. И вышла.
Через некоторое время в дверях показалась Имогена — в дорожном платье, с чемоданчиком. Проспер попросил ее присесть, выпить чаю, съесть хотя бы поджаренного хлеба. Она тяжело села. Проспер налил ей чаю. Воцарилась тишина.
— Куда ты собралась?
— Я думала — к Геранту. Он должен мне помочь. Он мой брат, кто, как не он, мне поможет.
— Он очень молод, работает долгие часы на нелегкой работе, снимает комнату в пансионе. Будет гораздо лучше, если ты останешься здесь, и мы вместе подумаем о том, как нам разумнее всего поступить.
Имогена маленькими глотками пила чай. Обычно спокойное лицо было напряжено, и Проспер решил, что это придает ему необычную, дикую красоту.
— Вы многого не знаете, — сказала она.
— Мир полон вещей, которых я не знаю и никогда не узнаю. Но я знаю достаточно, чтобы командовать на войне, достаточно для управления отделом Музея, для закупки золотых и серебряных вещей. Я не слишком хорошо знаю молодых девушек. Да, к общению с молодыми девушками я не очень подготовлен. Зато я прекрасно умею не задавать вопросов о делах, которые меня не касаются. Есть болезненные вещи, о которых лучше и не узнавать. Я знаю людей, которые заставили себя признаться в том или в этом, или яростно воспротестовать против чего-либо, а потом до самой смерти об этом жалели.
Он посмотрел на ее чемоданчик.
— В детстве, — сказал он, — я собирал чемодан и строил планы побега. Иногда мне довольно было собрать чемодан. Иногда я отправлялся в путь, и меня возвращали обратно. Один раз я ушел на целую ночь, и по возвращении меня сначала жестоко избили, а потом принялись обнимать и целовать.
— Я не ребенок и знаю, что должна уйти.
— Надеюсь, ты примешь мою помощь.
— Вы не должны обо мне заботиться. Теперь я это понимаю. По множеству причин.
— Дорогая, — сказал Кейн, выпрямившись и напрягая спину, — я не забыл, не мог забыть того, что ты сказала мне в Клеркенуэлле.
— Я не хотела…
— В самом деле? Но это помогло мне осознать свои чувства. Для меня будет высшим счастьем назвать тебя своей женой. Я получу право заботиться о тебе. Я намного старше тебя. Я это знаю. И ты знаешь. Но я верю, что где-то, где времени уже нет, мы видим друг друга как равные, лицом к лицу. Я не хочу отпускать тебя. Может быть, и должен, но не хочу. И не отпущу.
Он посмотрел на нее почти сердито.
Она посмотрела на него. Взгляд больших глаз был тверд. Она сказала:
— Я люблю тебя. В самом деле люблю. Может быть, все остальное неважно?
Он подумал о строгой Флоренции, о ярости Фладда. Есть вещи, с которыми придется считаться. Но он — стратег, он придумает стратегию. Он сказал:
— Иди ко мне…
Она встала и подошла к нему. Он обнял ее и поцеловал в лоб, в шею, потом в губы, осторожно, а потом уже безо всякой осторожности и понял, что она действительно его любит.
Он сказал:
— Мы ничего не скажем Флоренции, пока не продумаем все как следует. И Джулиану, конечно, тоже. Это будет непросто, но, я думаю, возможно. Что я сделаю, так это — с твоего позволения — поеду в Пэрчейз-хауз… нет, милая, без тебя… и очень формально попрошу у твоего отца твоей руки. Все остальное мы спланируем спокойно и тщательно. Как ты себя чувствуешь — ты сможешь сегодня вести занятия по ювелирному делу? Я могу завезти тебя туда по дороге.
В Пэрчейз-хаузе дверь открыла Элси. Она показала через двор — на студию, бывшую молочную. Она открыла рот, чтобы поделиться чем-то, и снова закрыла.
— Он там. Я видела, как он входил, — по собственной инициативе сообщила она.
— Спасибо, — сказал Кейн и пошел через двор. Фладд стоял у высокого стола и лепил очередной двуликий кувшин. Он добавлял сердитых морщин на сердитую сторону. Другая сторона пока была гладким овалом.
— Кто там?
— Это я, дружище.
— А, ты.
