Возникновение «науки» как особой ценностной сферы и области деятельности – а за пределами Европы она встречается вообще относительно редко и в ограниченной мере – всегда связано с явлениями, которые этнологи называют «высокоразвитыми культурами» (Hochkulturen). «Имеющаяся в виду форма культуры распространена с Западной Африки по всей территории Судана и Северо-Восточной Африки вплоть до Западной, Южной и Восточной Азии, а кроме того в Америке в областях так называемых американских высокоразвитых культур»[329]. Первыми признаками ее зарождения повсюду являются «магическое» господство над силами природы посредством внутреннего волевого акта[330], мантическое пророчество (как донаучная форма «prvoir»), а также более или менее монополизированное сословие священников.
Следовательно, за проблемой происхождения науки стоит более масштабная проблема происхождения высокоразвитых культур вообще. С этим вопросом, в свою очередь, тесно связан психологический вопрос, касающийся появления духовного творчества и «изобретательского» мышления, да и вообще возникновения мышления из дологической ментальности. Он ставился до сих пор лишь очень односторонне, с точки зрения индивидуальной психологии (например, в отношении творчества гения[331]), но его следует ставить – в тесной взаимосвязи с индивидуально-психологическим возникновением «оригинальных» «conceptio»[332], «inspiratio» и т. п. – также и в отношении народов и прочих групповых единств.
Позвольте со всей осторожностью высказать здесь об этих важных взаимосвязях некоторые предположения, развить которые автор обещает в научной работе над вышеупомянутой проблемой.
То немногое, что мы знаем о происхождении так называемых высокоразвитых культур, – кроме общеизвестных истин, что их появление повсюду связано с явно выраженным «политическим обществом», с образованием сфер господства чаще всего монархического порядка, раскинувшихся на больших пространствах и имеющих многообразный социальный состав, с формированием классов и профессиональной дифференциацией – так это прежде всего две вещи: 1. они представляют собой смешанные культуры «плодотворного», т. е. не просто аддитивного, типа[333], а именно очевидные смешения так называемых матриархальных и патриархальных культур[334]; 2. в их основе лежат чаще всего расовые расслоения, которые вторично в силу завоевания и политического насилия превращаются в классовые расслоения политического рода и в форме профессий (как это, по всей видимости, было с разделением на низшие и высшие касты в древнеиндийской кастовом обществе).
Однако такое глубокое различие между материнскими и отцовскими культурами – или, точнее говоря, матриархальными и патриархальными культурами (хотя здесь не следует идти на поводу у видимости, будто речь идет только о различии между правовыми учреждениями) – это различие с его ментальной стороны, выходящей за рамки данного особого содержания «мировоззрений», но лежащей в его основе, кажется еще недостаточно проясненным – ни феноменологически, ни эволюционно-психологически, ни социологически. Несмотря на то, что со времен бахофенского «Матриархата» этнологические изыскания и языковые исследования именований родства (например, сочинение Дельбрюка о древнеиндийских именах) открыли нам много нового о материнских и отцовских культурах, с этой стороны дело, кажется, так и не продвинулось дальше гениального труда Бахофена. Ясно только, что Бахофен не был прав, когда полагал, будто матриархат был распространен на Земле повсеместно и что он везде предшествовал патриархату как «стадия развития». Речь идет скорее всего о двух направлениях развития, возникших одинаково изначально на самых ранних из известных нам первобытных стадий развития социальной группы (тасманийцы, австралийские карлики и т. д.), но потом превратившихся в два самостоятельных, целостных и замкнутых в себе качественных типа социального, психического и духовного общебытия.
