В часы, когда в гости к нему являлся Стефан, он не терпел даже присутствия Искуи. Но когда покойник отсутствовал, Габриэл просил Искуи сесть рядом, положить руку на его обнаженную грудь, на самое сердце. Тогда ему удавалось на несколько минут заснуть. Он лежал с закрытыми глазами, Искуи чувствовала, как глухой стук под ее ладонью постепенно робел.
— Искуи, чем ты заслужила это? — Голос Габриэла звучал словно издалека. — Сколько людей спаслись, живут в Париже, еще где-нибудь...
Она приблизила лицо к руке, лежавшей на его груди.
— Я? Мне хорошо, а тебе досталось все зло. Я счастлива и презираю себя за то, что счастлива сейчас...
Он взглянул на нее, на ее светлое лицо с огромными тенями глаз, которое было только призрачным подобием прежнего. Но губы пылали.
Он снова закрыл глаза. То отступало, то вновь возникало лицо Стефана. Искуи тихо сняла руку с его груди.
— Что же будет? Ты скажешь ей... Когда?..
Сначала он, видимо, не хотел отвечать на этот трудный вопрос. Но вдруг он приподнялся:
— Это зависит от того, хватит ли у меня сил.
Очень скоро Габриэлу Багратяну представилась возможность эту силу проявить. Майрик Антарам позвала Искуи, потом и его. Жюльетта впервые попыталась подняться и сесть. Она потребовала расческу. Как только Жюльетта узнала Габриэла, в ее глазах показался страх. Подняв руки, она словно звала и искала его, но в то же время и отталкивала. Голос не подчинялся ей, так как опухоль в горле еще не сошла:
— Мы ведь прожили с тобой... ты и я... очень долго...
Как бы соглашаясь, он гладил ее по голове. А она тихо, словно боясь разбудить правду, спрашивала:
— А Стефан?.. Где Стефан?
— Успокойся, Жюльетта!..
— Разве мне не позволят повидать его?..
— Надеюсь, тебе скоро позволят его повидать.
— А почему мне сейчас... не покажут его?.. Через занавеску?
— Нет, сейчас еще нельзя, Жюльетта... еще рано.
— Рано?.. А когда мы опять будем вместе... все... и далеко отсюда?..
— Может быть, через несколько дней... потерпи еще немного, Жюльетта...
Она откинулась на подушку и повернулась на бок — вот-вот заплачет. По, всему телу дважды пробежала дрожь. Затем в ее глазах вновь появилось пустое и удовлетворенное выражение — то самое, с каким она сегодня пробудилась к жизни.
Снаружи, перед палаткой, казалось, что Габриэл шагает так неуверенно из-за ослепившего его солнца. Здоровой рукой Искуи поддерживала его, но он все же споткнулся и, падая, увлек ее за собой. Но почему-то подняться не старался, как будто в этом мире больше не стоило этого делать.
Но Искуи быстро вскочила, услышав приближающиеся шаги. До смерти испугавшись, она прежде всего подумала: брат? Отец? Габриэл ведь не знал ничего о ее борьбе, она никогда ему об этом не говорила. Каждый час она ожидала нападения родных, хотя и посылала доктора Петроса к отцу сказать, что она нужна Майрик Антарам и останется у нее. Испуг Искуи был напрасен. То приближались не Товмасяны, а два запыхавшихся вестовых с Северного Седла. Пот градом катился по щекам дружинников — весь неблизкий путь по горам они бежали. Перебивая друг друга, задыхаясь, они выпалили:
— Габриэл Багратян!.. Турки!.. Турки пришли... Шесть, может, и семь... с белым и зеленым флагом... Парламентеры... солдат нет... Старик у них предводителем... Кричат, что хотят говорить с эфенди Багратяном и ни с кем другим...
