С наступлением весны черноногие и блады двинулись назад в Канаду, чтобы получить от правительства полагающиеся им по договору деньги. Они намеревались осенью вернуться, но сейчас перешли границу и направились на север. Кри и ред-риверы остались около форта. За этот сезон мы наторговали четыре тысячи шкур бизона и почти столько же шкур оленей, вапити и антилоп. За шкуры бизона мы выручили 28000 долларов, за шкуры других животных и, кроме того, бобровые и волчьи меха еще около 5000 долларов. Это был наш рекордный сезон, самый выдающийся на памяти Ягоды. Замечательно, что это произошло в то время, когда бизоны уже были почти полностью истреблены.
Мы ожидали, что проживем лето, как обычно, спокойно, но тут пришли заказы на пеммикан и сушеное мясо от фирм, ведущих торговлю с индейцами на территории агентства Сиу, в Дакоте, и от торговавших на Северо-западной территории Канады. Во всех письмах говорилось одно и то же: «Бизоны исчезли, пошлите нам для торговли столько тонн мяса и пеммикана, сколько сможете». Кри и их сводные братья были очень довольны, когда мы сказали, что купим все, что они нам доставят, и не теряя времени принялись охотиться. В ход пошло всякое мясо — худые самки бизона, старые самцы, возможно, и покалеченные лошади. Мясо сушилось широкими, тонкими пластами, запаковывалось в тюки, перевязанные сыромятными ремнями. Пеммикан изготовляется из истолченного в порошок сушеного мяса, смешанного с салом и жиром, извлеченным из костей животных. Пеммикан паковался в плоские продолговатые мешки из сырой кожи. Это покрытие, высыхая, садится, туго сжимая наполняющую его массу; такой мешок приобретал плотность и вес камня. Я уже не помню сколько этого товара мы запасли за лето — сушеного мяса буквально десятки кубических ярдов, а пеммикана сотни мешков; все это мы продали с хорошей прибылью.
Однажды в середине лета к нам в дом явился высокий стройный человек; лицом и черными остроконечными, закрученными кверху усами он напомнил мне портреты старинных испанских дворян. Изъяснялся он на английском, чистом английском языке, гораздо лучшем, чем язык, которым говорили все белые в этих местах, лучшем, чем язык многих офицеров армии, окончивших военную академию в Уэст-Пойнте. Представляясь, он назвал себя Вильямом Джексоном. Имя показалось мне знакомым, но я не мог сообразить, где я его слышал, пока он не сказал, что иногда его называют Сик-си-ка-кван — Черноногий Человек. Тогда я вспомнил. Сколько раз старик Монро говорил о нем, о своем любимом внуке, о его храбрости и добром сердце. Я с радостью пожал его руку и сказал:
— Я давно хотел встретиться с вами, Сик-си-ка-кван. Ваш дед мне много о вас рассказывал.
Мы с ним крепко подружились и дружили до самой его смерти.
Никто не заставит меня поверить, что наследственность не имеет значения. Возьмите, например, Джексона. Со стороны матери он происходит от Монро, известной своей храбростью шотландской семьи, и Ла-Рошей, знатного французского семейства, представители которого давно эмигрировали в Америку.
Отец его Томас Джексон принимал участие в войнах 1832 года с семинолами и другими индейцами; прадеды его с обеих сторон сражались за независимость Штатов. Не удивительно, что он сделал военное дело своей профессией и еще юношей вступил разведчиком в армию Соединенных Штатов. В то время, когда Джексон появился в нашей лавке в Керроле, он торговал с индейцами, кочевавшими около гор Джудит. Мне не хотелось расставаться с ним. Я почти не надеялся увидеть его снова, но несколько лет спустя встретил его в резервации, куда «новички» с их копеечным подходом к делам загнали всех «мужей скво», как нас называли.
Снова пришла зима; кри и ред-риверы все еще жили около нас, но бизонов было уже не так много, как в предыдущую зиму. Область, где они паслись, тоже уменьшилась и простиралась теперь к востоку от устья реки Джудит до Раунд-Бьютт, на северном берегу Миссури, на расстояние в сто двадцать пять миль; ширина этой области в сторону от реки составляла не более сорока миль. На юг от Миссури, в районе между ней и рекой Йеллоустон, паслись гораздо более многочисленные стада бизонов, но здесь много было и охотников. С востока стада теснили ассинибойны и сиу-янктонаи, с юга кроу и орда белых охотников за шкурами, появившихся в области с постройкой Северной тихоокеанской железной дороги, сооружавшейся в то время вдоль Йеллоустона. Среди стад бродили наши кри и ред-риверы. Больше всего истребляли бизонов белые охотники. В эту зиму они собрали в районе вдоль реки Йеллоустон свыше ста тысяч шкур бизонов, которые продавались владельцам кожевенных заводов Востока примерно по два доллара за штуку. Мы приобрели две тысячи семьсот бизоньих шкур и около тысячи шкур оленей, антилоп и вапити; все остальные торговцы, вместе взятые, закупили приблизительно столько же. Большую часть полученных нами шкур охотники сняли с бизонов, убитых в начале зимы. Позже, в середине зимы, охотникам приходилось заезжать все дальше и дальше в поисках дичи. Не было уже никаких сомнений в том, что охота на бизонов идет к концу.
