Некоторые искатели, также не выходя из кабинета, полагали, что уже достигли цели, и обучали адептов искусству странствовать. Незрячий рассказывал о ярких красках Софии. Заткнувший ватой уши говорил, будто слышал ее мелодичный голос. Не умевший даже лгать, вещал об Истине. Все, невольно каламбуря, назывались философами; многие почитали себя мудрецами, а некоторые ими и впрямь казались, но их головы мудрых старцев были кое-как прикручены к плечам младенцев.
35
Невдалеке от хмуро косящихся Софов небольшая группа пациентов толпилась вокруг одного молодого человека из Тибета, на которого все взирали как на учителя. Этот азиат был известен под именем Накимчана Мурти, что на санскрите означает «Воплощение-полного-ничего». Мне удалось его рассмотреть, и показалось, что он совсем не болен, может быть, лишь чересчур мягок характером, и находится здесь против своей воли в результате козней своих так называемых учеников. Те взирали на него как на кладезь мудрости, а он им отвечал:
— Оставьте меня в покое. Мне нечему вас научить. Ступайте. Пусть каждый ищет сам.
И добавлял другие, не менее осмысленные слова.
Но адепты, и особенно женщины, таращили на него глаза, принимали вдохновенный вид и интерпретировали слова мэтра в так называемом эзотерическом смысле. Карманный словарик пояснял, что под этим подразумевается «скрытый льстивый смысл, который приписывается неприятным словам для того, чтобы их выносить».
— Рассмотрим, — говорила одна старуха, — первую фразу, произнесенную Учителем: «Оставьте меня в покое». Четыре слова — это каббалистический тетраграмматон, сакральный квадриум Будды-гуру, которого греки переиначили в Пуфагора. Согласно грамматике (которая некогда была сакральной наукой), «оставьте» — форма второго лица, «меня» — форма первого лица, а «покой» относится к третьему лицу: это образ тройственности, которая подкрепляется и тем фактом, что глагол «оставьте» — трехсложный. Учитель начинает с формы не первого, а второго лица, дабы указать, что наш человеческий путь начинается в дуализме и борьбе. Затем следует форма первого лица, то есть мы возвышаемся до понятия «я», преодолевающего дуализм. И наконец, с предлогом «в», состоящим из одной буквы, но не образующим слога, мы преодолеваем иллюзию «меня», дабы определить себя по отношению к безличной реальности. Четвертое слово «покой», не вступающее в тройственную связь, указывает на состояние, которое достигается после преодоления трех предыдущих стадий. В этих четырех словах сокрыто еще много других таинственных смыслов, но они доступны лишь посвященным. В этой простой фразе сказано все. Так может говорить только божество.
Затем она перешла к следующей фразе и принялась перебирать каждое невольно произнесенное учителем слово к всеобщему восхищению учеников, от которых несчастный тибетец никак не мог отвязаться.
36
Для меня не составило большого труда сориентироваться. Достаточно было идти по направлению к собору, чья стрела из папье-маше возносилась над крышами на шестисотметровую высоту. Но идти прямо не получилось. Мне приходилось пересекать кварталы, загроможденные часовнями, распятиями, церквями, мавзолеями, базиликами, пагодами, дагопами, ступами, мечетями, синагогами, тотемными столбами и мастабами — разумеется, бутафорскими, — между которыми перемещались целые толпы людей, ряженных в священнослужителей всевозможных культов. Одни совершали религиозные обряды, не понимая их; другие, не принимая участия в обрядах, их объясняли. Одни изрекали мудрости на непонятных языках; другие говорили глупости на доступном просторечии.
В этом районе возвышались фабрики по производству святой воды, о которых мне рассказывал Профессор Мюмю. Жидкость производилась очень просто. Несколько магических слов и жестов перед произвольным количеством обычной воды, и вот она уже превращена. Правда, для этого надо носить специальное платье и сбривать по кругу часть волосяного покрова на голове. Затем воду переливают в маленькие корытца, вмурованные у входа некоторых зданий, и больные могут обмакивать в них пальцы и увлажнять некоторые части тела. Считается, что жидкость действует даже через одежду.