После сокрушительного поражения турок прошло уже более недели. Раненого юзбаши с подвязанной рукой уже несколько раз видели среди солдат. В окрестностях Муса-дага было расквартировано так много воинских подразделений и заптиев, как никогда до того. И тем не менее ничего не предпринималось. Да и ничто не говорило о предстоящем нападении. С Дамладжка армяне наблюдали за беспечной суетой в долине и никак не могли взять в толк, почему неприятель собрал здесь такую уйму солдат, а гору пока не трогает? Да и где им было догадаться: «верховный руководитель ликвидации», каймакам Антиохии был, оказывается, в отъезде.
Джемаль-паша созвал в свою ставку в Иерусалиме всех вали, му-тесарифов и каймакамов сирийского вилайета. На страну обрушилось нежданное стихийное бедствие, это требовало принятия срочных мер, в противном случае ведение военных операций и вся жизнь Сирии — важнейшего тылового района — будут полностью парализованы. Все средиземноморские провинции Оттоманской империи находились в крайне тяжелом положении. Провидение ведь не любит простых и незапутанных решений и редко вмешивается в человеческие дела. В отличие от людской практики его кара вовсе не всегда следует сразу же за доказательством вины. Божественная справедливость растворена в космосе, как соль в море. Однако в это время года и на этой широте Провидение, должно быть, решило все же вмешаться с удивительной поспешностью, отступив при виде развернувшихся событий от своей обычной беспристрастности. Короче, жернова господни на сей раз мололи быстрее.
Две египетских казни, сопровождаемые множеством побочных бедствий, обрушились на страну с севера и востока. С востока пришел сыпной тиф, вспыхнув в Алеппо, он распространился на Антиохию, Александретту и все побережье, являя собой чудовищное доказательство той самой справедливости в космическом. Сама болезнь несколько отличалась от более легкой формы, поразившей Дамладжк, где она, благодаря свежему воздуху, чистой воде, строгому карантину и другим неизвестным причина л, протекала в терпимых пределах. Между тем, в Месопотамии процент смертности от тифа порой достигал восьмидесяти. Очагом заразы были продукты гниения и испарений, тучей нависшие над степями Евфрата этой оскверненной, этой богопротивной, погмойной яме смерти с мая и июня разлагались сотни тысяч трупов армян. Даже звери бежали от ужасного смрада. Только несчастные солдаты должны были шагать по этой неописуемой, зловонной жиже. Бесконечные колонны вьючных верблюдов, македонских, анатолийских и арабских пехотинцев, утопая, тянулись по направлению к Багдаду. Время от времени пешие колонны прерывались — шла бедуинская конница. Но и этих сынов пустыни выворачивало — они мчались во весь опор, загоняли лошадей. А мертвые армяне посылали из «депортации в никуда» благодарственный аромат на запад, тем немногим, поистине виновным, и столь многим, ни в чем не повинным. Талаат-бей в своем серале-дворце мог бы призадуматься над тем, к чему приводит посылка целого народа в «никуда». Но ни он, ни Энвер голову свою этим не утруждали, ибо с тех пор, как существует мир, власть насилия и душевная тупость — близнецы.
Второе бедствие, пришедшее с севера, было хотя и менее последовательно, но по своим результатам, пожалуй, еще опаснее. Да оно и впрямь казалось повторением библейской кары. То было нашествие саранчи со склонов Тавра в равнину Алеппо, а следовательно, и на всю Сирию. Откосы, овраги, теснины, ущелья гигантских гор, должно быть, и явились местом рождения этого неистребимого кочевого племени, которое неудержимо расползалось по всей стране. Жесткие, высохшие, как старые листья, насекомые, казавшиеся сросшимися воедино конем и всадником, в преодолении всех и всяческих препятствий были подобны несметным ордам гуннов. Они наступали с разных сторон огромными полчищами и покрывали собой сотни квадратных километров вилайета. Там, где они появлялись, не было видно уже ни клочка земли. Походный порядок, концентрический характер наступления заставляли предполагать, что здесь действовал не только слепой инстинкт, а планомерность, — приказ и расчет, коллективная идея саранчизма, так сказать. Когда такая стая опускалась на старые деревья сада, на клены, платаны, тисы и даже на жестколистые яворы — не проходило и нескольких секунд, как дерево уже было завернуто в какой-то чехол или плащ из темной клеенки. Прямо на глазах исчезала вся зелень, словно ее пожирало невидимое пламя. Стволы деревьев будто надели высокие переливающиеся гамаши. И ничто не позволяло заключить, что это единство состоит из отдельных особей. Выхватишь из общей массы одну такую саранчу и только диву даешься, какой у нее аппарат движений и пожирания пищи, а из них-то и состоит вся жизнь этих обитателей земли. В остальном же пойманная саранча ведет себя в человеческих руках как всякое насекомое, столь же жалко и трусливо, то есть старается улизнуть. Но в стае она благоденствует и свою жадную деятельность, возможно, воспринимает как службу некоему великому делу.