Фладду ничего не оставалось как повернуться к гостю. Кейн мысленно прикинул разницу в возрасте. Фладд старше его, но не более чем на десять лет. Кейну еще не было пятидесяти. Он решил, что Фладду еще нет шестидесяти, хотя тот, седой и отяжелевший, выглядел старше.
— Я пришел просить тебя кое о чем.
— Ты уже достаточно навредил.
— Не думаю, что я кому-либо навредил. Я согласен, что дело приняло неожиданный оборот. Я пришел просить у тебя твою дочь. Она согласилась стать моей женой.
— Женой…
— Я старше ее, но она готова пренебречь этой разницей. Она сказала, чтобы я попросил твоего благословения.
— Я его не дам.
— Стой. Погоди. Она меня любит. И я ее люблю. Мне кажется, у нас есть некий шанс на счастье. Нам спокойно друг с другом. Я буду заботиться, чтобы ей было удобно, помогу ей развивать талант, который она унаследовала от тебя…
— Что ты с ней сделал?
— Ничего. Она была мне как дочь, жила вместе с моей дочерью. И лишь недавно ситуация изменилась… получила, так сказать, развитие…
— Ради бога, перестань издавать разумные звуки. Я не даю позволения. И это — мое последнее слово.
— Она совершеннолетняя и не нуждается в твоем позволении. Но я умоляю, подумай о ней, хоть минуту… Для нее это шанс на счастье… Я сам уверял себя, что…
— Она была счастлива здесь.
— Боюсь, что нет, Бенедикт. Боюсь, что нет. Но это — новое начало.
— Войте, — вдруг сказал Бенедикт. — Войте, войте, войте.
Лишь через несколько секунд до Кейна дошло, что этот невозможный человек цитирует слова короля Лира — сцену, когда тот выходит с трупом дочери на руках.
36
Важные лекции проводились по выходным, чтобы могли приехать слушатели, не живущие в лагере, и даже лондонцы. В первые выходные, в субботу, ближе к вечеру, Хамфри Уэллвуд читал лекцию на тему «Люди и статистика: как улучшить положение бедняков». В воскресенье выступал Герберт Метли. Его тема была «Покидая райский сад: позор стыда». Мисс Дейс переспросила, точно ли он уверен в теме лекции. «Да», — отрезал он.
Проспер с Имогеной были счастливы и неспокойны. Они слишком много улыбались, Флоренция наблюдала за ними, а они наблюдали за наблюдающей за ними Флоренцией. Они тайно соприкасались руками в дверях, а когда были точно уверены, что они одни, Имогена бросалась к Кейну в объятия. Он не ждал, что его сильная, почти отеческая привязанность перерастет в слепое физическое влечение, но это случилось, и Кейн чувствовал в себе новые силы, он словно сам обновился. Что до Имогены, то ее легкая сутулость, тихий покорный голос, медленные движения — роднившие ее с матерью — сменились быстротой, живостью. Проспер знал, что должен рассказать Флоренции, но тайна доставляла ему высшее наслаждение.
Положение осложнилось прибытием Джулиана и Джеральда — они шли пешим походом и решили зайти в Лидд, послушать лекцию Хамфри. Джеральд как раз выбирал — то ли заняться философией морали, то ли уйти в политику, если только удастся найти партию, отвечающую его высоким требованиям. У Джулиана появилась тема диссертации — английская пасторальная поэзия и живопись. Он хотел писать о ярких, прозрачных видениях Сэмюэла Палмера и о ксилографиях Кэлверта. Джеральд писал о Любви, Дружбе и Добре — когда не был занят разговорами допоздна, плаваньем в Кэме, велосипедными походами по равнинам или горными в Альпах. Его интересовали фабианские, социалистические взгляды Хамфри на человеческую природу. Молодые люди явились в «Русалку» к обеду, и их проводили в семейную гостиную, где сидела Флоренция и что-то писала.
— Вы могли бы и предупредить, что приедете, — сказала она, пожирая глазами красоту Джеральда, прикрытую обвисшими полями полотняной шляпы.
— Мы и сами не знали. Потом увидели афишу этой лекции и решили, что заедем к вам пообедать, а потом все вместе пойдем послушаем. Где папа?
— На ювелирных курсах.