В этих же зданиях периодически собираются толпы для того, чтобы воспевать и прославлять имя Господа. Прославляют они именно имя Господа, а не самого Господа, ибо господ столько же (если не больше), сколько верующих, и объединяет их только имя. Главный обряд называется ломление, а произносится «моление», но это не имеет почти ничего общего с тем, что некогда называли молитвой. «Ломиться» (термин вполне понятен) действительно означает ломать шапку, заламывать ноги и руки, изламываться, склонив шею, спину и до ломоты выстаивая на коленях; некоторые, ломаясь на публике, тайком оборачивают колени фетровыми тряпочками, поскольку приносить подушечки считается неприличным. Затем сводят как-нибудь ладони, вздыхают, покачиваются, принимают печальный, горестный или вдохновенный вид, бормочут малопонятные слова, поглядывая исподлобья на соседей, потому что соседи шмыгают носом, слишком хорошо одеты, занимают лучшее место или вообще неместные.
Время от времени молодые люди пытаются ароматическими воскурениями рассеивать зловонный запах, который источает толпа. Но у них ничего не получается, и в итоге распорядитель церемонии распускает всех, произнося три латинских слова, которые буквально означают «Идите, отправлено». Я попросил двух производителей святой воды объяснить мне, что именно отправлено. Тут все и началось. Один сказал;
— Как это что?! Благая весть, разумеется!
— Что?! — живо отреагировал второй. — Дорогой мой, это попахивает ересью. Наша латынь — это не латынь Цицерона, и уже при Святых Отцах слово «missa» считалось существительным.
Первый парировал цитатой из Тертуллиана, и, забыв о моем присутствии, они ввязались в ожесточенное сражение за папскую буллу; это волшебное оружие, один удар которого, если правильно нанести, может на долгие годы лишить производителя святой воды его черного платья и хлеба насущного.
37
Окрестности кишели Софами всех видов. Среди них особой популярностью пользовались Астроманты, Идилломанты, Хирологи, Иридоманты, Бурчаломанты, Астрагаломанты, Молибдоманты, Вертихвосты, Рабдологи, все они были способны ловко угадывать прошлое и будущее, но еще заминать настоящее. Я уже собирался ради любопытства дать одному из этих прорицателей дату своего рождения, как меня окликнул Профессор Мюмю. Я обернулся.
— Зря теряете время, — сказал он. — Их слишком много. Но, как и в случае с Сциентами, я собрал лучших Мантов нашего времени в Институте, где они работают конвейерным методом. Клиента по очереди рассматривают специалисты по звездам, картам таро, линиям руки, пятнышкам на зрачке, утробным шумам, костям, каплям расплавленного свинца, игральным костям, лозе — в общем, по всему тому, что человек использует, дабы ведать, не видя и не будучи видимым, понимать, не принимая и не отдавая, познавать, не рождаясь и не умирая. И все эти люди живут одинаковыми мыслями: «моему разуму доступны секреты, избавляющие от всемирного детерминизма… все подвержено необходимости, но мои способности позволяют постигнуть высшую реальность… человек погружен во мрак невежества, но перед моей проницательностью раскрывается тайна богов… мое знание… моя власть… мои силы… моя трансцендентная суть…» Из-за этого мы и называем их обобщенно Мояги или Моягики, а их занятие Моягией; они стали употреблять эти слова, не понимая их смысла, по отношению к самим себе и слегка исказили, откуда и возникли Маги, Магики и Магия. Если хотите пройти со мной…
— Спасибо, — испугался я. — Меня больше не интересуют знания, которые ничего не стоят. Я уверен, что здесь, как и у Сциентов, меня по ходу дела выкинули бы в мусорный бак.
— Вы слишком проницательны, чтобы быть честным. Но вы не знаете, что я устроил здесь одного Абиссолога; так мы называем официальных инспекторов по мусору. Посмотрите хотя бы, как работает он.
38
Я проследовал за ним. Мусорный смотритель находился в отдаленном, едва освещенном кабинете, окрашенном в темные гнетущие тона. Стоя у изголовья пациента, он говорил:
— Устройтесь удобнее на диване. Закройте глаза. Расслабьтесь. Не думайте ни о чем. Отдайтесь полудреме. И говорите все, что вам придет в голову, не сдерживаясь, не выбирая, не оценивая. И не торопитесь.
Пять минут прошло в тишине, и лежащий человек произнес:
— Как здесь жарко.
И провел рукой по лбу. Смотритель сделал несколько записей в дневнике и спросил:
— В детстве вам иногда бывало слишком жарко?
— Случалось. Например, когда я болел корью. У меня была перина, а мать еще подкладывала мне в постель грелку.
