Сам план был очень прост: ночью примерно сто человек прорвутся в долину Оронта — мимо Хабасты и развалин. И так как все турецкие солдаты стянуты к северным высотам, то внизу дезертиры натолкнутся на немногие посты заптиев, которые ночью охраняют предгорье и мост через Оронт у Эль-3скеля. Вряд ли им там окажут серьезное сопротивление. Дойдет ли дело до схватки или нет, сотня дезертиров бистро пересечет узкую равнину и к восходу солнца достигнет Джебель-Акре. Во время тайного обсуждения этого плана несколько честных парней спросили: не следует ли предупредить командование лагеря об их уходе? За это их чуть не избили. Да и какой толк от такого предупреждения? Скорее всего Багратян и Чауш Нурхан отпустят их, послав к дьяволу, но прикажут дружинникам северного сектора отнять у них оружие. Таким образом, порядочность, как и чаще всего на Земле, оказалась за пределами человеческих возможностей. К тому же совестливых людей было здесь устрашающе мало, в то время как радикальное крыло составляло мощную силу. И это преступное крыло вовсе не желало довольствоваться смиренным бегством. Сторонники этого плана приводили довольно убедительные доводы. Прежде всего — патроны, от них ведь зависели и жизнь и будущее разбойничьей шайки. Потому-то Длинноволосый, когда Багратян отчитал их за недозволенный костер, так нагло и вместе раболепно потребовал магазины с патронами. А патроны Чауш Нурхан берег как зеницу ока. Только перед самым боем ящики с патронами выносили на позиции, но и тогда боезапас очень скупо раздавало какое-нибудь доверенное лицо Совета. В настоящее время у дезертиров было по пяти патронов на человека. Возмутительно! А ведь в правительственном бараке стоят штабеля ящиков с патронами! Да еще полные корзины патронов из оружейной мастерской Нурхана — там без перерыва не только набивали стреляные гильзы, но и отливали новые пули. Очень уж хотелось дезертирам наполнить свои патронташи за счет общих запасов. Ради этого и стоило посетить правительственный барак, но вот когда и как — еще не было решено. При этом надо осмотреться и в Городе, может, и там можно что-нибудь прихватить. Жизнь на суровом Джебель-Акра невозможна без некоторых предметов первой необходимости, а людям на Дамладжке они все равно ни к чему — их дни сочтены! Ну, а раз дезертирам предстоит пошарить в Городе, то следует присмотреться и к некоторым нелюбимым личностям, к Тер-Айказуну, например. Вардапет никогда не скрывал своей ненависти к дезертирам и, творя по пятницам суд, да и при других обстоятельствах, применял по отношению к ним самые строгие меры. Так, однажды, весь гарнизон Южного бастиона был осужден на пять дней поста. Мало того, Тер-Айказун не стеснялся то одного, то другого дезертира подвергать бастонаде. Так что свести с ним счеты не помешает. В итоге наряду с планом бегства возник и план путча — слово, которое весьма приблизительно характеризует всю затею. Был ли Саркис Киликян замешан в этом преступном деле — уже никогда не установить, так же как нельзя установить, участвовал ли он в покушении на князя Голицына.
Саркис все еще лежал на спине и, казалось, не интересовался ни прозрачными намеками Длинноволосого, ни учителем Восканяном. Когда бы смертному дано было заглянуть в душу Киликяна, он бы не обнаружил там ничего, кроме нетерпения, нетерпения бегущих по небу облаков над его головой. Под личиной живого мертвеца угадывалась бешеная тоска — как бы вырваться! Вырваться из одного плена и попасть в другой!
Учитель давно уже поднялся и стоял на своих жалких ножках. Выпятив цыплячью грудь, он всячески старался показать, что он, воспевающий самоубийство, не отступит и перед более дерзким святотатством. Однако подлинную отвагу он мог бы сейчас проявить, удрав от дезертиров, и чем скорее, тем лучше. Но Восканян и не думал бежать. Выпятив губы, он покачивал головой. Киликян и компания вполне могли принять это за знаки восхищения. Мысль о том, чтобы предупредить лагерь, билась в мозгу учителя, словно птица, запертая в клетке. И все время ей противостоял тщеславный страх: Киликян и компания сочтут его тряпкой, а не, как хотелось ему, рубахой-парнем. И тут, помимо его воли, у него вырвалось неопределенное, но в высшей степени предательское замечание:
— На завтра после полудня Тер-Айказун назначил молебен. Дружинники останутся в окопах... — и он лакейски подмигнул дезертирам.
