От ужаса и горя у Искуи перехватило дыхание.
— Арам! — молча молила она.
В ту минуту пастор Арам был как раз недалеко от палатки своей сестры. Он подошел вместе с Овсанной, которая несла на руках несчастное дитя. Но когда Арам грубо потребовал впустить его, никто в палатке не отозвался. Не мешкая, он выхватил нож и перерезал завязки, закрывавшие вход изнутри. Опустил войлочный мешок на землю. Жена с младенцем — почти безжизненным комочком на руках — стояла поодаль. Вид у этих сбитых с толку людей был такой, точно они действительно сей же час намерены покинуть Дамладжк, не дожидаясь, разумеется, ни молебна, ни общего схода. Очевидно, пастор Арам разыскивал Геворка-плясуна, чтобы потом сразу же со своими отправиться в путь... в безопасное никуда.
Если бы пастор Арам был сейчас самим собой — мягким, добрым, любящим христианином, сильным и бодрым братом, каким Искуи помнила его по Зейтуну — возможно, что она, долго не колеблясь, пошла бы с ним. Да и зачем, собственно, ей оставаться в этой всеми покинутой палатке? Но она понимала, что далеко уйти не может, слишком слаба. Вот она тихо и угаснет здесь, и всему придет конец — и гулу в ушах, и Габриэлу, и ей самой... Но вместо любимого зейтунского брата в палатку ворвался какой-то озверевший человек, к тому же размахивавший палкой:
— Вставай! Собирайся! С нами пойдешь!
Каменными глыбами обрушивались эти слова на Искуи. Оцепенев, она не отрывала глаз от этого чужого Арама. Нет, теперь уже ей не встать, даже если бы она хотела послушаться его приказа.
Товмасян перехватил палку покрепче:
— Не слышишь? Приказываю тебе: вставай и собирайся! Я, твой старший брат, твой духовный отец, приказываю! Поняла? Я вырву тебя из греха!
Пока Арам не произнес слово «грех», Искуи все еще была в оцепенении. Но слово «грех» пробудило в ней сотни источников гневного протеста. Слабость как рукой сняло. Искуи вскочила, спряталась за спинкой кровати и, защищаясь, подняла маленький правый кулачок. Но тут в палатку заглянул другой враг — Овсанна.
— Оставь ее, брось! Она пропащая! Не подходи к ней близко, заразишься! Брось ее! Пойдет она с нами, Господь нас еще больше накажет! Да и какой прок? Идем, пастор! Я-то давно поняла, какая она. Это ты все баловал ее. А она еще в зейтунской школе к молодым учителям приставала. Бешеная она до мужиков. Брось ее, Христом-богом прошу! Идем!
От ужаса глаза Искуи сделались еще больше. Она не видела Овсанны с того времени, как заболела Жюльетта, и не могла знать, что перед ней одержимая. Молодая пасторша изменилась до неузнаваемости. Дабы заслужить милость господню, она принесла жертву — коротко остригла свои прекрасные волосы. Голова ее теперь казалась маленькой, лицо злое, точно у ведьмы. Телом она исхудала, будто ссохлась, только живот выпирал — болезненное последствие родов. Неописуемым жестом обвинительницы Овсанна протянула запеленутого младенца золовке и завизжала:
— Гляди! Это ты виновата во всем!
И только теперь из уст Искуи вырвался стон:
— Дева Мария!
Голова ее упала на грудь. Искуи вспомнила, как мучилась Овсанна и как она тогда спиной подпирала роженицу... Чего эти сумасшедшие люди хотят от нее? Почему не оставят ее в покое? В последние часы жизни...
Тем временем пастор Арам выдернул из кармана свои огромные серебряные часы-луковицу и, раскачивая их на цепочке, сказал:
— Даю тебе десять минут. Собирайся! — и, повернувшись к Овсанне, добавил: — Придержи язык! Она пойдет с нами. Не оставлю я ее. Перед Всевышним я за нее в ответе!
Боясь пошевельнуться, Искуи все еще стояла за кроватью. Арам не выждал названного срока и уже через три минуты вышел из палатки. Часы «луковица» раскачивались у него в руке. Снаружи, с площадки Трех шатров доносился странный шум.