— Это было неприятно?
— Сначала ногам было горячо. А потом приятно.
— А грелку приносила всегда мать?
— Да. Хотя один раз принесла сестра. Но она плохо ее закупорила, и вода вытекла.
— О! О! — торжествующе прошептал смотритель.
Он что-то быстро записал и спросил:
— Вам иногда случается где-нибудь забывать свой зонтик?
— Нет, этим громоздким и бесполезным приспособлением я не пользуюсь.
— Однако. Однако. А ваш отец пользовался зонтиком?
— Да. Он, кстати, всегда держался приличий.
Абиссолог что-то еще отметил и продолжил опрос. Я не понимал, куда он клонит. И даже находил возмутительным, что один человек так унижается и добровольно пресмыкается перед другим человеком, который отмечен лишь титулом и престижем. Профессор Мюмю пожурил меня за наивность и объяснил, что опрашиваемый больной — по крайней мере, в своих помыслах — опасный преступник, который, будь он смелее в юности, наверняка бы изувечил отца, надругался над матерью, ужаснул сестру и самым безобразным образом возмутил дядю, но эти завуалированные признания должны излечить его от извращенных поползновений, и те вскоре превратятся в искусные и чарующие предметы, мимо которых нам вскоре предстоит пройти, ибо — как справедливо отмечает перевернутая пословица — дурными намерениями выложена дорога в рай.
39
Мне в голову пришел один старый как мир вопрос, и я захотел его разрешить перед посещением обители богов. Этот вопрос я задал Профессору:
— А как этот мир не переполняется? Как устраняется избыток? Ведь поскольку они на самом деле не живут, то не могут и умереть.
— Мы подумали и об этом. Раз уж вы спросили, я отвечу. Но пусть это останется между нами.
Он усадил меня под латунное дерево и приступил:
— Разумеется, смерть следует как-то организовывать, иначе жизнь превратится в вечно порочный круг. Некоторые больные, особенно те, которых перевели сюда уже взрослыми, действительно умирают от своей болезни; время от времени на наших глазах какой-нибудь Неуемник взрывается, какой-нибудь Производитель превращается в статую, рояль или перьевую ручку, а какой-нибудь Объяснитель оказывается термометром или библиотечной крысой. Но молодежь, месье, бессмертная молодежь, которая родилась здесь, которая выросла здесь, как умерщвлять ее? До сих пор для молодежи ничего не делалось. Поэтому, прибыв сюда, я очутился среди орд подростков, чье постоянно растущее количество уже не вмещалось в наши больницы. Они могли все смести, они так топали, что могли проломить пол, пробить потолок и провалиться на первый этаж, где заразили бы всех.
Мне пришлось принять срочные меры. Я созвал комитет Сочинителей Бесполезных Речей и сумел убедить их написать некое количество пропагандистских произведений, дабы указать молодежи самые быстрые пути к саморазрушению.
Одни рекомендовали петлю, револьвер, утопление и прочие методы брутального самоубийства, которые имели некий успех среди молодых предрасположенных интеллектуалов, но этого было явно недостаточно.
Другие ратовали за медленное самоубийство ядами; то в стихах, то в прозе, зачастую весьма талантливо, они воспевали блаженное окаменение от опиума, театрализованное завихрение от гашиша, задыхание и помутнение от кокаина, метафизическую оторопь от эфира и разрушительное действие прочих субстанций. Это сработало и продолжает работать. Производство и торговля наркотиками по-прежнему процветают, а воспевающие их поэтические произведения распродаются на ура.
Некоторые литераторы сочиняли якобы переведенные с восточных языков трактаты, в которых объясняли, как можно, практикуя соответствующие диеты и дыхательные упражнения, быстро заработать неврастению, невропатию, кахексию, деминерализацию, чахотку и наконец превратиться в труп.
Но все это действовало лишь на так называемую интеллектуальную и творческую молодежь, а остальные по-прежнему кишели кишмя.