Да, это был не просто отвратительный, надменный шут, это был растерявшийся трус! Один из приспешников Киликяна достойно ответил на самоунижение Восканяна:
— Чтоб ты не проболтался, учитель, ты сегодня и завтра отсюда ни на шаг! — И дезертиры грубо подтолкнули правительственного комиссара, хотя в этом не было никакой необходимости, и тот послушно засеменил рядом как добровольный пленник, не помышляя о бегстве.
Однако с него и впрямь не спускали глаз. Он сидел на одном из наблюдательных пунктов и мрачно глядел на узкую полосу дороги, далеко внизу тянущуюся из Антакие в Суэдию. Пламя ненависти к Габриэлу, Жюльетте и Тер-Айказуну теперь лишь мерцало слабым огоньком в его душе, объятой страхом. Он страстно мечтал о нападении ту рок. А они, должно быть, и не намеревались лезть на рожон, в данном случае, на открытый склон горы. На дороге в долине Оронта наблюдалось обычное будничное оживление. Не видно было ни солдат, ни запти-ев. Повозки, запряженные волами, вьючные ослы и даже несколько верблюдов мирно плелись на базар в Суэдию, как будто на Муса-даге не осталось в живых уже ни одного армянина. Внезапно неподалеку от Эдидье у подножия горы поднялось облако пыли. Когда оно развеялось, можно было разглядеть маленький военный автомобиль.
Вот он и настал, сороковой день Муса-дага, восьмой день сентября и третий неумолимого голода.
Сегодня женщины не отправились на поиски никчемной зелени, из которой они готовили какое-то горькое варево. От прозрачной родниковой воды и то больше пользы. А если вдобавок грызть сочный стебель или очищенный корешок, то и жевать не разучишься.
Все, кто еще мог ходить, разместились у родников и ручейков: старики, кормящие матери, девушки, дети. Странное это было зрелище: изможденные люди, не терзаемые жаждой, вновь и вновь склоняются над водой и пьют из горсти, словно выполняют какую-то обязанность. К тому же — удивительная вещь — после стольких дней без дождя, при таком тысячеротом потреблении эти источники не иссякли! Люди приползали к ним и черпали жизнь пригоршнями, ловили губами — никто не носил воду домой кувшинами и ведрами.
Не будем отрицать, что голодающие в этот третий день полного поста чувствовали себя лучше, чем в предыдущие дни. Судороги в кишечнике, давление на диафрагму сменились какой-то бесчувственной легкостью. Растянувшись на земле и глубоко дыша, мусадагцы были подобны пористому гипсу, застывающему на воздухе. Другие погружались в блаженную дремоту и чудилось им, будто кожа их превращается в летучее одеяние и вот-вот они, окрыленные, совершат свой первый дивный полет. Кое-кто, внезапно охваченный каким-то лукавым весельем, принимался рассказывать длинные истории из своей прежней жизни, скучные анекдоты о доме и ремесле, о пчелах и коконах, о лозе и дровах. Рассказчик при этом смеялся громче всех. На лагерь как бы легла пелена ласковой медлительности: малыши крепко спали, дети постарше не очень шумели, и даже подростки из юношеской когорты, которые не несли службы, были пугающе неподвижны.
В тот день до полудня умерло три старика и два грудных младенца. Матери истово прижимали их к своим пустым грудям, а они медленно холодели, пока не окоченели совсем.
Переменный штормовой ветер последних дней, в конце концов, выбрал еебе одно направление: короткими порывами он налетал с юго-востока и несся над нагорьем. Впереди себя он гнал тучу мелкого песка, но лежавший в котловине Город был хорошо защищен. Порой казалось, что ветер стремится раздуть огромные поля пожарищ, покрывшие грудь Дамладжка. Все живое мучилось удушьем от убийственной жары. Листва дубов и буков давно засохла. Но и ярко зеленые, словно кожаные листочки кустарника и ползучих растений свертывались горсткой и напоминали сморщенный человеческий кулачок. Люди в их безболезненном угасании уже не страдали от непогоды, они даже не чувствовали, что нёбо, гортань и язык у них воспалены от уколов мельчайших кристалликов прибрежного песка.
