Но Восканян уже не мог отступить. Он же сказал себе: пусть ярко светит солнце! И ведь ждали его там те три женщины и ткач... Еле переступая, неся впереди себя знамя, он подходил все ближе и ближе к краю бездны. Внизу шевелились клочья тумана. Они то собирались в клубы, то расползались, а то, переплетаясь, кружили друг возле друга, время от времени открывая кусок моря. А оно лежало гладкое и блеклое, как темно-серое полотно. В одном месте посреди этого полотна что-то поблескивало. Грант Восканян зажмурил глаза. Должно быть, и впрямь он с ума сошел, а ведь так всегда этого боялся. Он то открывал, то закрывал глаза, — и так без конца. Туман тем временем растворился, но поблескивающее пятнышко не исчезло, а будто прилепилось к серому полотну. Да и не блестело оно совсем, а оказалось сизо-серым кораблем с четырьмя трубами, отсюда, сверху, он представлялся маленьким и даже игрушечным. Порой на него наползали клочья тумана, и он исчезал из виду. У Восканяна были острые глаза, и он без особых затруднений прочитал на носу корабля освещенные острыми утренними лучами большие черные буквы: «ГИШЕН».
У Восканяна вырвался жалкий стон. Чудо свершилось. Но не для него. Всех спасут. Только не его. Он изо всех сил стал размахивать полотнищем с надписью «Христиане терпят бедствие!». Он махал все быстрей и быстрей, махал неустанно, махал долгие минуты.
Над капитанским мостиком в ответ подняли французский сигнальный вымпел. Но Восканян не видел его. Он сам себя не сознавал в эти минуты, а только размахивал белым полотнищем из стороны в сторону, водил его над головой кругами. Даже постанывал от напряжения. Да, покуда у него хватало сил, ему можно было жить.
Где-то наверху прогремели гаубицы Багратяна. Все короче, все неравномернее были взмахи армянского флага... А вдруг ему удастся тайком пробраться на корабль? — подумал Восканян. И в это же мгновение, увлекаемый скорей тяжестью флага, чем собственной волей, он дико вскрикнул от ужаса и сделал шаг в пустоту...
В этот же миг двадцатичетырехсантиметровое орудие «Гишена» произвело свой первый выстрел. То был приказ туркам: «Ни шагу дальше!»
Для генерала, каймакама и юзбаши этот выстрел явился ударом грома средь ясного неба. Несколько минут тому назад эти господа собрались у юзбаши, а ведь для больного печенью толстого каймакама раннее вставание и подъем на гору были тяжким испытанием. Четыре командира рот стояли вокруг юзбаши, чтобы получить приказ о наступлении. Разведка накануне ночью хорошо поработала: все новые местоположения мусадагцев на морской стороне были засечены, стало известно также, что с юга Дамладжк защищен только двумя редкими цепями стрелков, к тому же плохо окопавшимися. Согласно приказу генерала Али Ризы только две роты с пулеметами должны были наступать на эти слабые цепи, как только на севере горная артиллерия начнет обрабатывать армянские окопы. И каймакам и юзбаши были уверены в том, что не более, чем через час всякое сопротивление будет сломлено. Вслед за тем северная и южная группы соединятся, чтобы совместно ликвидировать лагерь на морском берегу. Никто не должен ускользнуть!
Первая граната из гаубицы Багратяна разорвалась на осыпи пониже скальной башни, вторая пролетела еще дальше, но третья ударила довольно близко от группы офицеров. С воем разлетелись осколки. Два пехотинца лежали на земле, корчась от боли. Юзбаши с ленцой закуривал сигарету.
— Первые потери, господин генерал.
Молодое, почти прозрачное лицо Али Ризы стало темно-красным. Губы сжаты еще плотнее, чем обычно.
— Приказываю, юзбаши, взять этого Багратяна только живым и привести ко мне лично!
Не успел он договорить, как грянул гром: «Ни шагу дальше!» Господа бросились к западным окопам, откуда хорошо просматривалось море.
Словно примерзший, «Гишен» со своими четырьмя трубами стоял в свинцовой воде. Над трубами висело облако черного дыма. Дымок у среза стволов уже рассеялся. Должно быть, капитан решил ограничиться одним предупредительным выстрелом по долине Оронта.