К августу на всем сирийском побережье, вплоть до долины Евфрата, уже не осталось ни одного зеленого дерева. Однако судьба деревьев мало заботила Джемаля-пашу. Сбор урожая в северной Сирии никогда не начинается раньше середины июля, ибо жатва пшеницы, ржи, ячменя не совпадает с уборкой кукурузы. Турецкий крестьянин и арабский феллах не походят на армянина, который, окончив уборку зерновых, сразу же отправляет зерно в закрома, — сознание опасности, а оно у него в крови, требует: все собранное на зиму укрой как можно скорей. Мусульмане оставляют стебли на многие дни и даже недели в поле, — дурной погоды они не боятся. И вот, когда в июле нагрянула саранча, она застала злаки частью еще не сжатыми, а частью — в валках. За несколько дней саранча по-своему убрала весь сирийский урожай и так основательно, что к середине’ месяца в поле не осталось ни одного колоска. А на этот урожай Джемаль-паша рассчитывал, с нетерпением ждал его, — старые запасы были уже израсходованы, а ему надлежало кормить не только всю Четвертую армию этим самым сирийским урожаем, но еще и население Палестины и Ливана, да еще и подкармливать арабские племена в восточной Иордании, а то как бы не взбунтовались! Нашествие саранчи перечеркнуло весь план снабжения текущего военного года. Сразу же подскочили цены на хлеб. И тут же Джемаль издал приказ о пресечении спекуляции, который, однако, не возымел никакого действия, разве что крестьяне и торговцы вовсе перестали принимать бумажные деньги. Невзирая на самые крутые меры, упала и стоимость турецкого фунта, и без того уже дешевого. В первые дни августа, отмеченные блистательной победой мусадагцев, в Ливане было уже несколько случаев голодной смерти.
Таково было положение вещей, когда в ставку Джемаля-паши съехались сирийские наместники. Впрочем, и на этом всемогущем форуме собравшиеся вели себя ничуть не сдержанней, чем члены Совета на Дамладжке. Вали и мутесарифы так же неспособны были сотворить эшелоны с зерном, как мухтары на Дамладжке — отары овец.
Речь деспота была краткой и непререкаемой: к такому-то сроку вилайету Алеппо надлежит собрать столько-то ржи и сдать интендантству. Все! — Чиновники побелели от гнева и не столько по причине неслыханного требования, сколько из-за тона паши. Лишь один человек явил собой смирение и угодливость. Правда, позор, павший на него после Муса-дага, давал ему для этого достаточно оснований. Каймакам Антакье, на пожелтевшем и опухшем лице которого застыло выражение восторженной угодливости, не сводил глаз с губ Джемаля-паши. И в то время как другие сетовали и торговались — он посулил невероятное, уверив, что его каза, самая большая в вилайете, меньше пострадала от саранчи. И если не рожь и пшеницу, то уж кукурузу он доставит в любом количестве. Готовясь к невзгодам войны, он уже многие годы предусмотрительно заполнял интендантские склады провиантом. А теперь он только нижайше просит предоставить ему транспорт. На одном из совещаний дело дошло до того, что Джемаль-паша назвал каймакама Антиохии блистательным примером и образцом для других. А тот не замедлил воспользоваться благоприятным моментом и испросил аудиенцию по окончании заседания. Тем самым каймакам нарушил субординацию — его непосредственным начальником был ведь вали Алеппо. Но именно этим он и хотел расположить к себе жаждущего самовластия генерала.