В отличие от жителей лагеря дружинники в окопах обладали еще достаточным запасом воли и сил, хотя их и нельзя было назвать сытыми. Розданного мяса и консервов из дома Багратянов оказалось недостаточно, чтобы утолить голод. Но самым странным образом Лишения породили у защитников Горы одно-единственное, но необычайно страстное желание: скорей бы наступило последнее и решающее сражение!
Габриэл Багратян, целиком отдавшись своему новому плану, мог теперь без помех готовить вылазку. Решение Тер-Айказуна распустить Совет позволило ему не думать о том, решится народ покинуть Дамладжк или нет. А на своих дружинников он вполне мог положиться. Да, сегодня ночью он нанесет врагу тяжелый удар! Все было тщательным образом подготовлено. Разведка работала отлично. Багратян ничего не упустил из виду: каждый боец знал свое место, каждая минута была учтена и рассчитана. Склонный к теории, Багратян не полагался на случай. Он придумывал все новые и новые препятствия, разыгрывал бесконечное число вариантов. Отход главной ударной группы был обеспечен хитроумно расположенными секретами вольных стрелков, которым за три часа до начала налета надлежало занять свои места. Но этого было мало! Габриэл решил в течение всего дня тревожить турок отвлекающими ударами и внезапными огневыми налетами с тем, чтобы противник подтянул из долины как можно больше сил. Неожиданно турки пошли навстречу его тактическим планам. Их поведение заставляло безошибочно предположить, что все решится в ближайшие двадцать четыре часа. На высотках по ту сторону Седловины наблюдалась типичная картина готовящегося наступления в позиционной войне. В просветах между деревьями и кустарником армяне видели боязливо перебегающих пехотинцев. Они таскали толстые бревна и укладывали их наподобие бруствера. Багратян понял: это не что иное как мобильное прикрытие, за которым пехота будет накапливаться перед броском.
Багратян и Нурхан обходили передовой окоп — от бойца к бойцу, проверяя правильность установки прицела. Как только на стороне противника показывался зазевавшийся солдат, они давали приказ открыть прицельный огонь. До полудня таким образом было выведено из строя несколько вражеских солдат. В ответ на это с той стороны открывали беспорядочную пальбу, но пули ложились либо за линией армянских окопов, либо попадали в бруствер. Защитники Муса-дага с гордостью сами убедились, насколько надежно оборудованы позиции — только артиллерия могла их разрушить. А есть ли она у врага или нет, так до сих пор установить и не удалось. Странное опьянение от голода было причиной и каких-то диких выходок. Бойцам хотелось во что бы то ни стало выманить турок. Они выскакивали из окопов, плясали на бруствере, выбегали навстречу врагу по нашпигованному искусственными препятствиями предполью. Чауш Нурхан и младшие командиры с великим трудом удерживали дружинников от бессмысленного риска. К тому же, турки так и не дали себя выманить. Но, должно быть, столь бесстрашное поведение тех, кого им рисовали как ходячих мертвецов, изумили турецких солдат. А когда одна из дружин на свой страх и риск покинула скальное прикрытие, перебила турецкий патруль и беспрепятственно возвратилась на исходные позиции, согнанные сюда вояки из правительственных войск решили, что не иначе как сам нечистый подсобил проклятой расе.
В полдень к бойцам пришел Тер-Айказун. Габриэл Багратян попросил его прямо здесь, на позициях, отслужить молебен — дружины ведь не будут присутствовать на большом богослужении. Вардапет так и поступил. Габриэл передал ему также, что участие дружинников во всенародном голосовании излишне — они дали знать через Чауша Нурмана, что всюду и всегда пойдут за своим командующим.
Тер-Айказун с удивлением смотрел на пылавшего жаждой деятельности Габриэла. Всего несколько дней назад Тер-Айказун думал, что душе этой недостанет твердости, чтобы вынести ужас мученической смерти сына. Но когда вардапет сейчас возвращался в Город, он уже знал, что душа Багратяна преодолела только самое себя. Да и это возможно лишь на те несколько часов, которые будет длиться последнее сражение.