С другой стороны, сегодняшнее состояние этнологической науки говорит о том, что всестороннее, охватывающее в равной мере как реальные, так и идеальные факторы культуры значение этой акцентированной Бахофеном противоположности, наверное, скорее еще недооценили, чем переоценили. В новой работе Гребнера во второй и третьей главах также немало тому свидетельств. Правда, и Гребнер, на наш взгляд, приближается к столь чудовищному именно в этом вопросе заблуждению экономистской социологии (в полной мере использовавшей матриархат в своих целях (см. Бебель)), когда он пишет в цитированном выше сочинении (S. 33) следующее: «Относительно примитивным народам собирателей и охотников… явно и резко противостоит культурная группа, характерное отличие которой поначалу опять-таки экономическое. У истоков ее образования стоит изобретение обработки почвы – то сделанное явно женщинами открытие, что отходы продуктов питания…, помещенные в благоприятную почву, снова пускают побеги и что новые растения при соответствующем уходе дают более богатый урожай, чем их дикорастущие предки. Новое изобретение позволяет мужчине переложить на плечи женщины большую часть хозяйственного бремени…» Считает ли Гребнер случайностью, что это открытие сделали женщины? И действительно ли мужчина низвел женщину до положения «рабочего животного»? На мой взгляд, этому противоречат весьма любопытные свидетельства, приводимые Леви-Брюлем в его книге «Mentalité primitive» в пользу того, что подлинная причина женского труда в первобытных земледельческих культурах – господствовавшее в группе мистическое убеждение, будто только женщина в силу своего «участия» (participation) в плодородии земли «может» обрабатывать почву, ибо сама являет собой принцип плодородия и размножения: «Les hommes auraient beau dans les champs prendre autant ou plus de peine que les femmes, retourner la gle1be, avec plus de force, semer et repiquer avec autant ou plus de soin: peine perdue! La terre ne produirait qu’a contre-coeur et maigrement. Les bananiers, les palmiers demeureraient à peu prés striles. Seul le travail des femmes rend fécond les champs et les jardins, car c’est a leur sexe qu’il doit cette vertu»[335]. Каким бы мистическим и суеверным ни было это воззрение в отношении последствий мужского и женского земледельческого труда, оно само, как нам кажется, коренится в представлении том, что женская конституция с ее органическими процессами наделена психической способностью симпатического вчувствования [336] в процесс становления всей земной органической жизни – оно-то и явилось предпосылкой того, что именно женщина, а не мужчина, сделала такое наблюдение. Приводимое…[337] и Фробениусом и относящееся уже к значительно более зрелой культуре воззрение, согласно которому земля в результате использования первобытного плуга становится беременной, – совершенно естественно вырастает из этого фундаментального представления. Но отсюда ясно следует, что ни хозяйство, ни право экзогамии для мужчины вовсе не были так называемыми «исходными пунктами» прочих элементов так называемых матриархальных культур, например, анимизма, культа земли, но что все элементы, какие мы в разных случаях находим существующими вместе, составляют единое целое ведущего женского способа мышления, духа и мировоззрения в одном случае, мужского – в другом. Если в материнских культурах женщины выбирают вождя (т. е. мужчину), то этот способ мышления как ведущий в группе обнаруживает себя в том, что выбирают вождя именно женщины, а также в том, что вождем они избирают не женщину, а мужчину, в чем проявляется инстинктивное влечение женщины к подчинению. Преимущественное же господство в группе женского и матерински-женского способа мышления и духа (в отличие от мужского) означает попросту женское господство, которое, наоборот, там, где оно имеет место (амазонки), соответствует мужскому способу мышления и мужскому господству.
Идеальные типы этих единств (Zusammengehörigkeiten), в том виде, в каком мы способны увидеть их в фактах, охарактеризовал уже Бахофен, причем так, что его описание отчасти стало образцом. Однако даже он еще не пытался объяснить эти составляющие единое целое ряды, например, такие как
сущностной конституцией женского и мужского духа и психофизической конституцией женщины и мужчины – что сделать хотя и трудно, но вполне возможно[338] и что приводит к дифференциальной феноменологии сущности мужского и женского вообще и к дифференциальной психологии мужчины и женщины. Но здесь мы не будем рассматривать этот комплекс проблем[339].