Между шейхским шатром и палаткой, в которой лежала Жюльетта, показались дезертиры. Бесшумно, как кошки, пробрались сюда эти двадцать три оборванца. Судя по виду, Длинноволосый играл среди них роль вожака, и если эта сомнительная личность у нежданных пришельцев выступала в качестве командира, то Сато — двадцать четвертая в их группе, несомненно, была наводчицей. Невинно утирая нос драным рукавом, она прикидывалась, будто ее скромная особа и не подозревает о цели необъявленного предприятия, ничегошеньки не понимает. Что приказано свыше, то они и делают. Впрочем, ни Киликяна, ни его мудрого комиссара не было.
Воцарилась какая-то напряженно коварная атмосфера, которая часто возникает перед тем, как совершиться преступлению. В самом поведении дезертиров поначалу не было ничего необыкновенного, разве что некоторые из них прикрепили к ружьям трофейные турецкие штыки. Неподалеку то и дело проходили строем дружинники, направляясь сменить бойцов в окопах или возвращаясь, с позиций. Сегодня, когда с севера все время доносилась стрельба, не было ничего удивительного в появлении вооруженных дезертиров. Но когда пастор Арам вышел из палатки Искуи, они, должно быть, уже приступили к делу. А пастор довольно долго безучастно смотрел на них. В его смятенном мозгу мелькнула мысль: люди эти выполняют какой-то приказ Багратяна. А что ему за дело до всего этого, ему, уже оторвавшемуся от народа?
Вдова Шушик оказалась более догадливой. Встав у входа, она своим огромным телом загородила вход в палатку. Ей-то сразу стало ясно, что значат ужимки Сато и почему она все время указывает на палатку ханум.
Широко расставив ноги и разводя руки, Шушик собственным телом преграждала путь злу. Вперед выступил Длинноволосый:
— Нас прислали за провиантом. Вы его тут прячете.
— Никакого провианта не знаю...
— Знаешь! Серебряные коробочки с рыбкой. В масле плавают. И кувшины с вином. И овсяные хлопья...
— Ничего я не знаю ни про вино, ни про хлопья. Кто тебя сюда прислал?
— Тебе какое дело? Может, командующий.
— Пусть сам явится твой командующий!
— А ну, давай отсюда! Последний раз тебе говорю, глупая ты баба! Хватит, нажрались, теперь нам дайте!
Не говоря ни слова, Шушик острым глазом борца следила за каждым движением Длинноволосого, который, отбросив свое ружье, высматривал, как бы к ней подступиться. Когда же он снова бросился на нее, Шушик ловким движением перехватила щупленького дезертира за пояс, подняла и кинула навстречу остальным, да так, что он, падая, сбил с ног еще двоих. А она стояла спокойно, дышала ровно, эта великанша, готовая дать отпор следующему. Но смерть настигла матушку Шушик моментально, прежде, чем она осознала, что умирает. Коварно нанесенный удар прикладом проломил ей череп. Умерла она мгновенно, на вершине счастья, ибо даже в эти минуты борьбы ею владело одно радостное чувство: Гайк жив!
Падая, она загородила своим трупом путь к менее счастливой матери — матери Стефана, которой не дано было испытать ее счастья. И только сейчас пастор Арам понял, что творится. Громко вскрикнув, он с поднятой палкой бросился на дезертиров. Они же при виде столь открыто совершенного убийства, отпрянули. Тут бы Товмасяну и пустить в ход свой авторитет. Он же священник, один из руководителей. Сказать бы ему два слова, коротко скомандовать, схватить с земли ружье Длинноволосого... А дезертиры ждали, подействует ли на остальных авторитет пастора? Но Арам давно уже потерял власть над собой, а потому сделал все наоборот. Размахивая своей смехотворной палкой, он бросился прямо в гущу бандитов. В ответ он получил удар штыком под правую лопатку.
«Что это? — подумал он. — И какое мне дело до этого сброда? Я слуга господень, словом его врачую, ничего более. Пусть эти чужие нам люди сами во всем разбираются...».
Палку он уже выронил, но все еще с сознанием своего духовного величия выпрямился во весь рост, повернулся и прямыми шагами пошел назад. Ага! Вон они, женщины! Решилась Искуи наконец? Почему она вся в белом? Мы опять заживем дружной семьей, как в Зейтуне... Овсанна утихомирится... Почему эта дорога до третьей палатки такая длинная?..