Кроме каймакама, в кабинете Джемаля находился еще только Осман — разукрашенный, как язычник, начальник личной охраны. Опозоренный владыка Антакье с преувеличенным подобострастием взял предложенную сигарету.
— Обращаюсь непосредственно к вам, ваше превосходительство, ибо мне хорошо известно ваше великодушие... Должно быть, ваше превосходительство уже догадались о моей просьбе...
Кособокий Джемаль остановился перед каймакамом, чья грузно-рыхлая фигура немного возвышалась над ним.
Окаймленные черной бородой толстые азиатские губы Джемаля шевелились и шипели:
— Позор! Отвратительный позор!
Каймакам сокрушенно склонил голову:
— Осмеливаюсь целиком и полностью согласиться с вашим превосходительством. Истинный позор! Но то — моя беда, ваше превосходительство, а никак не вина, что позор сей пал на вверенный мне район!
— Не ваша вина? На вас, штатских, падет вся вина, если мы из-за этих гнусных армянских дел проиграем войну, а то и вовсе погибнем.
Видимо, каймакама потрясло такое пророчество.
— Какое это несчастье, что ваше превосходительство не руководит политикой в Стамбуле!
— Да уж, несчастье! В этом вы можете быть, уверены.
— Я же всего-навсего человек подчиненный, обязан нижайше принимать приказы правительства.
— Принимать? Исполнять, любезнейший! Исполнять! И сколько времени уже продолжается это безобразие! Не можете справиться с кучкой голодных оборванцев! Хороши, нечего сказать, успехи господина военного министра, да и министра внутренних дел!
Приземистый Джемаль подошел к великану Осману и так хлопнул лапищей по его груди, что эта ходячая выставка оружия загремела и зазвенела.
— Моим хватило бы и получаса. А?
Осман осклабился. Каймакам тоже поспешил изобразить кисло-сладкую улыбку.
— Поход вашего превосходительства на Суэц — величайший подвиг в нашей истории. Прошу извинения, что как человек штатский позволяю себе рассуждать... И самое поразительное в этом походе — столь незначительные потери!
Джемаль-паша горько усмехнулся:
— Вы правы, каймакам! Я далеко не так расточителен, как Энвер.
Тут каймакам сделал свой самый хитрый ход.
— Мятежники семи деревень отлично вооружены, ваше превосходительство. Они окопались на неприступном Дамладжке. Я не офицер, ваше превосходительство, и ничего в военном деле не смыслю. Но заптии и поддерживавшие их регулярные части сделали все, что могли. И я, как один из руководителей и очевидец всей операции, должен решительно отвести все попытки унизить так славно сражавшихся офицеров и солдат. Однако при сложившихся обстоятельствах я не намерен жертвовать ни одной человеческой жизнью. Ваше превосходительство, вы — величайший полководец, и вы знаете куда лучше меня, что горную крепость без горной артиллерии и пулеметов взять невозможно. И пусть это отродье торжествует на своей горе — я сделал все, что мог!
Джемаль-паша, который и так вынужден был беспрестанно обуздывать свой нрав, сейчас не совладал с собой:
— Обращайтесь к военному министру! — взревел он. — У меня нет горной артиллерии! Нет никаких пулеметов! Вся моя власть — пустые разговоры. Я несчастнейший полководец во всей империи. Эти стамбульские господа выпотрошили меня до последнего патрона. И вообще — все это меня не касается!
Каймакам скрестил руки на груди, как для приветствия.
— Ваше превосходительство, прошу прощения, однако осмеливаюсь возразить: это отчасти касается и вас... Не только политические ведомства выставляют себя на посмешище пред всем миром, но и солдаты Четвертой армии, которая носит ваше славное имя!
— За кого вы меня принимаете! — в голосе Джемаля звучала насмешка. — На такую дешевую приманку меня не возьмешь.
Каймакам поспешил к выходу мимо великана Османа — с виду весьма смущенный, но в душе вовсе не лотерявший надежды. И он не обманулся.