В феврале у нас истощился запас одеял для торговли, и я отправился на торговый пункт в устье реки Джудит, взяв с собой Нэтаки. Лед на Джудит был уже крепкий, и мы поехали по реке; каждый сидел на отдельных саночках ред-риверов, запряженных лошадью. Приятно было скользить по гладкому льду, по знакомой реке. Было не очень холодно, безветренно, снег не падал. В первый день мы доехали до Дофин-Рэпидс и заночевали в домике временно отсутствовавших лесных охотников. Они оставили записку на грубо сколоченном столе. В записке стояло: «Будти как дома, куда пойдети, закройти двер».
Мы устроились «как дома». Нэтаки изготовила на огне хороший обед, и мы долго сидели перед веселым огнем в удобнейших креслах. Кресло состояло просто из сырых бизоньих шкур, натянутых на деревянные рамы, но им пользовались, когда шкуры еще только высыхали, и оно получило превосходную форму: каждая часть тела получала как раз нужную опору.
На другой день мы приехали на место, а на следующий день отправились домой с грузом одеял. Около четырех часов дня показалось стадо бизонов, бегущих через реку на юг; из оврагов у реки слышались выстрелы. Немного спустя стал виден большой лагерь индейцев в походе; они спускались гуськом в долину реки под нами. Сначала я забеспокоился, так как боялся, что это могут быть ассинибойны, которые недавно убили лесного охотника. Я остановил лошадь и спросил у Нэтаки, что нам лучше делать: гнать вперед возможно скорее или остановиться и заночевать с индейцами.
Она внимательно вгляделась в них; они уже начали ставить палатки. Как раз в этот момент начали поднимать и натягивать на шесты раскрашенную палаточную кожу.
— Ой! — воскликнула Нэтаки, задохнувшись от радости, — ведь это наши! Смотри! Они поставили священную палатку бизона. Скорее! Едем к ним.
Действительно, это была группа пикуни, предводительствуемая Хвостом Красной Птицы, у которого мы и заночевали. Они так же были рады видеть нас, как мы радовались встрече с ними. Мы легли спать далеко за полночь, когда кончились дрова в палатке.
— Дело идет к концу, — сказал мне Хвост Красной Птицы. — Этой зимой пришлось ходить на охоту очень далеко: по peкe Милк, на Волчьи горы (Литтл-Роки), а теперь сюда, на Большую реку (Миссури), а мяса мы добывали в обрез, только чтобы поесть, Друг, боюсь, что это наша последняя охота на бизонов.
Я рассказал ему, что делается на юге и на востоке отсюда, что нигде нет бизонов, если не считать малочисленных стад между этими местами и рекой Йеллоустон, да и то стада здесь насчитывают не более сотни голов.
— Ты уверен, — спросил он, — что белые осмотрели всю страну, которая, по их словам, лежит между двумя солеными озерами (океанами)? Не пропустили ли они какую-нибудь большую область, где собрались наши бизоны, откуда они могут еще вернуться?
— Нет такого места во всей стране, — ответил я, — на севере, на юге, на востоке или на западе, где бы не прошли белые, где бы они не проходили и сейчас, и никто из них не встречал бизонов. Не верь, как верят многие из ваших, что белые угнали бизонов, чтобы лишить вас средств к существованию. И белые хотят убивать бизонов, чтобы получить их шкуры и мясо, так же, как и вы.
— Если так обстоит дело, — сказал он с глубоким вздохом, — то меня и всех наших ждут несчастье и смерть. Мы умрем от голода.