Пастор улыбнулся жене, широко открытыми от ужаса глазами она смотрела куда-то поверх его головы.
Арам упал, не дойдя до нее трех шагов. Кровь его окрасила сухую, пожелтевшую траву.
Рана была не тяжелой, но Арам потерял сознание. Растерянная, беспомощная Овсанна опустилась подле него на колени, не выпуская из рук ребенка.
Увидев кровь, Искуи вскрикнула и бросилась в палатку. Принесла оттуда чистые тряпки, ножницы и тоже опустилась на колени подле брата. Вдвоем с Овсанной они разрезали сюртук Арама. Искуи изо всех сил прижала тряпку к ране. Правая ее рука была вся в крови брата, теперь непоправимо чужого.
Длинноволосый и Сато с кучкой дезертиров, перешагнув через тело Шушик, протиснулись в палатку ханум.
Жюльетта пробудилась от свинцово-тяжелого сна, услышала чужие слова, возню за палаткой и подумала: «Это у меня от жара. Слава богу, у меня снова жар!». Даже когда ворвались какие-то люди и вонь распространилась в палатке, ее апатия не сменилась страхом. «Если это жар, то я рада. Если это турки, то лучше сейчас — не во сне и не наяву».
Но никто и не покушался на ханум. Дезертиры не обратили на нее никакого внимания. Их интересовала только гастрономия, — недаром же столько легенд рассказывали о запасах провианта! Первым делом они выволокли из палатки два ковра и весь багаж. Там уже валялись другие вещи — все, что было в шатре: чемодан, корзины, ящики. Но Длинноволосый и Сато задержались у Жюльетты, он — в надежде найти что-нибудь ценное, она — из любопытства и по злобе. Но так как Сато не пришло в голову ничего более умного, то она вдруг сорвала с Жюльетты одеяло, — пусть-ка мужчины увидят ее голой! Длинноволосый занялся большим черепаховым гребнем и решил взять его себе на память. Подумал, верно, что расческа понадобится для его липких волос. Любуясь этим нежданным трофеем, он вышел из палатки, не тронув ханум. А там бандиты уже выпотрошили все чемоданы. Платья и белье Жюльетты снова валялись всюду разбросанные, — так оно было, когда заптии ворвались в йогонолукский дом. И лаковые, и атласные, и бронзовые туфельки. Разбросаны были не только платья и посуда, но и все, что с таким трудом было доставлено сюда, на Мусадаг. Однако трофей бандитов был ничтожен: две банки сардин, одна — с консервированным молоком, три плитки шоколада да жестяная коробка с крошками от печенья и бисквитных сухариков. Быть не может, чтобы это было все! Скорей к третьей палатке! Сато опять делает какие-то знаки.
И тут с Алтарной площади донесся звон маленького колокола — он звал на молебен. Но было это и условным сигналом: приступать ко второму этапу дела, затеянного совместно с главной группой дезертиров. Надо было поторапливаться. Бандиты похватали первое попавшееся под руку, — кто ложку, кто нож, тарелку, а кто графин, кто-то подцепил две дамские туфельки.
Искуи и Овсанне удалось остановить кровь — пастор Арам медленно приходил в себя. Бесконечное удивление изобразилось на его лице. Постичь, какого заблудшего человека в нем только что убили, он, разумеется, был не в силах. Но теперь он останется со всеми! Теперь никакое упрямство не заставит его вновь совершить величайший грех — отдалиться от народа. Пролита кровь! Она и есть та милость, которая избавила его от непосильного испытания.
Он смотрел на Овсанну. Пучками травы она вытирала руки, чтобы не запачкать кровью пеленки младенца. Очень удивило Арама и то, что у него под головой было так много подушек и даже одеяло. Он сидел почти прямо. А Искуи все еще прижимала компресс к его ране. Несказанное напряжение исказило ее осунувшееся лицо. Арам отвернулся.
— Искуи, — сказал он, — Искуи, Искуи, — раз пять, шесть раз со вздохом: — Искуи!
Это имя сейчас звучало как нежное «прости».