Поздно ночью Осман разбудил его: срочно к Джемалю-паше! Такими неожиданными приглашениями в неурочный час диктатор Сирии любил доказывать себе свою власть, а другим — оригинальность. Принял он позднего посетителя не в военном мундире, а в фантастическом бурнусе, придававшем ему, несмотря на его отнюдь не безупречную фигуру, сходство с величественным бедуинским шейхом.
— Каймакам, я обдумал это дело и пришел к выводу... — Он хлопнул своей плебейской лапищей по столу:
— Империю захватили слабоумные и бездарные карьеристы!..
Как бы в подтверждение, каймакам впал в состояние меланхолии.
У дверей стоял разукрашенный Осман. «Когда этот верзила спит?» — подумал правитель Антиохии.
Джемаль ходил взад и вперед.
— Вы правы, каймакам. Позор падет и на меня. Его надо вытравить, и чтобы никогда никто о нем не вспоминал! Вы поняли меня?
Словно не в силах произнести ни слова, каймакам молчал. Генерал-недомерок вскинул голову с искаженным ненавистью бородатым лицом.
— Даю вам десять дней сроку — и чтоб все было кончено и забыто... Пришлю вам толкоёого офицера и все необходимое. Но передо мной отвечаете вы. И чтоб я об этом больше не слышал...
У каймакама достало ума не проронить ни слова. Джемаль отошел шага на два. Теперь он взаправду казался горбатым.
— Слышать больше не хочу об этом деле!.. Но если услышу, если какая-нибудь заминка... всех прикажу расстрелять... И вас, каймакам, отправлю ко всем чертям...
Сладостный кейф веснушчатого мюдира на вилле Багратяна в тот день дважды прерывался. Первый раз — когда принесли телеграмму от каймакама, извещавшего о своем предстоящем приезде. Но когда вскоре фельдфебель заптиев, в связи с каким-то не совсем ясным делом, снова вызвал мюдира на солнцепек, тот с дикой бранью набросился на надоедавшего вестового и еле удержался, чтобы не избить его.
Однако, выйдя на церковную площадь, он ускорил шаг, — представившаяся картина оказалась поистине необычной. Перед храмом стояло яйли, запряженное не лошадьми, а ослами. Собственно говоря, то было вовсе не яйли, а старинная карета на огромных колесах. В карете сидел старец, как наружностью, так и одеждой удивительно этой карете соответствовавший. Темно-синий шелковый халат доходил ему до пят, ноги были обуты в мягкие козловые туфли. Феска обвита тарбушем, что свидетельствовало о благочестивости ее носителя. Нежные, под стать старушечьим, пальцы без устали перебирали янтарные четки.
Мюдир признал в прибывшем старозаветного турка-патриция, то есть приверженца лагеря противника, который, несмотря на революцию, все еще не утратил своего влияния. Тут мюдир вспомнил, что раза два: встречал его в Антиохии, где жители оказывали старцу особое уважение. Позади кареты.стояли тяжело навьюченные ослы, бившие копытцамиземлю. Кроме погонщиков, мюдир приметил еще двух немолодых турок, смиренного, чуть ли не отрешенного, вида, и худого мужчину, стоявшего прислонившись к дверце кареты. Лицо его было закрыто покрывалом.
Молодой мюдир из Салоник отдал дань уважения старцу, приложив руку ко лбу. Ага Рифаат Берекет жестом подозвал его. Сторонник Иттихата, противник древних традиций, медленно подошел к карете, чтобы внимательно выслушать старца.
— Мы держим путь в армянский лагерь. Дай нам проводников, мюдир.
Мюдир оцепенел:
— В армянский лагерь? В своем ли вы уме?
Но Рифаат Берекет оставил без ответа этот учтивый вопрос. Рядом с ним на сиденьи лежал новенький портфель из желтой воловьей кожи — некое кричащее противоречие всему остальному реквизиту. Нажав на замок, тонкие белые пальцы открыли портфель.
— У меня миссия к армянам.