Дрожа от негодования, каймакам заговорил первым:
— Чтобы вы знали, генерал! Вам подведомственны военные дела. Но окончательное решение остается за мной.
Не отвечая и не опуская бинокля, Али Риза рассматривал «Гишен». Каймакам, в решительные минуты обычно занимавший сонно-выжидательную позицию, на сей раз потерял всякий контроль над собой.
— Требую от вас, генерал, чтобы вы отдали приказ о немедленном начале операции. Корабль на рейде не должен нас удерживать.
Али Риза опустил бинокль и обратился к адъютанту:
— Свяжитесь с Хабастой. Мой приказ передать с наивозможно большей скоростью по цепи на северные позиции; «Огня не открывать!».
— Огня не открывать! — повторил адъютант и бросился прочь.
Каймакам выпрямил свою рыхлую, но внушительную фигуру:
— Что означает этот приказ? Я требую разъяснений, эфенди!
Генерал, не обратив на него никакого внимания, остановил взгляд своих серо-голубых глаз на юзбаши:
— Прикажите оттянуть назад все выдвинутые вперед части. Все подразделения оставляют гору и передислоцируются в долину. Начало отступления немедленно!
— Требую объяснений! — кричал каймакам вне себя. Мешки под глазами почернели. — Это трусость! Я отвечаю перед его превосходительством! Нет никаких оснований сворачивать операцию!
— Никаких оснований? — повторил генерал, смерив его долгим и холодным взглядом. — Вы хотите открыть побережье союзническому флоту? Морские дальнобойные орудия бьют до Антакье. Может быть, вы думаете, что этот крейсер один-одинешенек заблудился здесь? Может быть, вы хотите, чтобы англичане и французы высадились здесь и открыли новый фронт внутри никем не защищенной Сирии? Ну, что выскажете, каймакам?
А каймакам, пожелтев, с пеной у рта кричал:
— Это все меня не касается! Я, как ответственное лицо, приказываю вам...
Дальше он не договорил. Приказ генерала об отмене артогня, разумеется, не мог за несколько минут дойти до турецких артиллерийских позиций. Первые турецкие гранаты разорвались в Северном Седле. И тут же длинные элегантные стволы судовых орудий вместе с бронированными башнями «Гишена» начали разворачиваться. Не прошло и нескольких секунд, как первые тяжелые гранаты разорвались в Суэдии, Эль-Эскеле, Эдидье. И сразу же по большой трубе винокуренного завода пополз вверх американский флаг. Минута-другая, и в поселках загорелись деревянные дома. Али Риза рявкнул на юзбаши:
— Свяжитесь по телефону! Прекратить огонь, дьявол вас побери! Заптиям — эвакуировать население из деревень. Всем — в долину!
Молчавший до сих пор мюдир из Салоник вдруг впал в истерику.
Сложив руки трубой, он кричал, стараясь перекричать грохот орудий «Гишена»:
— Это нарушение международного права... Здесь открытый берег... Вмешательство во внутренние дела страны...
Генерал-майор Али Риза, подняв свой стек, собрался уходить. Офицеры последовали его примеру. Еще раз обернувшись, он сказал:
— Что это вы раскричались, мюдир? Можете благодарить ваш Иттихат!
— Мне дурно! — стонал явно переоценивший свои силы каймакам. Его тяжелое тело съехало на землю. Казалось, он вот-вот потеряет сознание. Из чернеющих губ вырывались одни и те же слова:
— Это конец... это конец...
Мюдир приказал четырем заптиям унести своего больного начальника в долину.
Следовало бы предположить, что и Габриэл Багратян, полностью осознав неспосланное чудо, должен был рухнуть наземь, — столь колоссально оно было. Однако этого не случилось. Чувства Габриэла были уже глухи и не способны на отклик. И как бы мы бережно ни подбирали слова — правдиво передать то, что происходило в его душе, невозможно. Нет, то не было разочарованием. Разочарование — слишком грубое понятие. Скорее это можно было бы назвать нежеланием сделать усилие, каковое требовалось от смертельно усталого организма для того, чтобы начать новую жизнь. Так человеческий глаз, попав из темноты на яркий свет, защищается от внезапной перемены, несмотря на то, что душа жаждала ее. Первая реакция Багратяна была — приказ! Он передал его по всей линии стрелков:
— Никуда не уходить! Все остаются на своих местах!