На следующий день, когда мы ехали домой, я увидел одинокого молодого бизона — почти годовалого. Он стоял унылый, заброшенный, на клочке, поросшем райграсом, над рекой, Я застрелил его и снял с него шкуру, целиком с рогами и копытами. Позже Женщина Кроу выдубила ее и украсила внутреннюю сторону кожи яркой вышивкой из игл иглошерста. Это был мой последний бизон. Во второй половине дня мы спугнули стадо голов в семьдесят пять, которое подошло к замерзшей реке в поисках воды. Бизоны ринулись через речную долину и вверх по склону в прерии. Это было последнее стадо бизонов, которое видели мы с Нэтаки.
Моя маленькая жена и я уже давно тосковали по дому. Хотя мы любили великую реку, ее прелестную долину и фантастические «бедленды», но не любили народ, временно живший здесь. Нэтаки и я постоянно говорили и мечтали о нашем доме на реке Марайас; и вот, в майское утро мы сели на борт первого парохода, отходившего в эту навигацию в Форт-Бентон, а оттуда в форт Конрад. Так Нэтаки и я распрощались навсегда с жизнью в прериях, с охотой на бизонов и торговлей с индейцами.
Скоро за нами последовал и Ягода, оставив за себя на торговом пункте человека. Торговый пункт просуществовал — в убыток — еще год, закупив всего триста шкур, главным образом самцов бизонов, в последнюю зиму, зиму 1882— 1883 годов.
ГЛАВА XXXV. «ЗИМА СМЕРТИ»
Летние дни текли безмятежно. Мать Ягоды и Женщина Кроу развели небольшой огород в том месте, где сливаются Драй-Форк и Марайас, и поливали его водой, которую носили с реки. Их маис, тыквы и бобы, все, что местные жители выращивали задолго до того, как Колумб впервые увидел Америку, росли буйно. Старухи соорудили укрытие у самого цветущего огорода — крышу из веток кустарника на четырех столбах. Здесь мы с Нэтаки провели много приятных послеобеденных часов, слушая их своеобразные рассказы и еще более своеобразные песни, которые они иногда пели. Ранней весной Ягода опять вспахал землю плугами на быках и засеял долину овсом и пшеницей. Как ни странно, хотя год был опять засушливый, посевы поднялись и созрели. Мы убрали и сложили хлеб в копны, но продать урожай нам не пришлось. Свиньи подрывали наши копны, скот и лошади вырывались из загона и топтали их — все пошло прахом. Фермеры мы были никуда не годные.
Все лето время от времени к нам приходили пикуни и рассказывали душераздирающие истории о том, что творится в резервации, на территории агентства. Недельного рациона, говорили они, хватает на один день. Никакой дичи нет. Агент не дает ничего. Пикуни, жившие около нас и вдоль реки, с трудом добывали охотой оленей и антилоп, чтобы хоть как-то прожить, но оставшиеся в резервации страдали от недоедания. Там жили те, кто не мог уйти. У них не было лошадей; лошади или подыхали от кожной болезни, распространившейся по табунам, или их пришлось продать торговцам, чтобы купить провизию.
В октябре Нэтаки и я поехали в агентство, чтобы посмотреть, как обстоит дело, В сумерки мы приехали в главный лагерь, расположенный у забора управления агентства, ниже по реке. На ночь остановились у старого вождя — Палаточного Шеста.
— Оставь наши продовольственные сумки на седлах, — сказал я Нэтаки, — посмотрим, что они едят. Старик и жена приняли нас сердечно.
— Живо, — приказал он женщинам, — приготовьте еду для наших друзей. Они, должно быть, проголодались за время долгой поездки.
Палаточный Шест говорил так, как будто в палатке было полно провизии. Он радостно улыбался и потирал руки, разговаривая с нами. Но жены его не улыбались и не торопились. Они вынули из кожаной сумки три маленьких картофелины и поставили их вариться; из другой сумки они вынули двух форелей по четверть фунта весом и сварили их тоже. Немного спустя, они поставили еду перед нами.
— Это все, что у нас есть, — сказала одна из жен дрогнувшим голосом, смахивая слезы, — все, что у нас есть. Мы очень бедны.
При этих словах Палаточный Шест уже не мог сдержаться.
— Правда, — заговорил он, запинаясь, — у нас ничего нет. Бизонов больше нет. Великий отец посылает нам мало пищи — ее хватает на один день. Мы очень голодны. Конечно, бывает рыба, запрещенная богами, нечистая. Приходится все-таки есть ее, но она не дает силы. Несомненно, нас ждет наказание за то, что мы едим ее. Видимо, боги покинули нас.
Нэтаки вышла и принесла наши продовольственные сумки; она передала женщинам три или четыре банки бобов, мясные консервы с маисом, сахар, кофе и муку. Как просветлели их лица! Как они болтали и смеялись, приготовляя хороший обед, и потом, когда ели! Нам доставляло удовольствие смотреть на них.