Если высокоразвитые культуры произошли из плодотворного смешения отцовских и материнских культур – о чем говорят столь многочисленные свидетельства, – то мне кажется не мистическим, но вполне естественным предположение, что тайна зачатия, conceptus, в которой размножается человек, повторяется здесь социологически и психологически в большом масштабе и на почве духа еще совсем не проясненным образом. Преодолеваются ли дологическая стадия человеческого мировоззрения и поведения и их категориальная структура – в том виде, в каком ее нарисовал Леви-Брюль в обеих своих книгах и в каком она столь поразительно совпадает со многим из того, чему учат нас психология животных, детская и массовая психология, а также психопатология[340], – только в процессе этого культурного смешения, кажется мне вопросом, по меньшей мере, оправданным, однако для его решения у нас пока еще нет необходимых предпосылок. О мере, в какой это смешение состоялось в различных высокоразвитых культурах, и о том, какова должна быть глубина взаимного проникновения отцовских и материнских культур, чтобы образовалась новая совокупная ментальность группы, мы также можем сказать немного.
И все же есть такая почва, на которой эти большие проблемы происхождения высокоразвитых культур тесно взаимосвязаны с социологией знания: это почва древнегреческого мира – т. е. та, на которой прежде всего и выросли метафизика и наука Запада.
Не подлежит никакому сомнению, что не только греческая трагедия (как это глубоко понял Ницше), но и вся более высокая культура Греции, в том числе и культура всех родов знания, возникли из двух фундаментальных элементов; что пришедшие через Фракию из Малой Азии учения о душе, техники и культуры души и гречески-автохтонный логически-диалектический способ мышления, что религия Хроноса и хтонических божеств, с одной стороны, и культы Зевса, Аполлона, Афины (культы неба и света), с другой, самым тесным образом связаны с преобладанием в разных местах в разное время греческой истории материнской культуры и отцовской культуры. Эти факты проливают такой яркий свет на древнегреческую мифологию (например, «Орестея») и религию, благодаря им становится настолько очевидным сущностное различие между витальной мистикой и идейной мистикой, что надо нарочно закрывать глаза, чтобы этого не видеть. Самое главное из того, что здесь показал Бахофен, а Эрвин Роде нашел в древнегреческих учениях о «душе» – их странный смешенный состав и противоречия, – сохраняет свою силу. После Узенера новые исследования мистерий смогли только подтвердить и расширить уже открытое.
В результате этого развития сформировались два идеально-типических вида наднормального «мистического» знания и две в корне различных техники его получения: (светлая) мистика созерцания идей и (темная) мистика чувственного соединения с первоначальной «материнской» силой жизни и «матерью землей», со свободным от образов и идей порывом, лежащем в основе всего, что зачинается, зарождается, становится, растет, – духовная мистика и витальная мистика. Ekstasis и unio mystica ведут поиск – но радикально противоположными средствами и в направлении противоположных целей. Сходны они и в том, что стремятся к deifica-tio, – но идея Бога в мистике первого рода имеет такое же явное патриархальное происхождение, как идея Бога в мистике второго рода матриархальное. Музы следуют за Аполлоном, Грации – за женственным Дионисием и быком. Техника первого рода – платоновское движение «крыльев души», – ведущая к созерцанию идей и episteme, стремится к тому, чтобы освободить дух, разорвав в то же время инстинктивные и чувственные путы естественного мировоззрения посредством аскезы («философия – это вечное умирание») и духовной любви к сущностному, т. е. к тому, чтобы по возможности полностью исключить в знающем жизнь. Техника второго рода, наоборот, стремится с помощью наркотических напитков, пьянящих музыки, танцев, оргий, символических смешений полов исключить «дух», подавить мир идей и даже «образов», чтобы совершить великое возвращение к «матерям»: чтобы в экстатическом чувственном порыве слиться в unio с первородной вселенской силой.
И здесь становится совершенно ясно: наука на Западе возникла благодаря череде беспрерывных побед, одержанных светлой духовной мистикой света и episteme над другим родом мистики – душевной витальной мистикой матриархального и женственного происхождения. Так что наука есть выдающееся произведение мужского духа, – того самого духа, который вопреки всей родовой конституции и семье создал «государство». И мне кажется, больше нигде в мире, кроме как на греческой почве Европы, мужской дух не одерживал над женским духом столь ярких и убедительных побед.