Это был чрезвычайно важный приказ. Во-первых, Габриэлу были неизвестны намерения турок, к тому же, он ведь не видел собственными глазами французский военный корабль. И вряд ли этот корабль способен взять на борт четыре с половиной тысячи человек.
Не менее удивительным было действие чуда на остальных защитников — на тех, что длинной цепью, будто парализованные, лежали в своих ямках после этой последней и такой бесконечной ночи — ночи ожидания смерти. Весть принес мальчишка: заикаясь и задыхаясь, он выпалил что-то и убежал. Никто даже не вскрикнул. Возникла долгая томительная пауза. И вдруг распался весь порядок. Те, кто слышали весть о чуде, устремились наверх, туда, где стояли гаубицы, где был командующий. Однако не это было удивительным, нет, другое — внезапное изменение человеческих голосов: все вдруг заговорили фальцетом. Со всех сторон на Габриэла обрушились высокие и сдавленные голоса. Звучало это как искаженный бабий визг, как вопль страха у сумасшедших. Чувство, рожденное спасением, прежде чем завладеть душами, вызвало судорогу голосовых связок.
Стрелки сразу же подчинились приказу Багратяна: они бросились наземь и выставили впереди себя ружья, как будто ничего потрясающего не произошло. И только учитель Апет Шатахян потребовал от командующего, чтобы тот послал его в качестве комиссара вниз, к морю. Благодаря отменному владению французским и безупречному прононсу, он, Шатахян, несомненно является лучшим кандидатом для ведения переговоров. Учитель так и сиял. Габриэл Багратян, который больше всего хотел личным примером удержать дружинников на позициях до тех пор, пока не минует всякая опасность турецкого наступления, отпустил Шатахяна, поручив ему следующее: при любых обстоятельствах должна поддерживаться постоянная связь лагеря на берегу моря с защитниками горы здесь, наверху. Тер-Айказун и доктор Алтуни должны вместе с Шатахяном отправиться на французский корабль. Капитану крейсера следует незамедлительно сообщить, что среди мусадагцев находится француженка, в очень тяжелом состоянии.
Начавшийся артобстрел Северного Седла подтвердил опасения Багратяна. Турки и не собирались выпускать из когтей такую верную добычу. Багратян в тот же час отправил к Чаушу Нурхану вестового:
— Северное едло держать до последнего человека! Без соответствующего приказа командующего стрелки ни под каким видом не должны покидать окопы и скальные баррикады, где им и надлежит искать укрытия от артогня.
Но очень скоро артиллерийский обстрел утих, а громадные корабельные орудия с равномерностью музыкальных тактов продолжали обрушивать свои бомбы на мусульманские селения. В долине Оронта, казалось, настал Страшный суд.
Когда Габриэл Багратян поднялся на наблюдательный пункт, Суэдия, Эль Эскель и Эдидье и даже далекий Айн-Джераб были охвачены огнем. На лошадях, на ослах, воловьих упряжках и просто пешком население спешило в армянскую долину...
Чуть позже Габриэл вернулся к гаубицам. Позади сошника, аккуратно сложенные, высились готовые к стрельбе снаряды. Габриэл собирался развернуть орудия на север и, когда начнется турецкая атака, накрыть ее огнем. Однако теперь он отказался от этого своего намерения, хотя и не считал опасность миновавшей. Он сел рядом с гаубицей и долго смотрел вперед. Но в то же время и внутрь себя: «Может быть, через несколько недель я снова буду в Париже?.. Мы въедем в квартиру на Авеню-Клебер, и опять начнется прежняя жизнь». Однако эта мысль — за час до этого она могла прийти в голову разве что сумасшедшему, — ничего не изменила в удивительной пустоте в его груди. Он не ощущал никакого преклонения, никакого восторга, горячей, молитвенной благодарности богу, что было бы так естественно при таком сверхъестественном чуде. Нет, Габриэл не мечтал о Париже, о квартире, не тосковал по. общению с культурными людьми, по комфорту, даже не думал о том, чтобы наесться досыта, о чистой постели. Если он что-нибудь и ощущал, то только сверлящую потребность в одиночестве, которая усиливалась с каждой минутой. Но то должно было бы быть одиночеством, которого не существовало: м.ир без людей, планета без физических потребностей, без движения. Некая космическая пустынь, и он — единственное существо в ней, спокойно созерцающее, не зная ни прошлого, ни настоящего, ни будущего!