Генерал-майор Али Риза-бей слыл одним из самых молодых генералов Оттоманской армии. Ему не исполнилось еще сорока, а он уже отличился как боевой офицер и в Ливии, и на Балканах и принадлежал к узкому кругу сотрудников Джемаля, однако и внешне и внутренне был полной противоположностью шефа — живописного диктатора Сирии. Представитель самого, так сказать, современного, самого западного офицерства, какой вообще мог существовать, сейчас расхаживал в се-ламлике виллы Багратянов, а притихшие офицеры следили за его пружинящими шагами. Особенно эта разница бросалась в глаза, если взглянуть на раненого юзбаши, который все еще не снял повязку и в уставной стойке ожидал, когда же молодой генерал обратится к нему. По сравнению с генералом, в юзбаши с его желтыми от табака пальцами, испитым лицом было даже что-то мутное, чтобы не сказать грязное.
С досадой Али Риза распахнул окно — накурили офицеры! Сам он не курил, не пил, не любил ни женщин, ни мальчиков, и о нем ходила молва, что из-за слабого желудка он питается только парным козьим молоком — поистине, это был воин-аскет! Тут вошел дежурный онбаши и передал генералу служебную бумагу. Генерал бросил взгляд на сообщение и, поджав бледные тонкие губы, проговорил:
— Вылазка армян на Северном участке стоила нам потерь... Я призову к ответу командира роты и основательно... Господам офицерам следует зарубить себе... Я обещал его превосходительству, что мы за всю операцию не потеряем ни одного человека! Надо немедленно ликвидировать логово преступников! Любой другой оборот принесет нам необозримый позор. Достаточно позорно уже то, что есть.
Взгляд его остановился на адьютанте:
— Еще нет сведений о батареях?
— Никак нет, — ответил адьютант.
Вот уже два дня, как здесь с нетерпением ожидали прибытия горных орудий, выгруженных в Алеппо. Но так как их переправляли не через Антакье, а через Бейлан и горные перевалы — прибытие их сильно затягивалось. Генерал вынужден был отложить наступление на следующий день. Сейчас он остановился перед одним из младших офицеров.
— Сколько километров телефонного кабеля в ротах?
Побледнев, офицер что-то промямлил. Али Риза не стал его слушать.
— Мне этo все равно. Ровно за час до захода солнца в этом доме должен быть установлен телефонный аппарат и налажена связь с горой, как с южным, так и с северным участком. Как вы все это устроите — ваше дело. Вы — в ответе. О завтрашнем деле я потребую от юзбаши рапорта по телефону. Можете идти.
Несчастный, не имевший никакого представления о том, сколько катушек телефонного провода имеется в ротах и решивший, что приказ этот он все равно не выполнит, в отчаянии бросился вон. Генерал сухо обратился к юзбаши:
— Юзбаши... прошу...
Раненый юзбаши щелкнул каблуками. Оба офицера вышли в пустую приемную. Али Риза посмотрел на перевязанную руку офицера.
— Юзбаши... я даю вам сегодня возможность загладить ваше тяжкое поражение... Но только если вы не понесете потерь. Вы отчитаетесь мне за каждого раненого. Прошу действовать согласно этим указаниям... Что там с дезертирами? Выяснили?
Юзбаши приподнял раненую руку, как бы давая понять, что он свой долг выполнил сполна.
— Господин генерал! Я сам вчера инспектировал фланговые позиции под Хабастой. Там ни одного человека. Сброд удрал. Это было за час до захода солнца.
— Хорошо. А ваши четыре роты?
— Считаю, что ночное сосредоточение удалось вполне. Не горел ни один фонарь. Из Хабасты за весь день не вышел ни один солдат. Сейчас они залегли под горой. Хорошо скрыты от врага. Там три моих пулемета...
— После операции вечером вы сами подойдете к телефону, юзбаши. Возьмете высоту и остановитесь. Ни шагу дальше.
На этом беседа закончилась, и Али Риза повернулся, чтобы уйти. Голос юзбаши остановил его:
— Нижайше прошу, господин генерал, разрешите два слова... Тут еще одно дело... Дезертиры, как я выяснил, не армяне... Кстати, вчера вечером ко мне привели армянина, перешедшего в истинную веру. Адвокат, некто доктор Хекимян... Предлагает себя в качестве парламентера... чтобы армяне очистили гору добровольно... Может быть, придется пойти на некоторые уступки, зато избежим лишнего кровопролития.
Генерал слушал его довольно спокойно. Но теперь резко оборвал:
— Исключено, юзбаши. Будут говорить, что мы справились с этими армянскими чертями исключительно благодаря предательству армянина. Вы только подумайте, какой вой поднимет вражеская пресса! И это не будет безразлично его высокопревосходительству. Да и пострадает доброе имя Четвертой армии.