Возможно, колоссальный разрыв между Азией и Европой, в том числе в отношении всей культуры знания, произошел в эпоху от микенской культуры до Аристотеля именно вследствие этой победы.
е) Из заметок по социологии позитивной науки (Наука и техника, хозяйство, государственное устройство)
Магическая техника – это овладение сверхъестественными силами, которые управляют вещами нерегулярно, в соответствии с желаниями…
Культ божеств, которыми управлять невозможно – можно только их просить, почитать, – одинаково изначально отделяется от практически-позитивной техники, отпочковываясь вместе с ней от магической техники…
Магическая техника – это действие, например, вызывание дождя, магическое умерщвление, людоедство с целью обретения силы; религия – это упрашивание …
То, что не поддающееся овладению константно божественное, с одной стороны, и поддающееся позитивно-практическому овладению, с другой, отделились друг от друга, есть результат побочных успехов магически-технических действий: культ мертвых – агрикультура; животные (тотемные животные), которых едят только по праздникам – скотоводство…[341].
Маги-алхимики, маги-астрологи, маги-врачиватели в Индии и Греции суть основатели физики, астрономии, естественной истории.
Магия – мост между религией и наукой.
Одухотворение и персонализация идеи исцеления делает здоровье, богатство целями позитивной техники: единый процесс…
От фантазии к опыту, от «желания» к «воле», от магического действа к религии и позитивной технике.
Вся техника – не что иное, как похищение божественной силы (Прометей), вся наука – дерзкое любопытство и запретное сомнение. По словам Прантля, первые христиане считали логику «изобретением дьявола». Лишь когда религии создали священничество и theologoumena, они стали уязвимы со стороны лучшей техники и науки. Врач исцеляет лучше, чем исповедь и причастие, психиатр – лучше, чем экзорцист. Священник – всегда Эпиметей[342].
Утрата и приобретение в разделении человеческого труда и духа.
Наука возникает, во-первых, когда эмансипируется третье сословие; во-вторых, когда священничество, догмы, иерархия отсутствуют либо ослаблены по внутренним причинам, лежащим в самой истории религии; в-третьих, когда происходит встреча третьего сословия с изначально свободным сословием – сословием метафизиков, созерцателей мира, людей, способных к умозрению, и в этом смысле наука есть продукт смешения метафизики и традиционной техники; в-четвертых, когда воля к господству направлена больше на природу, чем на людей, и определенная техническая потребность (прирост населения) задает этой воле к господству свои цели и принудительную силу.
Античная наука была умозрительна, поскольку существовали рабы. Как техника делает раба отчасти ненужным (Аристотель), отчасти – чем она выше – не может им больше обслуживаться, так, с другой стороны, и последовательное упразднение рабства в истории Рима ускоряет научно-технический процесс. Христианская религия косвенно, за счет того, что сосредоточила все духовные силы на Боге, умертвила мир, по большей части передав его под ответственность воли к господству. Однако наивысшего уровня техника достигла лишь с появлением свободного рабочего. Таким образом, история политического освобождения не независима от истории свободы и власти, которые человек завоевал над природой. Но только полное исключение магической техники протестантизмом освободило все силы господства над природой (Кальвин).
Не случайно господство реалистического мышления и органологического взгляда на мир терпит крах именно тогда, когда начинает свое существование буржуазное предпринимательское и приобретательское общество. Протестантизм исключил остатки магической техники в пользу рациональной техники (что и привело к созданию его учений о благодати). Это пробивающаяся буржуазия на почве христианской религии – подобно тому, как средневековый католицизм был христианством сословно устроенного общества с феодальным землевладением и созерцателями на верху, как эпоха патристики была христианством осколков Римской и Византийской империй, а первое христианство было религией «странствующих ремесленников» (Макс Вебер).
Но тот факт, что одно и то же христианское вероучение пережило, таким образом, всю сословную и классовую историю, свидетельствует о наличии собственной логики религиозного развития: о том, что оно ни в коем случае не эпифеномен.