Люди на берегу разместились на довольно большом расстоянии друг от друга. Общины Йогонолука и Абибли пристроились сравнительно высоко, в то время как битиасцы, азирцы и те, что из Кебусие избрали себе место у самой воды — там, где скалы отступили вглубь, освободив несколько неровных, заросших колючим кустарником кусочков земли.
В то время как учитель Восканян размахивал полотнищем с призывом о помощи, здесь, внизу, все еще спали. Но то был не сон людей, а сон какой-то неживой материи. Они спали, как спит скала или земляной холм.
Громовой удар корабельных орудий разорвал этот сон. Четыре тысячи женщин, детей, стариков в страхе раскрыли глаза, чтобы увидеть, как забрезжит свет четвертого голодного дня. Для тех, кто лежал прямо на берегу, сон, должно быть, все еще продолжался, и это сновидение неподвижно покоилось на водной глади. Кое-кто попытался приподняться — надо же спугнуть это наваждение! Другие так и оставались лежать на своем каменистом ложе, на котором они стерли себе и без того истончавшую кожу. Даже на другой бок не повернулись. Но вдруг среди взрослых послышалось какое-то полурыдание, полукашель, похожий на лепет тяжело больных детей, и звук этот быстро распространился вокруг. Теперь даже самые неподвижные тени встрепенулись. Мальчишки, что могли еще держаться на ногах, залезли на скалы повыше. Люди теснились у самого прибоя.
Крейсер «Гишен» бросил якорь примерно в полумиле от берега. Перед офицерами и матросами открылась потрясшая всех картина: сотни голых, костлявых рук тянулись к ним, как бы моля о подаянии. А человеческие фигуры, к которым, должно быть, относились эти руки, не говоря уже о лицах людей, расплывались и исчезали даже в окулярах, словно призраки. Сопровождалось это каким-то стрекотом, напоминавшим звуки, издаваемые насекомыми, но возникали они где-то гораздо дальше. При этом меж крутых, обрывающихся в море скал, на берег пробиралось все большее и большее число человеческих цикад, приумножая протянутые за подаянием руки.
Прежде чем капитан «Гишена» принял решение относительно этих изгнанников, с прибрежных рифов спрыгнули две маленькие человеческие фигурки, должно быть, мальчишки, и вплавь пустились к кораблю. Они действительно подплыли метров на сто к борту крейсера, однако здесь их, должно быть, покинули силы. Но к ним уже подходила спущенная на воду шлюпка, которая и подобрала обоих смельчаков. Еще одна шлюпка гребла к берегу. Она должна была взять на борт представителей этих странных «Христиан, терпящих бедствие». Но очень скоро выяснилось, что когда бог ниспосылает чудо, коварная действительность умеет тысячекратным образом приглушить его. Коварным оказался в нашем случае сам берег — прибой был так силен, что даже шлюпка со слаженной командой никак не могла пристать, что явилось весьма существенным оправданием неудачи рыболовного предприятия пастора Арама.
Целый час ушел на тщетные попытки высадиться, но в конце концов на борт шлюпки все же удалось взять Тер-Айказуна, доктора Алтуни и Апета Шатахяна. За этот час «Гишен», раздраженный турецким артиллерийским огнем на Муса-даге, выпустил по мусульманской равнине сто двадцать тяжелых снарядов.
Капитан второго ранга Бриссон принял делегацию в офицерской кают-компании уже после того, как судовая артиллерия прекратила обстрел побережья. Бриссон невольно вздрогнул, когда к нему ввели трех мужчин в грчзном тряпье, заросших бородами. Видны были только высокие лбы и огромные глаза. В самом ужасном виде предстал Тер-Айказун: пол-бороды спалено, на правой щеке большое красное пятно от ожога, а так как ряса сгорела вместе с шалашом, то он все еще был обмотан одеялом. Капитан всем троим пожал руку.