— Он придет обедать?
— Он не сказал.
Джулиан посмотрел на Флоренцию, которая смотрела на Джеральда. Он сказал:
— Ну что ж, тогда мы можем с тобой пообедать и немножко тебя развеселить, так? — Она явно нуждалась в том, чтобы ее кто-нибудь развеселил. Он добавил: — А ты не помогаешь на ювелирных курсах?
— Я не умею. И не хочу.
Джеральд подошел к окну и стал разглядывать пейзаж. Джулиан спросил:
— Что-то случилось?
— Сам увидишь, — мрачно пообещала Флоренция.
Придя на лекцию, они оказались в одном ряду со старыми друзьями. Джулиан сел с краю, за ним Флоренция, а по другую сторону от нее Джеральд. За ним — Герант, а за ним — та молодая женщина из Пэрчейз-хауза, Элси Уоррен, нарядно одетая и с суровым видом. Рядом с ней сидел Чарльз-Карл Уэллвуд, который еще не знал, что делать после окончания Кембриджа — поступить в Лондонскую школу экономики или уехать в Германию, стать анархистом, социалистом или каким-нибудь рабочим. Дороти и Гризельда на лекцию не пришли. Они отправились в сенной сарай, где мастерили марионеток и больших кукол. Гризельда хотела попрактиковаться в немецком. Дороти смотрела, как Ансельм нашивает крохотный костюмчик на стройное шелковое тельце. Вольфганг и Том уже сотворили целый полк вялых, мертвенно-неподвижных пугал, мужчин и женщин, убранных сеном и цветами, тянущих негнущиеся руки, сделанные из вешалок и мотыг.
Хамфри не то выкатился, не то выскочил на сцену. Волосы и борода пылали темным огнем. Его жена с видом королевы сидела в первом ряду, а Мэриан Оукшотт, с задумчивым видом, — где-то в последних.
Он заговорил о парадоксе статистических исследований и индивидуальных человеческих судеб. Он сказал, что христианская религия, сформировавшая наше мировоззрение, утверждает: в глазах Бога каждая человеческая душа ценна и уникальна. Христос заповедал богачу продать свое имение и раздать бедным. Христос также сказал, что бедных мы всегда имеем при себе. Он говорил, что где узник в темнице, больной, нищий, там и Он среди них. Он велел своим последователям творить добро.
И действительно, много добра сделали, много пользы принесли те, кто шел к голодающим и нищим, кто писал отчеты о переполненных комнатах в антисанитарных зданиях, о кроватях, на которых теснятся рядом мертвые и умирающие, о болезнях работников потогонных фабрик и фабрик по производству фосфорных спичек. Хамфри зачитал вслух душераздирающую историю рабочего, который добросовестно трудился, но повредил спину, после чего мгновенно скатился в нищету и умер.
Хамфри сказал, что по сравнению с отдельными свидетельствами и чувствами конкретных людей сводные цифры статистики кажутся сухими. На самом деле они будят не только воображение, но и разум, и волю к действию. Статистика — наука о людях. По мнению Хамфри, статистика началась с Дюркгейма, заметившего, что число самоубийств в Париже не меняется из года в год. Все люди разные, и каждый, не в силах более влачить бремя жизни, сам принимает мрачное решение. Причины разные — нищета, потерянная любовь, неудача в делах, унижение, болезнь. Но общее число не меняется.
Что же до нищеты, то статистические показатели трогают воображение так, как отдельным случаям не суждено. Герой статистики — Чарльз Бут. Он опросил всех — регистраторов, инспекторов, следящих за школьной посещаемостью, сотрудников школьных попечительских советов, счетчиков переписи населения — и с 1892 года выпустил семнадцать томов отчетов о природе и распространении бедности в Лондоне. Он нанес все данные на карту, раскрашивая улицу за улицей в соответствии с ними, и пришел к выводу, что миллион людей, свыше 30 процентов населения Лондона, не имеет средств, необходимых для существования. Это число вскрывает несправедливость общества так, как никогда не смогут истории отдельных людей. Без него никогда не произошли бы изменения в конституции и законах — не была бы введена пенсия для стариков вместо чудовищных, унизительных условий работного дома, не был бы принят закон о минимальной оплате и максимальной продолжительности рабочего дня, не появилась бы централизованная система помощи безработным вместо отдельных благотворительных порывов богачей.