И ага вручил рыжему мюдиру свой тескере, который тот принялся тщательно изучать. Увидев, что мюдир так и не нашел самого главного, Берекет — само спокойствие — сказал:
— Прочти надпись над печатью.
Мюдир с такой готовностью исполнил приказание, что прочитал даже вслух:
— «Предъявитель сего имеет доступ во все депортационные лагеря армян. Ни политические, ни военные инстанции не должны чинить ему препятствий в этом».
Своими холеными руками молодой мюдир вернул документ в карету.
— У нас здесь не депортационный лагерь, а лагерь мятежников, государственных преступников, окопавшихся в горах. Они пролили турецкую кровь!
— Миссия моя распространяется на всех армян, — с достоинством ответил ага, аккуратно пряча свой тескере в маленький портфель, который вполне мог бы принадлежать элегантному коммерсанту, и извлек из него другой документ. По одному виду его можно было предположить, что он, содержит еще более убедительное заклинание. Это был большой, хитроумно сложенный лист бумаги, снабженный чрезвычайно внушительной печатью. Глаза мюдира должны были сначала привыкнуть к витиеватому письму арабскими литерами прежде, чем ему удалось расшифровать подпись шейх-уль-ислама. Духовный владыка страны обращался ко всем верующим мусульманам, предлагая оказывать правомочному представителю сей бумаги всяческое содействие, какого бы он ни потребовал.
«До чего живуча эта моль!»— подумал мюдир. Невзирая на Энвера и Талаата, исламат уль-шейха был одним из могущественнейших ведомств империи. А эта средневековая писанина имела силу приказа, неисполнение которого могло дорого обойтись мюдиру. Взгляд его скользнул по ослам, тяжело навьюченным мешками с мукой.
— А каково назначение этой клади?
Рифаат Берекет, как было ему свойственно, придал своему ответу форму гордого иносказания:
— То же, что и мое.
Мюдир заговорил с агой, хотя его злило, что старый турок оставался сидеть в карете, тогда как он, лицо, облеченное властью, стоял перед ним, точно подчиненный при старом режиме.
— Не знаю, эфенди, отдаешь ли ты себе отчет в истинном положении вещей. Армяне здешних деревень восстали против правительства и окопались на Муса-даге. Более того, они оказывают сопротивление военным властям и вооружились, чтобы предать смерти турецких солдат. Мы вынуждены вести регулярную осаду уже несколько дней. Теперь мы их морим голодом. Еще два-три дня, и они сдадутся. А ты, ага, являешься со своей миссией, со своими мешками, набитыми провиантом, и хочешь помочь изменникам, государственным преступникам, врагам твоего падишаха! Ты хочешь, чтобы они еще дольше оказывали сопротивление властям?
Устало опустив голову, Рифаат Берекет выслушал эту длинную речь. Когда мюдир кончил, он бросил на него холодный взгляд своих выпуклых глаз, вокруг которых расходились морщинки, и сказал:
— А разве вы не были врагами падишаха? И куда более решительными. Разве не вы выступали против его солдат? И первыми напали на них? Революционер не должен ссылаться на законность!
И покамест он говорил, его рука в третий раз опустилась в волшебный портфель. Словно в сказке, она извлекла из него самое сильнодействующее средство: свернутый в трубку пергамент, на котором печатью служило изображение украшенного драгоценными камнями султанского тюрбана. Султан и калиф Магомет Пятый приказывал в этом фирмане всем своим подчиненным, а особо военным и гражданским властям содействовать аге Рифаату Берекету и не чинить препятствий в его начинаниях.
Вид у рыжего мюдира был весьма озадаченный. Ничего не скажешь, весь старый мир в полном комплекте явился вдруг перед ним! Быстро, хотя и с чувством неприязни, он приложил подпись падишаха к сердцу, губам и лбу. Жест этот никак не гармонировал со сшитым в обтяжку летним костюмом, ярко-красным галстуком и канареечного цвета полуботинками. Что поделаешь? В каждом бюрократическом государстве чиновнику необходимо считаться с двумя мощными потоками, в которых так легко утонуть! Один из них — «служебная карьера» с ее коварными водоворотами, а второй, более опасный — чрезвычайно чувствительные связи и отношения между ведомствами, департаментами и начальниками. А потому разумнее всего уклониться от какого бы то ни было решения: лучше уж пусть обожжется начальство! Однако в данном случае оно отсутствовало. Молодому мюдиру приходилось принимать решения единолично. Нельзя же снабжать мятежников провиантом! Но нельзя и отказать в проезде особе, к которой благоволит его величество султан!