Тогда я призвал на помощь нескольких главных Неуемников, и те, руководствуясь моими указаниями, приступили к организованному уничтожению молодежи. Методика очень проста: берем детей в том возрасте, когда ум еще не очень развит, а страсти подчиняются любой стимуляции; держим их всех вместе, одинаково одеваем и вооружаем, а потом благодаря магическим речам и коллективным физическим упражнениям, которые должны остаться в секрете, воспитываем у них так называемый «культ общего идеала»: слепое почитание и абсолютную преданность властному крикливому персонажу, униформе, лозунгу или некоей комбинации цветов, неважно чему. После нам достаточно иметь две противостоящие группы (или больше двух, но желательно четное количество), в которых молодые люди удерживаются в эмоциональном напряжении; единственная мера предосторожности — не давать мозгу времени на работу, но это не сложно. И когда они доходят до нужной кондиции (догадались?), мы спускаем их друг на друга… После этого можно на какое-то время расслабиться. К тому же это занимает и обогащает производителей и торговцев униформой и оружием, а также призывающих к бойне авторов, один из которых недавно написал; «Молодой человек, не убитый в расцвете сил, это уже не молодой человек, а будущий старик».
40
Меня очень удивляло, что я продержался все это время, ни разу не выпив. Но так продолжаться не могло, и я даже подумал: «На этих богов, или как он их там называл, я смотреть не пойду. Наверняка того же пошиба. Уж лучше вернусь обратно прямо сейчас».
И уже начал спускаться по ступенькам собора, по которым до этого поднимался, как вдруг столкнулся лицом к лицу со своим приятелем санитаром, вовремя прибывшим на место нашей встречи.
— Вы не сможете вернуться тем путем, каким пришли. Это займет слишком много времени. Вот туда будет быстрее. И не забывайте о своих будущих читателях: постарайтесь их не разочаровать.
Он говорил о вас, и второй аргумент показался мне таким же веским, как и первый. Но я все равно боюсь вас разочаровать. Меня, по крайней мере, то, что я увидел, разочаровало.
Снаружи собор был украшен статуями из папье-маше, воздвигнутыми, кажется, в честь прежних богов. Ибо боги из плоти оказываются здесь уже на закате своих дней; когда их тела перестают функционировать (и получают странное название «посмертные останки»), от них избавляются, вылепив их изображения, которые я рассматривал. Но они все равно продолжают оказывать воздействие через богов из плоти, которые слывут за интерпретаторов богов из папье-маше. Вся эта система довольно сложна. Каждая категория Беглецов делегирует представителя, который заседает среди богов или, как они говорят, среди Архов. Итак, есть один Архинеуемник, один Архиигрок, один Архихудожник, один Архипоэхт, один Архисциент, один Архисоф и так далее. Каждый законодательствует в своей сфере.
Какой-то швейцарообразный привратник открыл нам дверь, мы прошли через обитый дерматином тамбур и оказались в нефе. Множество верующих и слуг суетились вокруг богов; их было двенадцать, они сидели в креслах посреди хоров, вокруг открытого люка, из которого, как в описаниях Лукиана, поднимался пар. Двое были в мундирах с нашивками и при шпагах, один, как мне объяснили, систематизировал коллективные бойни, другой — грамматику. Остальные — в простых визитках, кроме Архипапы, облаченного в красную тогу ламы с вышитой на спине печатью Сулеймана, в украшенной полумесяцем митре, на «двухэтажных» японских сандалиях, с ножом гаруспика и распятием на поясе, а также прочими разномастными аксессуарами. Все Архи были стары, по крайней мере, на вид. «Но, — сказал мне санитар, — мы определяем органический возраст человеческого существа научно, исходя из соотношения между тем, что он дает, и тем, что получает. Исходя из этого, эти старики, как сами видите, — сущие дети».
41
Архи, склонившись к лесенке, жадно вдыхали возносящиеся дым и хвалу и упивались жестами поклонения, которые в их честь совершали люди. Казалось, они ничем другим не питаются и жирнеют от оглашения своих имен.
Когда я приблизился к люку и услышал, как очень далеко внизу Тоточабо продолжал вещать, меня охватило глубокое волнение. Возможно, это было еще и из-за доходящих оттуда винных запахов и алкогольных паров, которые — должен к своему ужасу признаться — были мне отвратительны. Итак, несмотря на гул в ушах, я слышал слегка гнусавый голос (не всегда распознавая) Тоточабо:
— Термин «таглюфон», который я только что изобрел для обозначения произвольно придуманного слова, или эпитет «неквалифицируемый», или предложение «я лгу», или даже слово «слово» — все это, как их называет наш великий Архилингвист, элементы ороборские, то есть те, что, подобно знаменитому змею, кусают себя за хвост.