Пономарь, как безумный, бил в маленький колокол, раскачивавшийся на шесте рядом с алтарем. Надобности в этом настойчивом трезвоне не было никакой — все старики, женщины, дети давно уже собрались на Алтарной площади. Звон колокола разносился далеко вокруг, как будто о наступлении смертного часа христианского народа должны были поскорей узнать не только турецкие солдаты, но и все страны и моря. В левой руке пономарь держал кадило и яростно им размахивал. На Дамладжке, где еды для людей совсем не осталось, ладана было так много, что его хватило бы на месяцы.
Давно уже миновал час назначенного молебна, а юго-восточный ветер все не унимался. Порывы его, словно еретики и грешники, решившие сорвать обряд, носились по площади, скрадывали звон колокола, ворча цеплялись за лиственные крыши шалашей, расшатывали престол, покров которого по случаю молебна был прикреплен особенно прочно. Сплетенная из веток высокая четырехметровая стена, установленная за священным престолом, сотрясалась, вихрем крутилась сухая листва, порой ветер налетал на нее с такой свирепостью, что казалось, она вот-вот рухнет. Перед престолом на верхней ступени были прикреплены слева и справа две палки, соединенные шнуром, на котором на кольцах висела завеса, за ней по армянскому обычаю во время жертвоприношения скрывался священник. Тяжелая ткань завесы то и дело хлопала по священному престолу. Пришлось ее подвязать, чтобы она не смела всю церковную утварь. Несколько набожных прихожан внимательно следили за этим, особенно за высокими серебряными светильниками, в которых горели защищенные стеклом свечи. Между порывами ветра наступала вдруг давящая тишина. И тогда с Седловины доносились хлопки отдельных выстрелов.
В своем шалаше недалеко от правительственного барака Тер-Айказун давно уже возложил на себя облачение. Снаружи его ждали певчие и ризничий, которые должны были ему прислуживать. Но какое-то глубокое оцепенение не позволяло ему выйти к алтарю.
Что же это такое? Сердце, никогда прежде не доставлявшее ему беспокойства, сейчас громко колотилось под ризой. Страшился ли он того неведомого, что нависло над ними? Сомневался ли в правильности своего решения — призвать народ в час величайшей беды самому решать свою судьбу? А что если в припадке коварной слабости он, пастырь, уклонился от решения и теперь предлагает несмышленым задачу, с которой им не справиться? Ну что ж, дружинники все были за Габриэла Баг-ратяна, и Тер-Айказун не думал, что пастор Арам Товмасян соберет хотя бы небольшое меньшинство. И все же: разве исключена опасность, что сразу же после торжественного молебна о ниспослании милости божьей, когда станут обсуждать предложение Товмасяна, в голодной толпе начнутся смятение, раздор и распад?
Быть может, Тер-Айказун ощутил всю сокрушительную тяжесть миссии, которой он был удостоен и которая была его проклятием? Несмотря на знойный ветер, его бил озноб. Голова, казалось, делалась все больше, стенки ее все тоньше, как у воздушного шара, когда его надувают. Два дня уже он ничего, не ел. Сидел он сейчас на циновке, на которой обычно спал. На коленях лежала раскрытая церковная книга. Все время после полудня он что-то записывал в нее, подводя итог этих сорока дней. Теперь книга жизни и смерти, поскольку это было в его власти, приведена в порядок, все подсчеты произведены. Он выполнил свой долг и может передать эту книгу... Но кому? Тер-Айказун покачал головой. И все же он испытывал глубокое удовлетворение от того, что души усопших и души живых поименно были занесены в книгу и что божественный и человеческий порядок до этого часа был им соблюден. Благодаря тому, что каждая ушедшая в вечность душа была здесь аккуратно записана — дата рождения, смерти, имя и происхождение родителей, — Господу будет легче творить милость, и души эти не будут бродить неприкаянными, как безымянные псы перед вратами ада. Тер-Айказун твердо верил в святость наречения именем. Ибо в записи имен находила свое продолжение святость таинства крещения. Его пожелтевшие пальцы еще раз перелистали последние страницы книги. Семнадцать детей крестил он на Муса-даге. Им противостояли четыреста тридцать две души, которые он благословил, напутствуя в мир иной. Число огромное! И все же, разве это не чудо, что, невзирая на роты турецких солдат, невзирая на голод, в живых осталось свыше четырех с половиной тысяч человек?! И среди них более семисот хорошо обученных отважных воинов, готовых вновь отбить атаку превосходящих сил врага. То божественное провидение послало Габриэла Багратяна в Йогонолук!