— Священник?.. Учитель?..— спросил он.
Шатахян не дал ему договорить; собрав все свои силы, он отвесил поклон и начал речь, которую разучивал, спускаясь по крутой извилистой тропе с Дамладжка и сидя в шлюпке. Обращение его было самым неподобающим, а именно: «Мой генерал». Видимо, так у него получилось от конфуза. Да разве мыслимо было требовать от армянского деревенского учителя, чтобы он безошибочно разбирался в знаках различия французского военно-морского флота, особенно если учесть, что покойный аптекарь Грикор, так подражавший Сократу, не придавал никакого значения военным наукам. Поведав капитану в своей по-восточному пространной речи обо всем необходимом и о многом совсем ненужном, упоенный собственным красноречием оратор ожидал услышать хотя бы словечко похвалы из сиятельнейших уст — какой прононс! Но капитан, медленно переводя взгляд с одного на другого, неожиданно спросил, какова девичья фамилия мадам Багратян. Апет Шатахян был весьма обрадован возможностью продемонстрировать свои познания и в этой области.
Но тут слово взял Тер-Айказун. Пораженный учитель не мог прийти в себя от удивления — ибо вардапет бегло говорил по-французски, а ведь до сих пор никто ничего не знал об этом! Отец Айказун сказал, что народ обессилел от голода и мучений и просил о немедленной помощи, в противном случае ближайшие часы не переживут еще несколько женщин и детей. Не успел Тер-Айказун договорить, как доктор Петрос уронил голову на грудь и чуть не свалился со стула. Бриссон приказал принести коньяк и кофе, а также подать делегатам обильное кушанье. Но тут выяснилось, что не только престарелый доктор, но и оба других делегата не в состоянии принимать пищи. Тем временем капитан Бриссон вызвал провиантмейстера и распорядился, чтобы без промедления на берег отправили шлюпки с грузом продовольствия. Приказ о высадке на берег был отдан также судовому врачу, санитарам и отряду вооруженных матросов.
Затем Бриссон объяснил армянам, что его тяжелый крейсер не самостоятельная боевая единица, а входит в авангард англо-французской эскадры, перед котррой поставлена задача патрулировать вдоль анатолийского побережья в северо-западном направлении. Накануне «Ги-шен», за три часа до основных сил, вышел из бухты Фамагуста на Кипре. Командующий флотилией контр-адмирал находится на флагманском линкоре «Жанна д’Арк». А посему следует дожидаться его приказа. Еще час назад ему по радио отправлен запрос. Впрочем, делегатам не следует тревожиться: нет никаких сомнений в том, что французский адмирал не оставит в беде столь храбрую армянскую общину, к тому же христиан, подвергнутых издевательствам.
Тер-Айказун склонил голову с опаленной бородой:
— Господин капитан, разрешите задать вопрос. Вы сказали, что не можете принимать самостоятельных решений, что подчиняетесь, более высокой инстанции. Почему же вы все-таки не пошли на северо-запад, а бросили якорь у нашего берега?..
— Уверен, что вы давно уже лишены возможности курить. — Бриссон передал учителю большой пакет с сигаретами и повернул свою седую голову морского волка с задумчивыми глазами к Тер-Айказуну:
— Ваш вопрос представляет для меня определенный интерес, святой отец, ибо я действительно нарушил приказ и резко изменил курс. Почему — спрашиваете? Около десяти часов мы миновали северную оконечность Кипра и примерно в час после полуночи мне донесли: «Пожар на Сирийском побережье. Похоже, что горит город средней величины». Зарево освещало половину небосвода. Мы шли открытым морем не менее тридцати миль от берега. А вы, как я только что узнал, подожгли всего лишь несколько шалашей. Впрочем туман действует порой как увеличительное стекло. Это бывает. Поистине полнеба было залито красным заревом. Из чистого любопытства — да, это следует определить как любопытство, — я изменил курс...
Тер-Айказун поднялся со стула. Казалось, он намерен сделать важное заявление. Губы его шевелились. Но вдруг он неуверенными шагами приблизился к стене и прижался лицом к иллюминатору. Капитан Бриссон подумал, что со священником случится сейчас то же, что только что произошло со старым доктором. Но Тер-Айказун повернулся. Утреннее солнце заливало низкую кают-компанию. В его лучах черты лица вардапета казались вырезанными из амбрового дерева. Глаза его подернулись влагой, когда он по-армянски прошептал:
—...И зло свершилось, дабы благодать господня восторжествовала!..