Чарльз-Карл слушал и сомневался. Он давно вращался в кругу людей, которые считали, что лишь восстание униженных может изменить чудовищную систему. Все беспокоились о бедняках. Друзья его родителей искренне считали, что недостойных бедняков следует изолировать в концентрационных лагерях и исправлять, перевоспитывать, или даже — в случае идиотов и лунатиков — безболезненно усыплять. Его колледж в Кембридже иногда устраивал обеды для рабочих — среди них были нахальные грубияны, юноши, бросающие косые взгляды из-под длинных ресниц, самоучки, социалисты и несостоявшиеся поэты. У Карла не возникало желания поближе познакомиться с кем-либо из этих тщательно отобранных особей. Он не знал, о чем с ними разговаривать. Он не говорил на их языке, хоть и умел общаться с небольшими группами пылких немецких анархистов. Он подумал, что стоит, наверное, обсудить с Хамфри поступление в Лондонскую школу экономики. Великолепие статистики покорило его.
Джеральд все время бросал Джулиану реплики через голову Флоренции, словно ее тут и не было. Один раз он сказал, сардонически ухмыльнувшись:
— «Делать желаешь добро — его делай в мельчайших деталях».[95]
Джулиан ответил, растягивая слова:
— Вы неконкретны, любезный. Что вы имеете в виду под мельчайшими деталями — конкретных людей или мельчайшие изменения в статистике?
— Вообще-то Блейк был сумасшедший, — прокомментировала Флоренция, но оба притворились, что не слышат. Возможно, это было не слишком умное замечание.
По окончании лекции трое кембриджцев из Кингз-колледжа сошлись вместе: легко понимая друг друга, они стали разбирать лекцию, ее слабые и сильные места. Личные отношения — корень всех добродетелей, без них нельзя, сказал Джеральд. Нельзя безнаказанно всю жизнь заниматься сведением других людей к цифрам. Флоренция сказала, что не все мы — монады, но никто не ответил. Чарльз-Карл сказал, что общество существует, что оно не просто масса отдельных личностей. Классы существуют. И мужчины и женщины, строго сказала Флоренция. «Да, конечно», — вежливо отозвался Джулиан. Подошедший Герант сказал, что новые агитационные группы женщин очень интересны. Джеральд перевел разговор обратно на дружбу.
Джулиану было неловко: даже не потому, что Джеральд хамил его сестре, но потому, что Джулиан разлюбил его и не был готов это признать именно из-за незыблемой веры «апостолов» в высшую ценность дружбы. Джулиан больше не хотел целоваться с Джеральдом, и даже трогать его не хотел, а Джеральда, как это часто бывает, все сильней тянуло целовать, обнимать, крепко держать отдаляющегося друга. Джулиан уже начал думать, что умник Джеральд — глуп, но не хотел в этом признаваться самому себе; это была неудобная истина — так уютен был их кружок, так удобны прогулки вдвоем, так прекрасны Кембридж и пейзажи Англии.
Герант обогнул беседующих и подошел к Флоренции. Он сказал:
— Мне бы хотелось, чтобы ты убедила Имогену вернуться домой на несколько дней.
— Мне бы тоже хотелось, — отрезала Флоренция.
Герант сказал Флоренции, что она сегодня очень красива. Сосредоточенную хмурость ее лица сменила слабая улыбка, и Герант приободрился. С теоретиками из Кингз-колледжа ему было не по себе. Кроме того, он отчасти презирал их за то, что они «не знают жизни», считая, что он знает ее лучше. Он спросил, как Флоренции понравилось выступление Хамфри, и она ответила, что он не предложил ничего конкретного и что страх среднего класса перед грязными и отчаявшимися ордами в клоаках городов кажется ей абсурдным.
В этот не слишком удачный момент подошла Элси Уоррен. Она кивнула Флоренции и не очень настойчиво спросила Геранта, не видал ли он своего отца. Герант сказал, что нет.
— Его нет дома. Во всяком случае, мне так кажется. Он не выходит к столу. Правда, с ним такое часто бывает.