Экономический материализм – принципиальное заблуждение. (Он делает невозможным историческое знание[343].) Он имеет значение для позитивной науки лишь постольку, поскольку совпадает с прагматизмом и техницизмом. Но обыкновенный интеллектуализм – еще большее заблуждение. Именно техника связывает хозяйство с наукой.
Интеллектуалистское воззрение на науку, с одной стороны, убивает ее продуктивную связь с техникой и индустрией, а, с другой стороны, заставляет ее представлять себя как образовательное и спасительное знание – между тем, она не есть ни то, ни то другое. Собственная задача образования.
Наука, техника, индустрия образуют единство, каждый член которого зависит от другого.
Ученый находит правила возможного овладения природой – пожалуй, только в мыслях: как можно мыслить то, что нечто нами производимо.
Техник, обозрев практически полезное, изобретает все возможные реальные машины.
Предприниматель использует их экономически.
Психотехника начинает приобретать большое значение для индустрии: она повышает интенсивность труда.
Чистый математик должен и обязан работать так, как если бы не было никакого применения математики к природе; физик – так, как если бы не было никакого применения физики к технике; техник должен конструировать машины так, как если бы не было индустриально-экономического использования его машин. Только так преуспевает цивилизаторская культура.
Тем не менее, все эти виды духовной деятельности соотносятся друг с другом – но объективно -телеологически.
Науки о духе также имеют во многом практическое происхождение: например, история и искусство правления государством, политическая экономия и финансовое искусство (Рикардо).
Аскетический мужской дух, создавший науку, проявляется также в неслыханном отказе от получения знания и образования о тех вещах, которые находятся вне его специального предмета, – отказе со стороны самого специалиста. Он тоже становится колесиком в сложном механизме научного разделения труда и системе научной методики. Огромное здание знания постоянно расширяется, переполняя библиотеки, и его уже не в состоянии обозреть ни один смертный.
И в этом специалист-исследователь похож на рабочего, ставшего колесиком сложного индустриального механизма.
Идея прогресса наук на абсолютно прочном фундаменте, заложенная Галилеем и Ньютоном, поколеблена сегодня в самих ее основаниях. (В своей речи, посвященной памяти такого исследователя, как лорд Кельвин, Эйнштейн сказал, что современная физическая литература привела бы его «в ужас».) Но то же самое относится и к неслыханному хозяйственному прогрессу, который как идея заполнял конец XVIII и большую часть XIX столетий. Только двойное усилие – введение системного базирующегося на едином для всей Европы международном праве законодательного ограничения числа детей при строжайшей выбраковке негодных и слабоумных вкупе с новым евгеническим умонастроением и интернациональное повышение производительности труда – могло бы обеспечить Европе регенерацию. (Здесь также соединение власти человека над самим собой – в производстве человека человеком – с внешней техникой.)
Но в действительности происходит обратное. Принцип, что европеец своим трудом создает ценностей больше, чем потребляет, действовал лишь в течение одного «эпизода» истории. Наука же имеет смысл только относительно ценностей жизни и господства. Если она начинает этих ценностей больше разрушать, чем создавать, то она, как и раньше, может быть и «правильной», и «истинной» – только уже не будет никакого смысла эти истины искать.
Другое дело метафизика: она и не зависит в такой мере, как наука, от благосостояния, и не увеличивает его. Ее ценность в том, что она сплачивает людей вокруг общего «смысла жизни»; а, стало быть, она не свободна от ценностей, как наука…
Между наукой и демократией нет никакой сущностной связи (Сократ; современная Япония). Серьезнейшее препятствие на пути развития науки – современный национализм – дитя демократии. Вопреки имманентной науке претензии на общезначимость и интернациональность, она остается делом «немногих». Но так же ясно и то, что наука находится под большой угрозой в условиях авторитарного режима, особенно тогда, когда он опирается на метафизические и религиозные догмы. Парламентарная демократия слишком легко переносит присущие ей неконструктивность и настроенческие партийные дела на методы отбора и стимулирования своих чиновников. Просвещенная аристократия и монархия, наверное, самое лучшее. Русская Советская республика сделала index librorum prohibitorum. Марксизм, как и механицизм, – церквоподобные образования (Э. Мах).