Свинцово тяжелые веки закрыли глаза Тер-Айказуна... Вот уже и нет в живых никого из четырех с половиной тысяч! Он видел себя одиноко стоящим в своих тяжелых ризах среди мертвецов. Он ни разу не усомнился в том, что останется последним, как ни чудовищно это было. Сердце, видимо, успокоилось. Но сразу нахлынуло неописуемое ощущение близости смерти. Никогда он не испытывал ничего подобного, даже в самом пылу сражения. Не сознавая зачем, он начертил в церковной книге после имени последнего умершего толстым красным карандашом большой крест.
Один из двух помощников Тер-Айказуна то и дело заглядывал в шалаш: назначенное время давно миновало, возникла опасность, что народное собрание, которое должно было начаться сразу после молебна, затянется до глубокой ночи. Однако Тер-Айказун никак не мог собраться с духом. Ему казалось, что какая-то внутренняя сила не отпускает его и всячески стремится предотвратить богослужение. У него кружилась голова, приступы слабости были так сильны, что он боялся упасть. Он был совсем болен, истощен от голода. Может быть, отменить службу? Послать заместителя?
Но вардапет понял: это не слабость, это боязнь не справиться с предстоящей задачей. И что-то еще неясное... Наконец он встал и подал знак. Служка взвалил на плечо большой деревянный крест, с которым он возглавит процессию. Тер-Айказун медленно следовал за певчими и дьяконами, сложив на груди руки и опустив глаза. Но этот потупленный взор углубленного в себя духовного пастыря, казалось бы безучастно скользивший по расступавшейся толпе как по придорожному кустарнику, с обостренной “зоркостью следил за всем происходящим. Пройти до алтаря надо было не более пятидесяти шагов. Но с каждым шагом душевное состояние толпы пронизывало вардапета, точно болезнетворное излучение.
Летаргия, в которой пребывал весь лагерь с самого утра, сменилась лихорадочной суетливостью. В этот час человеческая природа, должно быть, мобилизовала какие-то скрытые в ней резервы, а может, только видимость их. Особенно распустились малыши. Не зная никакого удержу, они ревели во все горло, топали ножками, бросались наземь. Вероятно, их раздутые животы терзали голодные колики. А матери сердито трясли и колотили их — ничего другого не оставалось...
Детский визг и брань взрослых все нарастали, и вполне можно было ожидать, что они будут всё время мешать богослужению и не дадут молящимся сосредоточиться для молитвы. Но не только дети, и взрослые вели себя крайне беспокойно. Были среди них и старики из тех самых «мелких собственников», — они громко переговаривались и не замолкали, даже когда мимо них шествовал вардапет. «Духовный распад шагает в ногу с голодом, — подумал Тер-Айказун. — Хорошо, что дружинников нет, покуда они держатся, не все потеряно...». Мысль эта несколько успокоила его. Он поднял голову и застыл. Что это? Откуда взялись эти вооруженные люди? Они же нарушили его и Габриэла Багратяна особое распоряжение! Правда, их немного — одиночки и небольшие группки. Кто же снял этих людей с позиций и прислал сюда?
Толпа была очень пестрой — женщины нарядились в свои праздничные одежды, всюду виднелись разноцветные платки, поблескивали мониста. Должно быть, многим хотелось как-то принарядиться к торжественному богослужению. И в этой толпе вооруженные люди терялись. Однако в следующее же мгновение Тер-Айказун убедился, что на сей раз это были вовсе не отличившиеся в бою дружинники с близлежащих секторов обороны, а дезертиры с далекого Южного бастиона — те безродые и отправленные в самый дальний край люди, которые не значились в церковной книге и, к счастью, редко бывали в лагере, а уж на молебне — никогда. Не стали же они все вдруг набожными?
Тер-Айказун чуть повернул голову вправо, и в поле его зрения попал правительственный барак. Где же охрана? Ах, да! Багратян всех — и даже часть резерва — отправил в окопы... «Вернись, — мелькнуло у него, — под каким-нибудь предлогом уйди отсюда! Перенеси молебен. Пошли за Багратяном. Позови мухтаров! Сделай все, чтобы обеспечить безопасность!».