— Он, наверно, приходит в себя после лекции, — сказал Герант. — Стоит ему побывать в обществе, и он на несколько дней превращается в отшельника.
— Вот и я то же подумала, — сказала Элси. — Ваша мама не беспокоится.
— Он нам понадобится в конце лагеря, когда будет обжиг.
— Я думаю, он придет. Он захочет руководить обжигом.
Герант рывком отвернулся от Элси и попросил у Флоренции разрешения проводить ее обратно в Рай. Он ожидал отказа, но она согласилась. Частично для того, чтобы утвердить свою независимость от Джулиана и Джеральда, частично потому, что Герант мог сказать что-нибудь полезное про Имогену. Но еще и потому, что чувства Геранта к ней — его упорство и терпение — успокаивали. Он был тоже из мужского мира, как и кембриджцы, но в его мужском мире женщины нравились мужчинам, мужчины интересовались женщинами.
— Мне надо с тобой поговорить, — сказала она. — Что-то происходит… что-то странное.
— Я всегда с удовольствием. О чем угодно.
— Я не знаю даже, как начать…
— Не стесняйся, — сказал Герант.
— С папой что-то не так, — произнесла Флоренция.
Они пошли прочь по направлению к Раю.
Чарльза-Карла оставили наедине с Элси Уоррен.
— Вы меня не узнаете, да? — сказала она. — Я не на месте. Вы видели меня в Пэрчейз-хаузе, я подавала на стол и убирала тарелки. Нас, так сказать, друг другу не представили.
Карл не мог определить по выговору, откуда она — она говорила не как местные, — но ясно было, что она из низов. Он поглядел на нее. Видимо, она одета в свое лучшее, подумал он. На ней была бледно-серая блузка с высоким воротом и тугими манжетами и пышная темно-серая хлопковая юбка. Тонкую талию подчеркивал ярко-красный пояс, а на голове была соломенная шляпка с ярко-красной лентой и броским букетиком искусственных цветов — анемонов: красных, синих, фиолетовых. Карл не знал, что ей сказать и как вообще с ней говорить. Он также чувствовал, что она это видит и что ее такое положение забавляет. Он не ожидал, что окажется смешным.
— Так что, понравился вам доклад? — спросила она.
— Да, было чрезвычайно интересно. Я как раз пытаюсь решить, следует ли мне изучать эти темы — статистику, бедность — в Лондонской школе экономики.
— А если нет?
— Что значит «а если нет»?
— Если вы решите этого не делать, то чем займетесь?
Он не мог ответить «стану примерным анархистом и буду подстрекать народ к революции». Он покраснел.
— Может быть, поеду в Германию.
— В самом деле? Очень приятно, когда у человека есть такой выбор. Вот бы мне так.
Он посмотрел на нее, и она ответила пристальным взглядом. Они увидели друг друга. Она продолжала:
— Но как я есть женщина и из бедняков, мне особо выбирать не приходится. Я делаю что должна.
Чарльз-Карл хотел выразить ей свои соболезнования, но не смог.
— Надо полагать, вам нечасто приходится с нами разговаривать, вы нас изучаете больше оптом. Опасные массы. Нас надо помещать в лагеря и направлять на выполнение разных проектов.
— Вы несправедливы, — выговорил Чарльз-Карл. — Вы надо мной издеваетесь.
— Хотя бы это мы еще можем… если смеем.
— Мисс Уоррен, — сказал Чарльз-Карл, — я попросил бы вас не говорить со мной так, как будто вы — группа, класс или комитет. Я хочу говорить с вами как с человеком.
— А сможете?
— Почему же нет?
— По тысяче причин. Во-первых, я бедна, во-вторых — не респектабельна. Я — Падшая Женщина. У меня есть дочь. Вы не захотите разговаривать со мной как с человеком, мистер Уэллвуд.
Эта новость его не отпугнула, а привела в восторг. У Фанни цу Ревентлов, мюнхенской богини, было прелестное дитя, отец которого оставался неизвестным. В Швабинге говорили, что желание должно быть свободным, и Чарльз-Карл слушал и соглашался — теоретически, и желал — абстрактно. Он не мог… во всяком случае, сейчас не мог… рассказывать о Фанни цу Ревентлов этой грозной особе с тонкой талией в красном поясе.