Свобода различных наук оказывается под угрозой в зависимости от того, какие слои в данный момент господствуют: режим священников угрожает свободе теологии, метафизики, философии; режим заправил индустриальной экономики – свободе экономической науке и других общественных наук.
Подорвала ли наука Энциклопедии господство старых сословий? Едва ли.
Предисловие Макса Шелера к первому изданию «Проблем социологии знания»
Книга, которую под названием «Формы знания и общество» я выношу на суд общественности, содержит существенную часть результатов моих социологических и теоретико-познавательных исследований в последние десять лет. Тот факт, что в один и тот же труд одновременно включены сочинение по социологии знания и пространная теоретико-познавательная и онтологическая работа, на первый взгляд может вызвать удивление. Он имеет свое глубокое основание в принципиальном убеждении, которым я руководствовался: исследования в области теории познания обречены на пустоту и бесплодность без одновременного изучения общественно-исторического развития высших типов человеческого знания и познания; но учение о развитии человеческого знания и его социология – в том масштабном виде, на какой впервые отважились Кондорсе и Конт – должны остаться в конечном счете без последнего фундамента, непрочной и лишенной какого бы то ни было направления, если предприятие не ведумо ясно осознанными предметными теоретико-познавательными убеждениями. В становлении и развитии, означающим одновременно рост и утраты, находится не человеческий «разум» в своей наиболее формальной сущности, который со-определяет «человека», но то, что обычно называют его «организацией» и его субъективно-категориальным составом. Абсолютная историческая константность форм и принципов «человеческого» разума, которую большая часть всей предшествующей теории познания наивно предполагала как неизменный предмет своего исследования, – это, согласно представленному в этой книге взгляду, не что иное, как «идол».
Таким образом, два самых больших сочинения, вошедшие в эту книгу, «Проблемы социологии знания» и «Познание и труд. Исследование о ценности и границах прагматического мотива в познании мира», находятся между собой в отношении обоюдного взаимо дополнения, а именно в том смысле, что они – хотя задуманы и написаны строго методически независимо друг от друга – свободно и без всякого принуждения сходятся в одних и тех результатах. Именно в этой «свободной конвергенции», когда взаимоподтверждаются и взаимоверифицируются их результаты относительно «форм человеческого знания» и законов познания в этих формах, автор усматривает главную ценность своих исследований и доказательство истинности своих основных учений.
Такая конвергенция проявляется в особенности там, где речь идёт о точном определении значения, которое имело и ещё отчасти имеет практически-техническая установка человека европейского Нового времени на господство над миром (в противоположность чисто теоретической, любовно-созерцательной установке) для выработки изначально специфических исходных пунктов, целей и категориальных форм познания мира. Наша эпоха – впервые в истории так называемого Нового времени – предоставляет нам благодаря неслыханно возросшим возможностям сравнения культур знания и форм познания народов и времен, а в не меньшей степени и в силу глубоких потрясений почти всех основ картины мира Нового времени, полную суверенную свободу и достаточную дистанцию, чтобы отважиться на новое слово относительно законов развития человеческого знания и его форм – на такое слово, которое открывает существенно иные будущие перспективы для дальнейшего развития всей нашей теоретической картины мира в философии и науке, нежели те, что дали нам и, исходя из своих предпосылок, должны были дать полноценные и половинчатые формы позитивистских и критицистских философских и эволюционно-теоретических учений. Надо сказать, до сих пор лишь философия, происходящая из позитивистского круга идей (начиная с Кондорсе, О. Конта, Г. Спенсера и кончая Э. Махом, Э. Дюркгеймом, Л. Леви-Брюлем), предложила – и в этом ее огромное преимущество – поистине всеохватывающее учение о развитии человеческого знания. Немецкая философия, особенно поскольку она была ориентирована на Канта, оказалась на этой ниве, в общем и целом, неплодотворной[344]. Вопреки всей имевшейся до сих пор критике, например, «закона трех стадий» Конта, ни одно из учений не оказало на европейское образование более внушительного влияния, чем позитивистское. Признавалось ли это молчаливо или высказывалось открыто, но оно было прямо-таки главным пунктом убеждений научно образованных людей нашей эпохи. В предлагаемой книге именно это учение не только строго опровергается тем, что вскрываются истоки его многочисленных заблуждений – одновременно ему дается позитивная замена в виде новой, совершенно иной картины развития, в которой то, что Конту казалось магистральным направлением человеческого знания, предстает лишь как частное, второстепенное, а в некоторых отношениях даже попятное направление западноевропейского мышления на небольшом отрезке всемирно-исторического движения знания. Тщательно вскрываются причины этой попятной побочной направленности, в особенности причины временного отхода от опытов метафизического познания в пользу, с одной стороны, позитивных наук, с другой стороны, – церковных реставраций.