Хитрец из Салоник в конце концов измыслил компромисс, к которому решился прибегнуть лишь после длительной внутренней борьбы. Ага получил разрешение пересечь турецкие линии, однако обоз было приказано оставить в долине. Тут Рифаату Зерекету не удалось ничего добиться. Неужели он не знает новых законов? В Сирии — голод! Судьбу этой муки будет решать каймакам Антакье. Впрочем, относительно специй мюдир позволил с собою поторговаться. Дело в том, что на ослах были навьючены и несколько небольших мешков с сахаром, кофе, а также кипы табака. Мюдир согласился пропустить все это, должно быть, поняв, что положения на Дамладжке оно не изменит, но все же подчеркнул, что совершает преступление. Затем мюдир осведомился, кто сопровождающие ага?
— Слуги и мои помощники. Вот паспорта. Смотри. Все в порядке.
— А этот? Что это он завесил лицо, как баба?
— Болен. Кожная болезнь. Приказать поднять покрывало?
Мюдир скривил губы и отмахнулся.
Прошло более часа, прежде чем карета снова тронулась в путь в направлении Битиаса. По обе стороны кареты маршировали солдаты под командованием мюлазима, а за ними тащились два вьючных осла с кофе, сахаром и табаком, далее три верховых осла для аги и его помощников.
Когда заблудиться было уже невозможно, Рифаат Берекет велел остановиться. Мюлазима попросили не сопровождать его дальше: армяне могут принять солдат за боевое подразделение, вспыхнет перестрелка. Офицер охотно согласился и тут же приказал разбить бивак в лесу, не упустив при этом ни одной из мер предосторожности. Трое старших верхами двинулись дальше, сидя боком на ослах, а два вьючных осла плелись позади. Человек в покрывале шел рядом. В. правой руке он нес зеленый флаг пророка, в левой — белый флаг мира.
Они сидели друг против друга в шейхском шатре. Ага потребовал встречи с Багратяном без свидетелей. Гурок провели от Северного Седла на площадку Трех шатров с завязанными глазами, как положено парламентерам. Слуги сидели на корточках рядом с вьючными ослами, с которых погонщики снимали мешки и кипы. Вокруг путников быстро разрасталась толпа. И все же совсем вплотную к туркам армяне, будто охваченные робостью, не подходили. Сердца их тревожно бились. Что за посланцы? Вдруг это спасенье? Жизнь?
Ага Рифаат Берекет держался с тем же непоколебимым достоинством, как будто он сидел в своем погруженном в полумрак селамлике. И ни на секунду не останавливаясь, как само время, перекатывались янтарные шарики четок в его руках.
— Я приехал сюда не только как друг твоего деда, как друг твоего отца и друг твоего брата, Габриэл Багратян, но и как друг эрмени мил-лет. Тебе известно, что я посвятил себя делу мира между нашими народами, а он ныне нарушен, навсегда...
Внезапно он прервал всю звучавшую как причитание речь и долго не сводил озабоченного взгляда с сидевшего перед ним дикого горца — его уже нельзя было узнать, так он зарос бородою, этот прежде моложавый и холеный европеец.
Ага помолчал, уйдя в себя, затем молвил:
— Вина на тех и на других... Говорю это лишь для того, чтобы вопреки всему, что произошло, суждения твои были справедливы и сердце не ожесточилось.
Лицо Габриэла будто еще больше осунулось, постарело.
— Тот, кто пришел к тому, к чему пришел я, уже не ведает вины, не ведает ни права, ни мести...
Пальцы Рифаата замерли:
— Ты потерял сына...