— Мисс Уоррен, вы со всеми так разговариваете?
— Нет. Не со всеми. Только с доброхотами вроде вас.
— Я бы хотел… — произнес Чарльз-Карл. Он понял, что хотел бы расстегнуть красный пояс и пару пуговиц, отшлепать эту особу, а потом поцеловать ее. Он был поражен. Кроме того, он был счастлив тем, что оказался способен на такую спонтанную реакцию.
— Чего бы вы хотели? — спросила Элси таким тоном, что он почти поверил в ее способность читать мысли.
— Я бы хотел узнать вас поближе. Я бы хотел, чтобы вы разговаривали со мной не как с представителем класса, чтобы вы позволили мне говорить с вами. Я хотел бы попросить разрешения проводить вас домой, если вы собираетесь домой.
— Да, собираюсь. Можете меня проводить. На самом деле я должна искать мистера Фладда, но раз он не хочет, чтоб его нашли, так его не найдут. Он скрытный.
Они зашагали бок о бок. В движении им стало проще друг с другом. Он спросил:
— Мисс Уоррен, как вы думаете, мужчина и женщина могут быть друзьями?
— Зовите меня Элси. Вы же зовете Филипа Филипом.
— Карл.
— А я думала, Чарльз. Карл — это в честь Карла Маркса?
— Вы много знаете.
— У меня есть друзья… женщины… они меня учат. Я сама надеюсь стать учительницей. Я не собираюсь до конца жизни быть уборщицей и судомойкой. А что до вашего вопроса — да, мужчина и женщина могут быть друзьями. Но им придется нелегко, потому что никто не поверит, что они всего лишь друзья. А кроме того, есть еще одна проблема — мужчины и женщины, они разного пола. Не смейтесь. Это действительно проблема.
— Я знаю. Но я думаю…
— Что вы думаете?
— Я думаю, если они друзья, то все остальное между ними — что бы это ни было — тоже станет лучше.
Они шли дальше. Он сказал:
— Вы будете смеяться, если я скажу, что в доме на Портман-сквер, и в частной школе, и в университете, можно чувствовать себя в ловушке — не лучше, чем в кухне.
— Да, я буду смеяться. Животики надорву. Буду слушать и слушать, и смеяться без умолку.
— Я еще никогда ни с кем так не разговаривал.
— Я вас многому научу, мистер Бедный Богач. Может быть, я даже представлю вас своей умненькой дочке.
Она заглянула ему в лицо — проверить, не зашла ли слишком далеко, не отпугнула ли его.
— Я буду рад, — ответил Чарльз-Карл.
Герберт Метли доверительно склонился через кафедру к публике. Он сообщил ей, что он — трудящийся. Он трудится на земле — на своем клочке земли в здешнем графстве, в «саду Англии», а кроме того, за столом, описывая жизнь в этом «саду». Но полиция в сапожищах и шлемах отобрала плоды его трудов и швырнула в огненную печь, где они и погибли. Ему сказали, что его книга постыдна. Но на самом деле стыдиться должны люди в шлемах и люди в судейских мантиях.
Метли был жилистый, загорелый. Алый шелковый шейный платок прикрывал выпуклое адамово яблоко. У Метли была привычка, свойственная всем хорошим ораторам, — блуждать взором по аудитории, выискивая слушающие или скучающие лица. Он увидел в первых рядах Гризельду и Дороти с Томом и двумя немцами. В дальнем ряду, сбоку, сидели Джулиан и Джеральд. Флоренции с ними не было. Она сидела с Герантом — ближе к первому ряду, в середине. За ними расположились в ряд женщины постарше, благоразумные, собранные — Мэриан, Феба, Пэтти Дейс. Элси Уоррен тоже сидела в задних рядах. Чарльз-Карл увидел рядом с ней свободное место и занял его. Она сидела очень прямо, сложив руки на груди. Пришла опоздавшая Филлис и уселась прямо за Леоном. Фрэнк Моллет и Артур Доббин тоже присутствовали. Метли кивнул им, прежде чем обрушиться на священников.