«Социология знания» в первой части рассматривает «сущность и порядок каузальных факторов истории», будучи в то же время первой позитивной попыткой принципиально преодолеть односторонности и принципиальные заблуждения как натуралистических учений об истории, в первую очередь экономизма Карла Маркса, так и идеологических и сциентистских воззрений на историю (Гегель и Конт). Развиваемый здесь основной закон сменяющихся во времени и от одной культурной эпохи к другой видов комбинации духовно-идейных и инстинктивно-реальных факторов воздействия и детерминации исторически-общественной жизни получит еще более глубокое, чем это было возможно в рамках этой книги, обоснование в близящейся к завершению «Антропологии» автора (особенно в той части, где речь идет о возрастной психологии).
В контексте публикаций автора и его духовного развития оба больших сочинения имеют – независимо от их самостоятельной ценности в плане рассматриваемых ими специальных предметов – особо важный смысл, ибо призваны открыть врата строго методичному метафизическому познанию и мышлению. Проторить свободный путь этому способу мышления – в противовес всякого рода мистике, обскурантизму и одновременно позитивизму – одна из главных целей настоящей книги. И лишь во вторую очередь она является также введением в метафизику автора в том виде, в каком она, пройдя за последние пять лет через глубочайшие потрясения прежде всего мира его религиозных идей, постепенно достигла в нем ясности и зрелости. Попытка объяснить с исторически-социологических позиций метафизический способ познания и его метод как исторически «отжившую» ступень человеческого духа (Конт, Спенсер, Дильтей и др.), равно как попытка с позиций теории познания загнать наше познавание в так называемые «границы возможного опыта, наблюдения и измерения», рассматриваются автором в двух больших сочинениях этого труда как строго опровергнутые. Логика, теория познания и – что наиболее важно – сама познавательная техника философской метафизики, изложенные здесь лишь с принципиальной стороны, будут более основательно и детально разработаны по каждому отдельному вопросу в первом томе метафизики автора, посвященном исключительно сущности и возможности метафизического познания. Метафизику автора можно будет понять, только прочитав эту книгу. Содержащаяся в тексте этого тома работа «Социология вещного обожествления основателя», по которой одно время называлась даже часть книги и которая призвана обстоятельно обосновать некоторые наметки в «социологии знания», имеет косвенную побочную цель – подвести новый фундамент под право метафизики на существование вопреки ограничивающим ее узкими рамками и одновременно грозящим ей окостенелостью притязаниям церквей откровения; ведь именно «вещное обожествление основателя» (или его учения, например, Коран) всюду, где в истории происходило образование церквей и догм, было первичным основополагающим процессом, так сказать, prima causa всего процесса, т. е. того процесса, который и на Западе самостоятельное метафизическое познавание и мышление закопал еще глубже и впечатляюще, чем даже теорию и одностороннюю, временами почти единственную в своем роде практику позитивистски-прагматической трудовой и ориентированной на достижения науки. Между тем, эта работа не могла быть включена в предлагаемую книгу, так как ее объем становился чересчур большим. Поэтому она будет опубликована в другом месте.