Услышав свое имя, Архилингвист весь задрожал, расцвел и значительно раздулся. В таких случаях обычай, не обязывая категорически, все же предписывал, чтобы он что-то дал в знак благодарности за это пиршество славы. Он написал записочку и придвинулся к люку, чтобы бросить ее туда — в этот момент, выглянув из-под его кресла, я сумел прочитать:
«С сегодняшнего дня в обязательном порядке во всех школах предписывается интенсивное употребление ороборских выражений.
Подпись: Архилингвист»
Бог языка вдохнул еще два-три раза пар от пунша, который готовился внизу в его честь, и дружески похлопал по плечу Архисциента.
— Ну, уважаемый коллега, — сказал он, — вот оробороизм и в моде. А что с ним делаете вы в своей области?
— Мы его уже практикуем, — ответил коллега. — Вот что мы объясняем: если корова не плотоядна, то потому, что иначе она бы коровой уже не была; Земля вращается вокруг Солнца потому, что оно находится в центре окружности, которую описывает земной шар; человек ищет счастья потому, что наделен позитивным эвдемонотропизмом; лед удерживается на воде в результате меньшей плотности, а два плюс два будет всегда четыре потому, что иначе это какой-то абсурд. Совсем недавно один из наших Сциентов выдвинул «операционный концепт», по его утверждению, идентичный операции, которую следует произвести для его оформления: так же как концепт меры идентичен операции измерения. Видите, таких оробористов, как мы, стоит еще поискать.
— Не отстаем и мы, — подхватил Архипоэхт, — Несколько лет назад один из моих протеже задал своим собратьям вопрос: «Зачем вы пишете?» Почти все ответили по существу: «Чтобы выразить себя» или: «Потому что не можем иначе», кроме типа, ляпнувшего: «Из слабости» и, кстати, великолепно слагающего — цитирую неточно: слова, «блестящий хвост, которых кусала та змея, которую он сам недавно укусил». Лишь один осмелился цинично заявить, что пишет «ради встречи»: на встречу с ним все равно никто не ходил, да и вообще мы его отлучили.
Среди богов распространилось удовлетворение. Каждый пытался выказать себя большим оробористом, чем прочие.
Архикрат, которому предложили продемонстрировать свой ороборизм, сложил ладони рупором и крикнул в люк верующим:
— Занимайтесь военными видами спорта! Ведь сегодняшний спортсмен — это завтрашний солдат. Завтрашний солдат отбросит завоевателя и заодно откроет новые рынки для промышленности своей страны. Промышленность будет процветать, страна станет богатой и сможет поддерживать организации военной подготовки, откуда выйдут послезавтрашние солдаты, которые отбросят завоевателя и заодно откроют новые рынки…
Распорядились принести машину для повторения.
Я смутно вспоминал всю свою жизнь до сегодняшнего дня, и в памяти прокрутились сотни воспоминаний об ороборских змеях. Я вспоминал о попойках, усиливавших нашу жажду, и о жажде, заставлявшей нас пить, о Сидонии, рассказывающем свой бесконечный сон, о людях, работавших, чтобы есть, и евших, чтобы иметь силы работать; о черных мыслях, которые я с такой грустью топил в вине и которые возрождались, но окрашенные уже в другие цвета. Выбирать между запоем и искусственным раем я уже не смогу — эти замкнутые круги мне навсегда заказаны. Мне не осталось ничего, кроме скорбной тоски.
42
— По мне, так мой закон прост, — произнес Архипапа. — Вы его знаете, и я от него не отрекаюсь: делать, не умея, и уметь, не делая. Если бы те, внизу, понимали, что делают, и делали то, что понимают, они были бы как женщина с факелом и ведром воды, которую как-то встретил один святой. Она ему объяснила, что огнем хочет поджечь Рай, а водой — потушить Ад, дабы люди делали то, что им предстоит делать не в радости или в страхе за свою судьбу, а ради любви к Богу. Так мы бы все сгорели… или утонули, я уж не знаю, — добавил он лукаво.
Боги засмеялись, встали и затанцевали вокруг люка. В этой фарандоле меня затолкали, сбили с ног, куда-то тащили, пинали. Все это было так скучно, так бессодержательно, а я был настолько отрешен от всего, что даже не пытался ни встать, ни уцепиться, и оказался на краю люка в шатком равновесии, подобно сухому листу, который ждет следующего порыва ветра и не думает, откуда тот налетит. Тут меня в очередной раз пнули, и я свалился в люк.