Он спросил, откуда взялось само понятие стыда. Наши предки в первозданном саду его не знали, хотя мы иногда заставляем себя стыдиться за них, к нашему стыду. Нам говорят, что стыд возник, когда невинные мужчина и женщина узнали, что они наги, и устыдились. Но почему это произошло? Тому причиной — коварство змия, который заставил их съесть запретный плод, сообщив, что в нем кроется познание добра и зла. «Таким образом, — произнес Метли, намекая, что добро и зло кроются в особых частях тела, которые познавшим стыд людям с тех пор приходится закрывать. Но почему это так и так ли это? Разве добро и зло не кроются в гораздо большей — бесконечно большей — степени в жестокости, в стремлении унизить других, в эгоизме, в злоупотреблении властью, в воровстве… — я мог бы продолжать до конца лекции, завершил фразу Метли. Добро и зло не в человеческой плоти, которой мы должны возрадоваться, которой мы не должны — ни мужчины, ни женщины — стыдиться. В этом лагере молодые люди каждый день выполняют на гимнастических занятиях прекрасные, сложные и восхитительные телодвижения». Он улыбнулся, представив себе эти телодвижения.
Джеральд со скабрезной серьезностью, принятой у «апостолов», шепнул Джулиану:
— По-моему, он источает своего рода мускус. Из подмышек. Видишь, у него хорошо разработанные подмышки.
— Ш-ш-ш, — ответил Джулиан.
Лектор принялся дальше развивать метафору сада. Он перешел на Блейка и его «Сад любви», в котором построили храм:
Я увидел затворы его,
«Ты не должен!» — прочел на вратах.
И взглянул я на Сад Любви,
Что всегда утопал в цветах.
Но вместо душистых цветов
Мне предстали надгробья, ограды
И священники в черном, вязавшие терном
Желанья мои и отрады.[96]
Он долго говорил о том, что уродующая стыдливость общества — историческое последствие веков целибатного священства. Он взглянул на Фрэнка Моллета, который ответил безмятежным взглядом.
В результате пострадал жанр романа. В Англии романы пишутся для чтения вслух у семейного очага, в доме женатого священника или диакона, и предназначаются для слуха его серьезной жены. Во Франции женщин и детей окормляют священники, а романы пишутся для отдельной — часто сладострастной — мужской аудитории.
Роман не может правдиво описывать большую часть мира.
А должен бы. Честные романы нам гораздо нужней морализаторских трактатов.
Его собственный роман, «Мистер Вудхаус и дикарка», повествовал о современном лесном жителе, Вудхусе, любившем женщину, как мужчинам положено любить женщин.
Мистер Метли сказал, что верит в языческое единство природы. Мы все — одна жизнь, которая началась задолго до всяких садов и священников в черном. Наши чувства за миллионы лет эволюционировали тончайшим образом — от колыхания слизи в болоте до медленных холоднокровных рептилий в тропических джунглях, до существ, карабкавшихся по деревьям, что ныне обратились в уголь. Он сказал, что человечество может, совершив титаническое усилие, заново открыть сильную, первобытную радость жизни. Нужно вернуться к корням вещей. Он процитировал Марвелла:
Любовь свою, как семечко, посеяв,
Я терпеливо был бы ждать готов
Ростка, ствола, цветенья и плодов.[97]
— Это неподражаемо, — сказал Джеральд. — Он что, нарочно?
— Думаю, да. Замолчи наконец.
Элси все это время сидела, крепко обхватив себя руками. Рот был плотно сжат. Чарльзу-Карлу хотелось отлепить ее пальцы от тела, помочь ей расслабиться, но он знал, что этого делать нельзя.
Взгляд Герберта Метли блуждал по запрокинутым лицам зрителей, как шмель по клумбе. У него был дар, который молодые люди еще не развили в себе. Он мог отличить женщин, которые, как он формулировал это про себя, хотели: потенциальных Дикарок. Смуглое лицо Дороти глядело на него осуждающе, и ему стало не по себе. Гризельда, светлая и безмятежная, обдумывала его аргументы — в ней была искорка жизни, и лицо ее было прекрасно, но в нем не было хотения. Филлис была хорошенькая, аккуратненькая, еще не развившаяся. На Элси он не стал смотреть, хоть и приметил красный пояс. Одна девушка возбудилась, часто дышала, ерзала на стуле, оглядывалась, словно что-то ища. Это была Флоренция Кейн. Метли сделал мысленную пометку.