Итак, если предлагаемая книга должна быть, с одной стороны, «введением» в метафизику автора и обоснованием ее предприятия, а потому обращена в будущее, то, с другой стороны, в ней есть и взгляд назад, на прошлые сочинения автора, относящиеся к тому же кругу проблем. Для того, чтобы предоставить читателю возможность узнать обо всем, что автор говорил о проблемах, затронутых в этой книге, ранее, надлежит указать на следующие работы:
1. Доклад «Формы знания и образование» (Бонн, 1925) обосновывает учение о «видах знания» глубже, чем даже в предлагаемой книге. Одновременно он тесно связывает это учение с идеей и процессом образования человека (Мenschenbildung), а заодно и дает уже некоторые предварительные указания на антропологию и метафизику автора.
2. Сочинения «О позитивистской философии истории знания и задачи социологии познания (закон трех стадий Огюста Конта)» и «Учение о мировоззрении, социология и полагание мировоззрения» (обе содержатся в «Сочинениях по социологии и учению о мировоззрении», 1. Лейпциг, 1923) – это предваряющие социологию знания работы, в которых отдельные пункты рассматриваются более точно, чем это было возможно сделать в рамках данной книги.
3. Если в этой книге «труд» исследуется по мере его способности формировать познание мира, то в томе 3 «Сочинений по социологии и учению о мировоззрении» (Лейпциг, 1924) в фокусе оказывается место труда в царстве ценностей (см. сочинения «Ресентимент в структуре моралей» в книге «О перевороте в ценностях» и «Причины ненависти к немцам»). Только в совокупности эти работы дают законченную «философию труда» автора.
Сочинение под названием «Проблемы социологии знания» впервые появилось как вводная часть к коллективной монографии «Опыты по социологии знания» (Мюнхен, 1924), опубликованной по поручению Кёльнского исследовательского института социальных наук. Так как его отдельное издание автором не разрешено по договору, однако очень желаемо со многих точек зрения, то оно снова публикуется в предлагаемой книге. При этом оно было не только проверено и многократно улучшалось стилистически, но и весьма существенно расширено и дополнено (на одну треть). Например, совершенно новым добавлением является учение о «логике классов».
Второе сочинение, «Познание и труд», публикуется впервые. Оно является выполнением обещания, данного автором еще много лет назад. В нем прежде всего предпринимается попытка провести точное различие между тем, что истинно и что ложно внутри так называемого прагматизма – философского течения мысли, имеющего многочисленные формы. Автор оказывается при этом в резкой противоположности как по отношению ко всякого рода прагматической философии, так и по отношению к любым предпринимавшимся до сих пор, особенно в Германии, попыткам односторонне и опрометчиво отвергнуть прагматизм в его методическом значении для точных наук. Во-вторых, в сочинении дается детально разработанное учение о фактических и возможных философских толкованиях механического учения о природе и точно взвешенное решение по этим центральным вопросам натурфилософии. Фрагмент о видах познания природы имеет чрезвычайно важное значение для теории познания метафизики. В-третьих, в нем закладываются основы философии восприятия, деятельности фантазии и переживания реальности, которые точно так же имеют решающее значение для теории познания метафизики. Осведомленный читатель сразу заметит, что материал, данный в этих частях, автор мог найти лишь на широкой ниве достижений новейшей немецкой экспериментальной психологии, столь плодотворной именно для фундаментальных философских проблем. К сожалению, автор уже не смог воспользоваться очень важной для философии восприятия и сознания реальности работой Давида Катца «Структура тактильного мира» (Лейпциг, 1925). Осведомленный читатель заметит также и ту тесную связь, что соединяет автора с работами его друзей-медиков в области развивающейся полной юношеских сил психопатологии.
Третье сочинение «Университет и народная высшая школа» впервые было издано Л. фон Визе в коллективной монографии «Социология народного образования» (Мюнхен, 1921) по поручению Кёльнского исследовательского института социальных наук. Оно было включено в эту книгу (и улучшено), так как содержащиеся в нем требования к формированию нашей германской системы образования приобретают полный вес и получают более глубокое обоснование лишь на фоне излагаемой здесь теории и социологии форм знания.
Кёльн, ноябрь 1925 Макс Шелер
Малинкин А. Н