Кто избрал сферой своих интересов одновременно философскую теорию знания (и познания) и исследование социологических законов, по которым человеческое знание во всех его основных видах развивалось исторически, тот сразу же сталкивается с неизменно возникающими трудностями, вынуждающими его рано или поздно принципиально разобраться с логическими проблемами, существующими между двумя этими исследовательскими областями.
Ясно, что речь идет отчасти о тех самых трудностях, что вызвали длящийся веками спор между теми, кто хочет обосновать, если не совсем растворить, становление человеческого знания в генетическом психологическом исследовании, и теми называющими себя то логицистами, то трансценденталистами исследователями, которые приписывают теории познания задачу, направленную совершенно иначе: проверить законность человеческого познания и определить его «границы». Эти пресловутые трудности лишь возрастают на порядок, когда к заложенным в природе человека обусловленностям и ограниченностям познания добавляется – как утверждает социология знания – еще и то, что формирование человеческого знания обусловлено социальной структурой.
Если бы – как утверждает, например, Дюркгейм – какая-нибудь система форм мышления и созерцания однозначно определялась социальной структурой группы, подобно схеме либо сети конкретной конфигурации, или была только продуктом обобществления, то какую законность и какой статус достоверности мы могли бы тогда приписать нашей собственной системе мыслительных категорий – системе, служащей, по крайней мере, в ее наиболее формальном, предметно значимом для нас составе, все же предпосылкой того самого знания, которое претендует иметь сама социология знания? Не является ли структура того общества, где мы живем, структура, по своей смысловой закономерности соответствующая нашим познавательным формам, такой же преходящей, таким же моментом в развитии человечества и нашей планеты, как и любая другая структура, скажем, структура какого-нибудь первобытного рода или жизненно-общностного, сословно упорядоченного средневекового общества? И что будет тогда с претензией на истинность и законность наших религии, философии, науки? Если заблуждение, иллюзия, с одной стороны, познание истины и очевидность, с другой, одинаково хорошо объяснимы с психогенетической точки зрения, то, по меньшей мере, это значит что они – поскольку их вообще можно объяснить – должны быть также хорошо объяснимы и с социологической точки зрения.
Приведу пример. Если я признаю результатами социологии знания утверждения, что для дикарей данные им явления природы совершенно непосредственно, без всякого умозаключения предстают как явления выражений и действий некоего общества духов и демонов, что их познание (соответствующее сознанию) строится на непрерывном разговоре с этими духами и демонами; что царство духов и демонов, обнаруживающее себя в явлениях природы, особое для каждой группы и только с ней вступающее во взаимосвязь, что его порядок, а стало быть, порядок и подразделение самой природы, которые суть лишь своеобразный язык этих духов, в точности соответствуют порядку и подразделению группы, которой свойственна эта картина мира; что какая-либо реальная идентификация природных объектов, а тем более их совместная обработка членами различных групп, каждая из которых имеет своих духов и демонов, собственно говоря, невозможны, так как явления природы «даны» только в качестве функций и выразительных знаков тех царств духов и демонов, которые сами друг от друга отделены; что у них нет схемы единого гомогенного пространства, охватывающего, в нашем понимании, все природные вещи, – а именно оно было бы первой предпосылкой реальной идентификации (скорее у каждой группы есть свое групповое жизненное пространство, служащее как бы ареной проявления своих духов и демонов); если, далее, в качестве других результатов я нахожу, что западноевропейская средневековая «биоморфная» картина мира иерархично упорядоченных реальных форм, способная постичь понятие (реализм понятий как способ мышления), так же очевидно связана по смыслу с преимущественно жизненно-общно-стной и сословной структурой общества; что в не меньшей мере и формально-механическая картина мира соответствует индивидуалистической и движимой стремлением пробиться в имущие классы структуре буржуазного капитализма, – то следует ли, скажем, делать отсюда вывод, что все эти различные уже по самим структурным формам (а не по случайному содержанию воспринимаемого) картины мира либо равноценны, либо не равноценны, что (как это впервые радикально высказал Шпенглер) и точные науки, включая математику, в не меньшей степени, чем искусства, и так же, как миф, нравы, обычаи, одеяния, суть одухотворенные и рационализированные выразительные формы групповой и культурной души? Или, скрепя сердце в непоколебимом акте веры, я должен объявить истинной картину мира именно наших наук и сказать: имманентные только им формы мышления и соответствующим им формы бытия подлинно реальны и предметно-значимы, а те, что были у дикарей или, скажем, в Средние века, антропоморфны и социоморфны?
Для меня абсолютно ясно, что оба эти вывода одинаково неверны и абсурдны. Известный (к сожалению, привлекаемый против Шпенглера сверх меры) круг первого вывода (Шпенглер считал, что результаты его исторически-морфологических изысканий даже более достоверны, чем результаты самых точных наук – математики и физики) столь же очевиден, как очевидны тупость и алогичная самоуверенность второго.
И тем не менее я не могу убедить себя в том, что современная дискуссия об этих вещах сколько-нибудь вышла из колебаний между этими двумя одинаково неприемлемыми выходами. Следует также сказать, что постоянное возвращение к пресловутому «кругу», усердно практикуемое многочисленными критиками исторического релятивизма, особенно Нельсоном в его критике Шпенглера, ни в малейшей мере не продвигает само дело. Неужели думают, будто полученные в серьезной и кропотливой работе достоверные результаты, скажем, Леви-Брюля, или моих исследований а также многое неопровержимое в гениальном труде Шпенглера, – будто все эти результаты исчезнут и пойдут прахом только из-за того, что удалось обнаружить какой-то «круг», какое-то «логическое противоречие»? Никуда они не денутся! К примеру, в точных науках не принято так просто отказываться от хороших результатов или оспаривать их ценность, если вдруг вскрываются противоречия, как, например, между квантовой теорией и электромагнитной теорией света. Думают над тем, как их преодолеть, углубив размышления, а не отбрасывая надежные достижения. Между тем, скучное повторение упрека в наличии круга и старого как мир аргумента, поистине шаткого в сравнении с подлинным скепсисом, не дает еще ни малейшего права перескакивать ко второму выводу этой нелепой альтернативы, ставящему имманентную нашей науке систему категорий в ничем не обоснованное исключительное положение по отношению к другим системам; и точно также это еще не дает права возвращаться к опровергнутому именно социологией знания учению Канта (или теперь Гуссерля) о некой константной системе категорий и системе строго закономерных функций сознания, которая сама доступна рефлексивному познанию лишь в различных степенях адекватности, совершенства и точности.
Ясна вообще и нам в частности, скорее, предпосылка вопроса, а именно то, что три его решения – 1. константность имманентной сознанию категориальной системы, 2. исторический релятивизм и понимание всех картин мира как fable convenue какой-либо исторической группы, 3. «тупое» исключение для нашей картины мира – все вместе должны быть отвергнуты; и что по-настоящему серьезная работа над ним начнется только тогда, когда они будут отвергнуты.
Если мы хотим поднять дискуссию о предмете на уровень, соответствующий реальной сложности проблемы, то мы не можем допустить, чтобы слепой аффект страха перед тем, что мы увязнем в бесконечном историческом и социологическом релятивизме, побудил нас, сломя голову, шарахнуться в сторону дешевого абсолютизма любого рода – будь то рационального или сверхрационального, – того «абсолютизма», который не согласуется с фактами, установленными эволюционной психологией, социологией, историей духа во всех областях их широко разветвленного исследовательского поиска.