Но несмотря на все эти разумные мысли он шел дальше, правда, неуверенно, маленькими шажками. Вблизи алтаря тесными рядами стояли старые, почтенные семейства: мухтары с женами и дочерьми, убеленные сединой старцы — все в том же порядке, что и в церквах армянской долины. Членов Совета почти не было видно. Доктор Петрос не мог отлучиться из лазарета, потому и не пришел, впрочем, свое вольнодумство он никогда на людях не выказывал. Тщетно Тер-Айказун искал глазами пастора Арама. Учитель Шатахян, как командир вестовых, тоже остался на позициях Северного сектора. А Габриэл Багратян, хоть и обещал прийти вовремя, но, видимо, непредвиденные обстоятельства его задержали. Когда деревенские старейшины расступились, чтобы открылся проход для процессии, Тер-Айказун получил еще одно предостережение: между Саркисом Киликяном и незнакомым дезертиром стоял, зажатый с обеих сторон, будто арестованный, Грант Восканян. Коротышка с черным, заросшим до самых глаз лицом, строил немыслимые гримасы, отчаянно подмигивал священнику и хватал ртом воздух, будто рыба, выброшенная на сушу. И снова Тер-Айказун подумал: «Надо остановиться и напрямик спросить изгнанного: «Что случилось? Что ты хочешь мне сказать, учитель Восканян?»
Но Тер-Айказун прошел мимо, не поднимая глаз, влекомый какой-то силой. А может, бессилием, впервые на Дамладжке поразившем его волю.
Уже ступив на первую ступень алтаря, он заметил, что забыл письмо Нохудяна у себя в шалаше. И это расстроило его превыше всякой меры, ибо он хотел после благословения прочитать письмо битиасских земляков и тем самым противодействовать помыслам о бегстве. Забытый листок и дурные приметы так потрясли его, что ему показалось, будто прошло необыкновенно много времени, пока он поднялся на вторую ступень. Должно быть, народ за его спиной чутко подметил, и рассеянность и бессилие вардапета — детский крик, суета и назойливые разговоры становились все разнузданней. И в этих-то опустошенных душах нужно было пробудить внутреннее горение, дабы благодать господня снизошла на них!
Измученный Тер-Айказун обернулся. И в эту минуту, задыхаясь, прибежал Габриэл Багратян и встал в первый ряд. На несколько секунд Тер-Айказуну стало легче. Хор певчих за его спиной запел гимн. Ему дана была передышка. Он закрыл глаза, чтобы собраться с мыслями. Глухо звучали на площади голоса:
Ты, кто длани Творца простираешь до звезд,
Придай силы нашим рукам,
Дабы, протянутые, они достигли тебя!
Венцом главы своей увенчай наш дух,
Облеки чувства наши в орарь,
В Аароново цветистое одеяние златотканое
Подобно всем ангелам, воинству великолепному,
Ты покрыл нас покровом божественной любви,
Приобщил к служению таинству священному...
Хор умолк. Тер-Айказун видел перед собой маленькую серебряную умывальную чашу, которую держал ризничий. Он опустил пальцы в воду и так долго не вынимал их, что ризничий, удивленно посмотрев на него, отнял чашу. И только тогда Тер-Айказун повернулся вполоборота к пастве и трижды осенил ее крестом. Затем, вновь повернувшись к престолу, он возвел руки горе, и в этот миг душа Тер-Айказуна как бы разделилась на две половины. Одна была священником, служившим эту необыкновенную литургию и не пропускавшим ни одного антифона певчих. Другая половина состояла как бы из нескольких слоев — это был смертельно усталый воин, которому нужно было обладать сверхъестественной силой, дабы священник мог выполнить свой долг. Сначала эта вторая часть души Тер-Айказуна вела борьбу с собственным телом. Но после каждого слова богослужения тело Тер-Айказуна кричало ему: «Хватит! Умолкни! Неужели ты не чувствуешь, что у меня уже нет ни капли крови в мозгу? Еще одна-две минуты, и я тебя опозорю — рухну на алтарь». С собственным телом воин легко бы справился. Но за алтарем скрывались куда более коварные враги. Один из них — фокусник, этот прямо на глазах у священника преображал всю церковную утварь: большие светильники стали торчащими вверх штыками, из красиво напечатанных строк служебника выскакивали имена усопших, значившиеся в церковной книге, и повсюду грозно вырастал огромный красный крест...