Габриэл невольно опустил руку в карман и нащупал греческую монету, которую всегда носил с собой, как талисман. «Непостижимому в нас и над нами» — он поднял руку с монетой.
— Подарок твой не принес мне счастья, ага. Монету с царским профилем я потерял в тот день, когда потерял сына. А другую...
— Ты не знаешь, когда настанет твой последний день...
— Он очень близок. И все же мне хотелось бы его поторопить. Порой так и рвусь спуститься в долину, к вашим... чтобы всему пришел скорый конец...
Ага смотрел на свои светящиеся руки.
— Жизнь свою ты должен не унизить, а возвысить. У вас, Багратянов, больше сил, чем у других людей... Но все в руках божьих...
У скрещенных, ног Рифаата лежал желтый портфель, и на нем приготовлено раскрытое письмо пастора Арутюна Нохудяна Тер-Айказуну.
— Тебе известно, Габриэл, что я не первый месяц в пути, дабы трудиться ради вас. Со спокойной старостью я расстался и, даст бог, дойду и до Дейр-эль-Зора. Но в Сирии я прежде всего пришел к тебе. У вас есть друзья за границей, но есть и здесь, в самой стране. Один немецкий пастор собрал много денег для вас. Я установил с ним связь. Я собрал пятьдесят мешков пшеницы. Это было нелегко. Но те, здесь, не пропустили. Я так и предполагал. Впрочем, каймакаму не удастся конфисковать это зерно. Оно пригодится вашим братьям в лагерях. Но не эти мешки заставили меня подняться на Муса-Даг...
И он вручил Габриэлу письмо Нохудяна.
— Из этого письма вы узнаете то, что иначе вам никогда не дано было узнать: судьбу ваших земляков. Но вместе с этим вы должны знать, что наш народ состоит не только из Иттихата, Энвера, Талаата и их приспешников. Многие, как и я, покинули свои жилища и двинулись на восток, дабы оказать помощь умирающим от голода...
Разумеется, Рифаат Берекет был удивительный человек и заслужил, чтобы Габриэл Багратян от имени народа стал перед ним на колени. И все же столь подробно перечисленные благодеяния и тяготы пути не могли растопить горечи в душе Багратяна. Как ни велики были принесенные жертвы, ссылка на них раздосадовала его:
— Сосланным, вероятно, вы поможете, нам — уже нет.
Старец продолжал с неизменным спокойствием.
— Тебе я могу помочь. Ради этого я и пришел в твой шатер.
И полились из уст Рифаата Берекета в однообразном ритме слова о плане спасения, заставившие замереть сердце Багратяна. Ага спросил, видел ли Габриэл там, на дворе, пятерых мужчин, сопровождавших его. Два старика — это два члена святого братства, поклявшиеся служить тому же делу, что и он, ага. А два погонщика — это слуги из его дома в Антакье. Но вот пятый человек — тут дело посложней. У него на совести жизнь многих армян, однако в Стамбуле шейх «Похитителей сердец» Ахмед наставил и обратил его. И он дал обет искупить злодеяния, совершенные низкими силами его души, и загладить вину перед армянами. Этот человек готов поменяться платьем с Габриэлом Багратяном и тут же исчезнуть. На церковной площади мюдир внимательно просматривал паспорта, и имена всех спутников занес в список, так что при возвращении он спрашивать тескере не будет. И даже если вопреки всем ожиданиям мюдир станет чинить препятствия, то замаскированный Багратян предъявит паспорт своего двойника. К тому же, мюлагим и его солдаты сопровождали сюда шестерых, шестерых они и сдадут мюдиру. Им уже никак не заподозрить, что один из них подменен. Он, ага, человек чести, подобные, не дозволенные полицией дела не любит, но в данном случае речь идет о последнем отпрыске Багратянов, коего должно целым и невредимым доставить в надежно защищенный дом Рифаата Берекета в Антакье. И решается он, ага, на это во имя покоя души блаженной памяти Аветиса-старшего. От него он воспринял бесчисленные доказательства дружбы, когда сам еще был совсем молодым турком, а тот — почтенным армянином в летах.