Он чуть поднял руки, как будто для него все выстраданное уже осмыслено и преодолено. Француз не мог его понять. Доктор Петрос спал, уронив голову на стол. А Апету Шатахяну было не до пожара в Городе, который начался богохульным сожжением алтаря и завершился всеобщим спасением.
По прошествии двух часов на горизонте показался мощный линкор «Жанна д’Арк», за ним английский крейсер и еще два французских военных корабля. К полудню к ним подошел большой транспортный пароход. Развернувшись красивым строем, оставляя за собой пенящийся след, приближались сине-серые корабли со своими массивными орудийными башнями. Командующий эскадрой передал ответную телеграмму капитану второго ранга Бриссону: он-де, намерен не только взять на борт армянских беженцев и ради этого прервать начатый поход, но желает и лично осмотреть места героической борьбы, — где осколки преследуемой христианской нации сорок дней оказывали сопротивление превосходящим силам варваров. Контр-адмирал был известный своими религиозными взглядами ревностный католик, и борьба армян во имя веры искренне взволновала его.
После того, как эскадра, соблюдая строгую симметрию, бросила якорь на светлом, как зеркало, море, началась преддесантная суета. Звуки горнов подхлестывали друг друга, стонали цепи и краны. Медленно спускались на воду большие лодки. Тем временем матросы «Гишена» в самом доступном месте, между рифами, соорудили нечто вроде причала, при этом им очень пришелся кстати плот пастора Арама, с которого тот все собирался ловить рыбу. А спасенные — кто лежал, кто сидел на узких скальных площадках и смотрел отсутствующим взглядом на этот спектакль, как будто все это их вовсе не касалось. Главный врач «Гишена» вместе со своими помощниками и санитарами хлопотал возле больных и ослабевших от голода. Он с похвалой отозвался о докторе Алтуни за то, что доктор сумел изолировать больных и подозреваемых. Глубоко вздохнув, доктор Петрос сознался, что наверху, на Дамладжке осталось немало таких же несчастных — они предоставлены самим себе и медленно умирают, хотя большинство из них при хорошем уходе могло бы выжить. Главный врач состроил кислую мину. Тяжкая ответственность ляжет на того, кто решится взять на борт больных! Но что же делать? Немыслимо же отдавать христиан туркам на растерзание!
Главный врач был человеком гуманным и посоветовал своему армянскому коллеге:
— Не будем об этом говорить.
Дело в том, что подошедший транспорт был совсем пустым и оборудован большим числом хорошо оснащенных больничных палат. Главный врач подмигнул доктору Алтуни — пусть, мол, не тревожится.
Среди здоровых мусадагцев, — если в данном случае вообще можно было говорить о здоровых людях — уже успели распределить хлеб и консервы. Корабельные коки наварили в огромных котлах картофельный суп, а добродушные французские матросы предоставили армянам свои вилки и ложки. Впрочем, армяне принимали все это как нечто нереальное, как некий хлеб во сне, как суп приснившийся, который не может насытить. Но как только люди, не разжевывая и не чувствуя вкуса, поглотили каждый свою порцию, ими овладело совсем иное душевное состояние. Как слабы они ни были, как ни были лишены жизненных сил, а сорок дней Муеа-дага для них уже мгновали и превратились в почти забытую легенду! Желудки еще противились непривычной забытой пище (о, хлеб! Тысячу раз желанный хлеб!), — но для души все снова стало чем-то само собой разумеющимся, как будто никогда иначе и не было, а милость божья — не что иное как естественный ход вещей.