Когда время от времени свистя налетал порыв ветра, со стенки за алтарем осыпалась листва, подскакивая и подпрыгивая носились листочки и без всякого стеснения укладывались в дарохранительницу и на евангелие с золотым крестом на переплете. Повсюду валялись эти пожухлые коричневые листья — по одному и кучками. Тер-Айказун, совершая литургию, голосом, совсем будто отделившимся от него, запел псалом:
«Суди меня, господи, по правде моей и по непорочности моей во мне!».
Дьякон отвечал вполголоса речитативом:
«Спаси меня от плоти неправедной, от греховного коварного мужа!».
«Зачем ты забыл меня? Зачем печальный хожу я, когда враг мой мучает меня?
Ибо хочу я подойти к престолу Господнему, к Господу, радующему юность мою».
И в то время, как Тер-Айказун, ни разу не сбившись, довел до конца антифонное пение, глазам другого Тер-Айказуна представилось нечто непереносимое: опавшие листья, всюду валявшиеся, были вовсе не листья, а гниль, навоз, какое-то неописуемое дерьмо, брошенное врагами Господа, преступниками, на святой престол. Другого объяснения не было — с неба же не упадет грязь!
Тер-Айказун вперил взор в служебник — только бы не видеть чудовищного осквернения святыни! Но разве народ не видел? И Тер-Айказун впервые запнулся. Дьякон пел:
«Яви нам, Господи, милость твою и спасение твое даруй нам».
Теперь должен был вступить священник. Тер-Айказун молчал. Дьякон изумленно повернулся к певчим. Но так как голоса Тер-Айказуна все еще не было слышно, дьякон, шагнув к нему, решительно зашептал:
«В доме святости...»
Священник, казалось, не слышал. Дьякон в отчаянии повторил:
«В доме святости и в месте...».
Тер-Айказун точно пробудился:
«В доме святости и в месте хвалебного пения, в жилище ангелов, в этом месте прощения человека мы падаем ниц перед Господом в приятстве и светозарном знамении почитания и молим о...».
Он тяжело дышал, пот градом катился из-под митры по лбу и шее, но он не смел его вытирать. За спиной раздался гнусавый голос регента Асаяна:
«Пред этим священным жертвенником храма собрались мы на службу».
Голос самонадеянного и тщеславного Асаяна сейчас раздражал священника как никогда прежде. «Неужели я не могу избавиться от этого человека?» — думал он. И тут же почувствовал, что давление в висках немного ослабело. «Может, выдержу я все-таки. Спаситель, поддержи меня!».
Расширенными от страха глазами смотрел Тер-Айказун на распятие, венчавшее алтарь. Голос одного из Тер-Айказунов предостерегал его: «Не поднимай головы!» Но как раз это предостережение заставило его вскинуть глаза на высокую стену, сплетенную из буковых веток, что высилась за священным престолом... Там же стоит кто-то! Стоит, прислонившись к раме, скрестил руки, в зубах сигарета... Неслыханная наглость! Но Тер-Айказун подавил восклицание. Еще раз посмотрел туда же. Но этот Кто-то уже не был Саркисом Киликяном, который вызывал такое отвращение. Ведь Айказун велел его связать!
Потом этот Кто-то становился никем. И тогда стена высилась пустая. Но снова возникал Саркис и превращался вэ всевозможных людей, однажды даже обратился Грикором, а под конец там, у стены, стоял незнакомый священник в облачении.
Поначалу Тер-Айказуну даже показалось смешным, что этот священнослужитель был он сам. Да и не был он им, не было на нем этой барашковой шапки, на нем же митра, шитая золотом.
«Хвала и слава Богу-отцу, Богу-сыну и Святому духу...»
Дальше он не договорил. Между человеком и стеной звучал его собственный голос, он впивался в него вопросом:
— Чего ты паясничаешь средь ясного дня? К чему затеял молебствие?..
Тер-Айказун стал глазами искать говорившего в воспарящем облачке ладана. Но ни Кто-то, ни голос не отпускали его:
— Какой же сатана этот бог, что уготовил благочестивому своему армянскому народу сей страшный год!..
Согласно обряду, Тер-Айказун запел вечернее песнопение:
«Святой боже, святость твоя вечна, да смилуешься ты над нами. Спаси нас от искушения и всех его стрел».