Падая, я слышал последние слова, которые прокричал мне санитар:
— Не успеете и задуматься, я же вам говорил!
Третья часть
Обычный дневной свет
1
Приземлившись на половичок, я ничего себе не сломал. Но был поражен тем, что упал с высоты человеческого роста, не более того; люк располагался метрах в двух от пола. Я смутно ожидал чего-то вроде падения ангела сквозь четырнадцать бездн, чего-то героического и катастрофического, а это оказалось всего лишь легкое сотрясение, подобное толчку в резко затормозившем автобусе. Затем, я предполагал, меня встретят раскатистым смехом. А меня встретили тишиной. Помещение было безлюдным и, как я понял только сейчас, не больше зала в сельском трактире. Догорало несколько свечей в застывших восковых слезах. На полу — битые бутылки, жбаны, кувшины, два-три пустых бочонка, окурки, консервные банки, стаканы и чашки, и это подтверждало то, что попойка происходила не во сне.
Но куда подевались пьяницы? Многие наверняка попытались убежать и сейчас находились там, откуда я только что вернулся, и уже вовсю неуемничали, производили и объясняли. Возможно, некоторые были всего лишь плодами моего воображения, особенно два-три товарища, о которых я вспоминал с грустью; вне всякого сомнения, я придумал их, чтобы скрасить одиночество, хотя каждый из них, как и я, сидел в четырех стенах своего дома, затерянного в какой-то точке земного шара (в какой точке? какого шара?). А старик, говоривший о силе слова? Этот, наверное, был привидением, которое было порождено моим разумом вместе со всеми интеллектуальным заскоками, и в итоге, возвращая мне мои собственные софизмы, заставляло меня какое-то время молчать. «Замолчи, я тебе сказал!» — кричал он, и эти слова все еще звучали в моей голове и звучат снова и снова всякий раз, когда я увлекаюсь приятными разглагольствованиями.
2
Итак, я встал и пошел искать выпивку. Сливая остатки со дна бутылок, я нацедил стакан мерзкого пойла, которое все же немного меня освежило.
Я обошел комнату. Дверей в ней не оказалось. Я был заперт, как пчела в сейфе. В оконном проеме виднелись толстые прутья железной решетки, а на стекле было мое отражение. Крутая лесенка вела на антресоли, где я обнаружил только старую железную кровать и несколько сундуков с книгами; вот и все, что осталось от искусственного рая, вот к чему свелась вся материальная реальность этой фантасмагории. И здесь маленькое окошко перекрывала решетка. За окошком была кромешная тьма.
Я спустился и сразу же занялся огнем, угасавшим в камине. Дровяные ящики были пусты. Я с трудом разломал самый ветхий стул. Попав на головешки, солома сиденья мгновенно вспыхнула. Чтобы загорелась спинка, мне пришлось дуть так, что я чуть не выдул себе мозг. Бедный огонь горел слабо: хотел умереть от истощения, а может, просто капризничал. Наконец принялся облизывать дубовую щепку, пучить бурые кратеры на лакированной поверхности, коптить древесину, постепенно осыпая ее раскаленными крупинками, и вдруг зашипел, выплюнул красный язык пламени и жадно вцепился в планки зубами. Потом он стал сильным и ненасытным. Мне пришлось умерять его аппетит, так как топлива было мало и я непонятно почему был убежден в том, что огонь нужно поддерживать до восхода солнца.
3
Три стула поочередно отправились в топку. За ними — кресло, пустые бочки, циновка.
После каждого жертвоприношения я прижимался лицом к оконному стеклу. За ним по-прежнему царил неописуемый мрак. А я, считавший себя поэтом, не мог найти слов, чтобы призвать солнце. Я говорил ему:
— Солнце! Выходи из норы, пробей свод, развей туман, съешь ночь, раствори мрак, покажись, покажи нам мир, покажи нас миру, скажи что-нибудь, Солнце, выходи из норы, скажи что-нибудь, покажи, что ты есть, покажи себя в деле!
Получилось неуклюже. Я подкинул деревяшку в огонь и попробовал сменить тон:
— Вылезай, если сможешь! Покажись, если осмелишься! Но ты слишком боишься тени, ты умираешь от страха в своей норе, ты и само, как норка в черном небе, бедное старенькое солнышко, маленькая круглая дырочка!