В выстланном каменными плитами коридоре раздались тяжелые шаги. Вошел грузный каймакам, за ним — веснушчатый мюдир. Каймакам небрежно приложил палец к феске:
— Наконец-то, господа! Ваши батареи, генерал, через три часа будут в Сандеране. Однако порядочки у вас, почище наших...
Вид аскетического лица Али Ризы, должно быть, возмутил тучного, измученного недугами каймакама. Ему захотелось подковырнуть вояк. И уже выходя, держась за ручку двери, он обернулся:
— Надеюсь, — сказал он высокомерно, — в четвертый раз наша армия не разочарует меня...
В четвертом часу пополудни женщины в Большом шатре остались совсем одни — Кристофор и Мисак охраняли площадку только ночью. Мать Гайка, вдова Шушик, ухаживала за Жюльеттой столь же трогательно, сколь неуклюже. Майрик Антарам вновь ведала лазаретом, сюда забегала лишь изредка, и помощь Шушик была весьма кстати. Об Искуи речь пойдет особо.
Жюльетта была на пути к выздоровлению, хотя и была пока невероятно худа и так слаба, что не могла сделать более одного шага. Цвет лица стал голубовато-белым, а подчас оно было совсем бесцветным, будто после перенесенной страшной болезни ей особенно не хотелось походить на окружавших ее смуглых людей. Она ежедневно уже на час, а то и на два вставала с постели. Уронив голову на руки, она неподвижно сидела за своим туалетным столиком. Иногда стояла на коленях возле кровати, как это случалось с ней в минуты отчаяния, прижимаясь лицом к маленькой обшитой кружевами подушечке, как к последнему пристанищу. Но самым тревожным признаком душевного расстройства было, пожалуй, полное отсутствие прежнего желания быть опрятной и красивой. В палатке стоял раскрытый чемодан с бельем. Но она не подходила к нему, да и не требовала, чтобы ей меняли белье, хотя рубашка, которую на нее надела Майрик Антарам в день кризиса, совсем смялась. Жюльетта не заметила, как оборвалась бретелька этой тонкой батистовой рубашки, так что виднелась иссохшая грудь. В полном противоречии с ее видениями, она не прикасалась к пузырьку Eau de printemps, где остатки притирания все еще дожидались, чтобы ими оживили иссохшую кожу. Жюльетта не надевала даже домашних туфель, стоявших под кроватью, и босиком, пошатываясь, делала шаг-другой, сколько хватало сил. Глаза ее не выражали ни муки, ни страха, а лишь затаенную готовность дать отпор всякому, кто посмеет вернуть ее к жизни.
Вдова Шушик видела в Жюльетте только мать, которая лишилась рассудка из-за чудовищной смерти сына. Такая судьба грозила и ей, и лишь божественное чудо незаслуженно и непостижимо отвратило несчастье от Шушик. Гайк жив! Более того, жизни его теперь ничто не угрожало — ее сына оберегали мистер Джексон и Америка. Два этих слова обозначали в сердце Шушик некие неземные силы. Джексон не человек уже, а сам архангел с мечом огненным. Это господь одарил ее своей милостью, как ни одну мать на Муса-даге! А жизнь-то ее была полна греха и злобы — недаром святой отец всегда предостерегал ее. И теперь ее долг денно и нощно служить, и трудиться, и благодарить. Кому же служить, кому возносить благодарность, как не другой матери, той, что проклята? Той, что была богачкой, из благородных, чужачкой. Между нею и Шушик — пропасть! И все-же — и это хорошо чувствовала Шушик-великанша — путь от матери спасенной к матери, утратившей сына, не так уж велик. Смягчая свой голос, за долгие годы молчания словно заржавевший, и стараясь придать ему ласковые нотки, она напевала слова утешения. Все ведь так просто! Таков уж этот мир, а в мире ином спаситель наш Иисус Христос столь мудро все устроил, что все опять будут вместе. И прежде всего матери встретятся со своими детьми.
То, что говорила сейчас Шушик, она узнала не от Нуник и не от других плакальщиц, а от собственной матери, а та услыхала от одного мудрого вардапета, жившего в монастыре на острове Ахтамар, что на Озере Ван. Там, на небесах, матери видят своих детей не взрослыми, с какими они расстались на земле, а маленькими, такими, какими они были от двух до пяти лет. На небесах добрым матерям дозволено носить своих малышей на руках...