Сопровождаемый большой свитой, контр-адмирал на баркасе пристал к зыбким мосткам. Вслед за его моторным баркасом причалили быстроходные катера. Для командующего эскадрой все корабли выделили отряды морской пехоты, вооруженные пулеметами, которые тоже высадились на берег. Пехотинцы быстро рассыпались по побережью, заняв все доступные места, отчего возникла немалая толчея. Взору адмирала повсюду представилась одна лишь французская морская форма, но то, ради чего он сюда прибыл, почти не открывалось ему. Потребовав полного и подробного отчета о ходе всех боев, медленно шагал он между группками мусадагцев. И тут учителю Шатахяну во второй раз представилась возможность отличиться и на более высоком уровне удивить слух сиятельного француза. Контр-адмирал был маленький пожилой господин со строгим лицом, подтянутый и изящный одновременно. Лицо покрыто типично морским загаром. На верхней губе прилепилась белоснежная щетка усиков. Голубые глаза выдавали даже некоторую жестокость, правда, смягченную устремленностью вдаль. Грациозная фигурка старичка была облачена не в мундир, а в удобный полотняный костюм, которому узкая орденская планка придавала несколько военный вид. Адмирал интересовался турками, их вооружением, количеством солдат, а затем, указав тонкой бамбуковой палочкой наверх, объявил свите о своем желании осмотреть места боев на горе. Один из сопровождавших его офицеров осмелился заметить, что адмиралу подъем на несколько сот метров будет затруднителен, к тому же они не успеют вернуться на борт к обеду. Смельчаку не было дано вообще никакого ответа. Адмирал приказал начать подъем. Адъютант поспешил передать морской пехоте приказ подняться по тропе на Дамладжк и занять там круговую оборону до того, как прибудет его превосходительство — командующий. Подобная прогулка во вражеском расположении была несколько рискованным предприятием. Гора, возможно, окружена турецкими пушками и нашпигована их солдатами. Можно было ожидать самых непредвиденных неприятностей. Но характер командующего не терпел никаких возражений. Поэтому было решено держать турок на почтительном расстоянии, дав несколько залпов судовой артиллерии по прибрежным селениям. Адъютанту пришлось позаботиться и о завтраке — восхождение на такую гору означало для старого моряка немалое напряжение. Честолюбивому же адмиралу не терпелось доказать молодым офицерам превосходство и своего сердца, и легких, и ног... Легким пружинящим шагом он поднимался впереди всех по крутой тропе.
Сато исполняла роль проводника. Силы ее вовсе не иссякли от голодания. Она забегала вперед, возвращалась и, как маленькая собачка, проделывала один и тот же путь трижды. Таких высокопоставленных господ зейтунская сирота никогда в жизни не видела! Ее жадные сорочьи глазки пожирали мундиры, аксельбанты, ордена и медали, а пальцы тем временем выскребали остатки застывшего жира со дна консервной банки. По жилам ее растекалась водка, которой ее угостили матросы. Она назойливо вертела своим тощим задом, прикрытым обрывками бывшего платья-бабочки. Время от времени она протягивала офицерам свою черную грязную лапу, и обычное в этих краях восклицание вырывалось из ее гортани:
— Бакшиш!
Свита и весь штаб часто останавливались, любуясь красотой столь богатого лесами и родниками Муса-дага. Кое-кому из них приходило в голову то же сравнение, что и Гонзаго Марису: Ривьера! Но другие отдавали предпочтение дикой девственности горы и назвали её «Моисеевой». В конце свиты шли два молодых морских офицера. До сих пор они не проронили ни слова. Один из них, англичанин, остановился, но не обернулся к морю, а долго смотрел на землю под своими ногами.
— Послушайте, приятель! Эти армяне!.. Я не могу отделаться от впечатления, что видел не людей — одни глаза!
Габриэл Багратян все еще не разрешал своим дружинникам покидать позиции. Хотя он уже получил донерение об отходе турок и на севере, и на юге, он не верил в наступление мира. Быть может, это была чисто военная психология, не терпящая, чтобы бойцы покидали поле брани до того, как окончательно будет решена судьба народа. Слишком далеко прошел новый Габриэл по неизведанному пути, чтобы мог так быстро вернуться к старому Габриэлу.
Это сорок дней на Муса-даге, так преобразившие его, приковали его теперь к месту. Примерно то же происходило и с некоторыми другими, гораздо более грубыми людьми, чем Габриэл Багратян. Во всей цепи стрелков никто не ворчал и не восставал против такой выдержки Багратяна и менее всех — отягченные виной дезертиры, которые состязались в подобострастной услужливости.