Получилось опять неудачно. Я подкинул в огонь еще несколько досок от старого шкафа и вновь призвал:
— Приди, Солнце, стол накрыт для тебя. Все деревья, травы, звери и люди, все моря и реки ждут, когда ты схватишь их жаркими дланями, поднимешь до жадной пасти, к небесным устам; приходи есть и пить, стол накрыт от Востока до Запада.
Опять не подействовало. Еще немного — и в комнате не осталось бы ничего, что можно было бы спалить. Я принес с антресолей постель и принялся понемногу скармливать ее огню.
— Солнце, ты самое старое, самое юное, ты сама мудрость, само безумие, не умаляешься и не делишься никогда, всегда одиноко и все-таки целиком умещаешься в каждом живом глазу, ты, великое, заполняешь космос, ты, малое, проходишь в игольное ушко, ты свободнее всех, тебя ничто не возьмет, но ты покорнее всех в оковах закона, тебе нельзя не взойти!
На этот раз, как мне кажется, получилось изящнее, но все равно безрезультатно. Еще немного — и мне пришлось бы жечь книги. Вы даже не представляете, как это трудно. Книги горят очень плохо, очень медленно и дают больше пепла, чем огня. Их надо — в последний раз — перелистывать, концом головешки ворошить в пекле страницу за страницей; иначе они обгорают лишь по краям, гаснут и душат пламя. А потом превращаются в массу слоистого пепла, и его приходится развеивать без сожалений к некогда любимым строчкам, когда те мелькают белым шрифтом на черных хрупких листах, которые, вспорхнув, рассыпаются с сухим треском.
4
Когда сжигаешь книги, то не до разговоров. А после книг надо было топить чем-то еще. Я полез на антресоли и обыскал все углы: жечь нечего. Я спустился, поискал, но ничего не нашел. Уже не надеясь, осмотрелся вокруг, но увидел лишь камень и железо; не поджигать же теперь дом! Мой обреченный взор опустился и встретил вблизи то, что искал вдали: ведь могла гореть моя одежда.
С бельем все было очень просто. А вот сжечь пиджак оказалось так же трудно, как и словарь. Ради одной крохотной искорки приходилось ждать, пока ткань покроется шлаковыми проплешинами, похожими на высовывающиеся головы прокаженных негров, и вдыхать густой и едкий дым, в котором парили маленькие аэростаты сажи. К счастью, одежда была не из чистой шерсти, а камин теперь тянул хорошо.
Пока горели брюки, нить за нитью, я орудовал кочергой, придвигая к капризному пламени пока еще нетронутые участки ткани, и вдруг заметил, что огонь как-то странно побледнел. Мои обнаженные плечи обдувал свежий ветерок. Тени вокруг меня начали растворяться в молочном рассвете. Я собрал тлеющие угли и покрыл их пеплом, чтобы удержать жар. Подошел к окну: в воздушной голубоватой дали увидел набухающие розовые облака и внезапно появившуюся на горизонте золотую точку, растущий огненный куполок, который возносился громким слепящим криком.
5
Поскольку я уже давно вышел за пределы правдоподобия и теперь должен как-то выпутываться, может, стоит разбудить моего героя и услышать от него: «Это был всего лишь сон»? Это старая уловка, которой я еще не премину воспользоваться. Но рассказчик, использующий подобные средства, обычно не ставит под сомнение условность, согласно которой сон — ложь, а явь — правда. Даже допуская, что такое предположение приемлемо в обычной жизни, если, конечно, между сном и явью существует связь, в мире рассказа оно становится подозрительным, поскольку там вышеназванные состояния суть повествовательные приемы, а значит, искусственны и ложны. Возможно, следует поменять местами термины. В таком случае, вы, слушающие меня, и я, повествующий вам, мы вместе разыгрываем комедию-сон в полудреме, в которую нас погрузил мой рассказ. А если бы мы вдруг проснулись? Не знаю, где и в каком виде очнулись бы вы. Для меня же вся эта история с великим запоем и искусственным раем развеялась бы в недрах сна, и я проснулся бы голым пленником в доме без дверей, который в тот самый миг, когда всходило солнце, задрожал как отходящий пароход, дернулся, закачался, да так, что меня стало кидать из угла в угол, на этот раз уже проснувшегося в действительности, в самой настоящей ужасной действительности.