Счастливая от одного такого ожидания, неотесанная баба подняла руки и принялась баюкать своего маленького невидимого Гайка. А глаза Жюльетты, покамест она слушала это, выражали все больший отпор и постепенно леденели. Думая, что чужачка не понимает ее, Шушик опустилась на пол рядом с кроватью и, стараясь услужить ханум, трогала ее холодные ноги, жалостливо прижимала их к груди, гладила своими грубыми крестьянскими руками, старалась согреть. Закрыв глаза, Жюльетта откинулась на подушки. Шушик ни минуты не сомневалась, что несчастная ханум помешалась. И ей было понятно ее безумие, она сама была близка к этоу, пока, наконец, спасительная весть не вернула ей рассудок. В своей простоте она не могла заподозрить, что безумие это не было подлинным безумием, а неким защитным валом, сложенным из ужаса, слабости, последствий жара, бегства в мир видений и страха перед правдой, валом, за которым ханум пряталась от знания правды. Впрочем, и доктор Петрос разделял мнение Шушик, считая состояние Жюльетты душевным заболеванием в результате перенесенного тифа. Неожиданное происшествие утром сорокового дня во время eго визита укрепило Алтуни в этом мнении.
Старик сидел на краю кровати и на своем лучшем французском языке пытался внести в эту застывшую душу свет и надежду. Все теперь, — говорил он, — идет к лучшему. Еще несколько недель, и война кончится, настанет мир на земле. Мадам, наверное, слышала о посещении аги из Антакье. Этот весьма влиятельный турок довольно прозрачно намекнул, что Габриэлу Багратяну и мадам будет разрешено возвратиться во Францию, и это в самое ближайшее время. Еще несколько дней, и для двух таких молодых и замечательных людей начнется новая прекрасная жизнь...
Доброта превратила старого брюзгу в чрезвычайно изобретательного рассказчика. Даже его скрипучий голос с присущей ему презрительной интонацией звучал сейчас трогательно и заботливо. И вот в то время, как из его уст лилась эта нежная сказка, в просвете палатки показалась фигурка Искуи. Жюльетта, слушавшая доктора с приветливо-отсутствующим выражением, при появлении Искуи вздрогнула и, испуганно подтянув колени, закричала:
— Нет... нет... не хочу... пусть уйдет!.. Ничего не возьму у нее... Она хочет меня убить!
Удивительнее всего было, что Искуи во время этого приступа безумия не двигалась с места. Личико ее стало похоже на маску безумия, еще немного — и она вот-вот закричит. Доктор Петрос в ужасе переводил взгляд с одной женщины на другую. Ему пришли на ум самые страшные предположения. А Жюльетта, когда Искуи и след простыл, долго не могла успокоиться. Ее ослабевшее сердце бешено колотилось.
Что же случилось с Искуи?
Пять дней она не видела Габриэла. Два дня не притрагивалась к еде.. Голодала она без всякой необходимости. Ведь Христофор, отнеся все консервы дружинникам, оставил для женщин несколько плиток шоколада и сухари... Но Искуи хотела голодать, и не только потому, что голодали все. Целых пять дней Искуи не видела Габриэла, а тем временем дважды перед палаткой появлялся брат Арам. Забившись в дальний угол, она не открывала ему. И каждый из этих пяти дней тянулся бесконечно долго, часы походили на годы. Почему же Габриэл не шел? Искуи ждала его и днем и ночью, ждала каждую секунду. Но теперь, даже если бы у нее хватило сил, она не побежала бы за любимым на позиции. С каждым часом она убеждалась в этом все больше. Тяжело дыша, она лежала на кровати в бывшей палатке Товмасянов, какой-то гул в ушах, нараставший словно морской прибой, разламывал голову. И все же этот мощный гул неспособен был заглушить голос правды. Как умирающий подсчитывает последние мгновения жизни, так Искуи считала минуты, проведенные с Габриэлом. И разве она не была права? Сколько минут жизни осталось им на Дамладжке? Разве можно их терять так безрассудно? Габриэл терял не только безвозвратные минуты, а целые дни их краткой любви...
Искуи беспощадно пересматривала все пережитое. Да, Габриэл был ласков с ней, то есть иногда позволял положить руку на свою обнаженную грудь и плакать вместе с ним. Но он-то плакал по Стефану! А когда он открывал ей свою душу, она видела там лишь горе и жалость к неверной жене. Жюльетта ведь его предала, а он все равно так крепко привязан к чужачке. И что с того, что он звал Искуи «сестричкой» и «родинкой». Слова эти уже не были лаской для нее, они жгли, как рана от ожога. Непрестанно всплынал тоскливый вопрос-ловушка, который она задала Габриэлу еще до смерти Стефана: «Если бы мы встретились с тобой там, в большом мире, ты бы назвал меня своей «сестричкой»? Хорошо еще, что Габриэл был с нею тогда откровенен. Всем своим видом он дал ей понять: ты бедная, простая девочка, и не будь этого чудовищного стечения обстоятельств, то никогда не удостоилась бы даже взгляда моего. Благодарю тебя, маленькая моя сестричка, благодарю своими холодными руками, братскими своими поцелуями за то, что ты стараешься разделить мою боль. Но разве тебе, бедная армянская девочка из Йогонолука, по силам это? Как бы там ни было и вопреки всему я принадлежу чужой, француженке. И умру я не с Искуи, а с Жюльеттой. Хоть она и предала меня — перед Жюльеттой я преклоняюсь. К Искуи же мне надо наклоняться...
Но этих откровений было мало Искуи. Она еще настойчивей допытывалась правды. Габриэл дарил ее только нежным приятием ее служения, не больше. Искуи допытывалась далее. Но будь все иначе, не справься Жюльетта с болезнью — чего в глубине души сотни раз страстно желала Искуи — что тогда? И поняла: нет! Габриэл тогда любил бы Искуи еще меньше, чем теперь... Ах, до чего же тонко чувствует все это больная, даже самое сокровенное! Нет, Искуи больше не пойдет в палатку Жюльетты, никогда, никогда больше не увидит ее! И все же вина не на Жюльетте, а только на ней, Искуи. Но почему, почему же она недостойна любви? Потому что не европейка, всего лишь дочь простого армянского плотника, деревенская девочка из Йогонолука. Но разве это может быть главной причиной? Габриэл сам разве европеец? Разве он не из той же армянской деревни? Вся разница в том, что она провела только два года в Лозанне, а он — двадцать три года в Париже. Нет, не могло это быть главной причиной. Он же называл ее красивой. Но постой-ка! В этом все и кроется! Почему он иногда так странно, как будто издалека, смотрит на нее? Что-то в ней мешает ему, делает его холодным...
Преодолев слабость, Искуи подошла к маленькому зеркальцу, стоявшему на столике. Но ей незачем было смотреться в зеркало, она и так все поняла. Калека! Родилась здоровой, а превратили в калеку! За полгода после высылки из Зейтуна левая рука совсем высохла. Снимешь повязку — рука висит, словно плеть. И как Искуи ни скрывала свой изъян, Габриэл не мог не замечать его. Это она хорошо знала. Как-то он чуть коснулся губами ее больной руки, но Искуи казалось, что и сейчас чувствует, сколько было жалости в этом поцелуе, сколько самоотвержения!
Искуи снова упала на кровать. Гул в ушах нарастал и теперь поглотил все. Искуи пыталась оправдать отсутствие Габриэла: должно быть, голод на позициях перевернул все вверх дном. Габриэлу надо вновь организовать всю оборону. Даже здесь слышно, как там стреляют.
Но все эти разумные доводы никак не влияли на нее. Из глубины гула в ушах поднялся такой чужой ее собственный голос. Она вспомнила Chanson d’amour, который она однажды пела по просьбе Жюльетты там, внизу, на вилле Багратянов. Стефан был тогда в Жюльеттиной комнате, потом зашел и Габриэл. Первые строки той старинной народной песни никак не выходят из головы — с ума можно сойти...
Вышла она из сада,
Прижимая к своей груди
Два крупных алых граната,
Два спелых сочных плода.
Не взял я этих плодов...
На том песня оборвалась. И сразу же повторился тот ужас, которого давно уже не было! Этот образ, преследовавший ее по дороге в Мараш: бегущие калейдоскопом рожи заросшего щетиной убийцы! И вдруг страшная личина замерла, будто двигавший ее аппарат испортился. Потом кошмарный образ непонятно как стал лицом Габриэла, гораздо более враждебным и злодейским, чем черты злодея.