На другой день мы съездили в несколько лагерей. Положение всюду было такое же. Не то, чтобы это был настоящий голод, но что-то очень близкое к нему. Настолько близкое, что у самых крепких мужчин и женщин заметны были признаки недоедания. Люди просили у меня помощи, и я раздал то, что привез с собой. Но, конечно, все это было каплей в море по сравнению с их нуждами. В одном из лагерей уже долгое время жила мать Нэтаки, ухаживавшая за больным родственником; незадолго до нашего приезда он умер. Мы забрали ее из этого голодного края и отправились обратно в форт.
Поговорив с Ягодой, я решил написать подробный отчет обо всем, что видел в резервации, и послал эту статью для опубликования в одну нью-йоркскую газету. note 57 Я хотел, чтобы американцы знали, как обращаются с их беспомощными подопечными. Я знал, что найдутся добрые люди, которые займутся этим делом и позаботятся о том, чтобы индейцам послали продовольствие, сохранили бы им жизнь. Мою статью не напечатали. Я подписывался на эту газету и несколько месяцев после отправки рукописи заказным письмом просматривал регулярно печатные столбцы. Увы! Я не знал, как сильно политика влияет на замещение даже такого невысокого поста, как место агента по делам индейцев. Я отослал свою статью газете, которая была главной опорой правительства. Конечно, она не захотела ее печатать, и я махнул рукой на эту затею. И Ягода, и я советовали индейцам убить своего агента — может быть, это заставит общество обратить внимание на их нужды. Но они боялись; они помнили об избиении, устроенном Бэкером. Теперь я знаю, куда мне нужно было отправить эту статью. Оттуда ее бы распространили по всей стране; но я был молод, легко терялся при неудаче, а положение в лагерях все ухудшалось и ухудшалось. В ту зиму от настоящего голода умерло не так много индейцев.
Наступило лето. Агент выдал индейцам для посадки немного картофеля. Кое-кто действительно посадил его, но другие так изголодались, что съели выданное им. Ранней весной индейцы сдирали лубяной слой с сосен и тополей и выкапывали «pomme blanche» note 58, клубни, напоминающие турнепс, и это ели. Затем наступил сезон рыбной ловли; индейцы начали ловить форель. Кое-как прожили лето, и снова настала зима, голодная зима, зима смерти, как ее потом назвали. Все события после этой зимы датировались, считая от нее. В своем ежегодном летнем отчете агент пространно писал о языческих обрядах племени, но мало говорил о его нуждах. Он писал о сотнях акров, засаженных картофелем и турнепсом, — индейцы посадили всего, может быть, пять акров. Он даже не намекнул на приближающееся бедствие. В течение ряда лет в своих годичных отчетах он отмечал постоянный рост ресурсов племени: по-видимому, теперь он не собирался взять свои слова обратно и показать, что он лгал. Только благодаря его напряженным усилиям черноногие поднялись на нынешнюю ступень цивилизации, «но их приверженность к языческим обрядам чрезвычайно прискорбна».
Ранней осенью около пятидесяти палаток племени пришли к нашей ферме и остались у нас. Здесь еще было немного антилоп, но если охота бывала неудачной, то мы делились с ними тем, что у нас было. Никто из пришедших осенью к форту не погиб. Но там, на территории агентства, в январе и феврале положение стало ужасным. Старик Почти Собака день за днем регистрировал смерть умерших от голода — по одному, по два, по три. Женщины толпились под окнами управления, протягивали агенту исхудалых, с обвисшей кожей детей и просили дать кружку муки, рису, бобов, маиса — чего угодно, лишь бы утолить голод. Агент отмахивался от них. «Уходите, — говорил он сердито, — уходите! Нет у меня ничего для вас». Разумеется, у него ничего не было. Отпущенные на черноногих 30000 долларов исчезли — я догадываюсь куда. Часть получила клика, захватившая Управление по делам индейцев, остальное, за вычетом стоимости перевозки из расчета по 5 центов за фунт, ушло на покупку ненужных вещей. Индейцы нуждались в бобах и муке, но этого они не получали. В одном углу обнесенного забором участка управления агент держал около полусотни кур, несколько прирученных диких гусей и уток; их ежедневно обильно кормили маисом, доставленным из Сиу-Сити в Форт-Бентон на пароходе, а оттуда сухопутным путем на расстояние свыше ста миль. Маис предназначался для индейцев и принадлежал правительству; по закону агент не имел права ни покупать этот маис, ни использовать его каким бы то ни было образом для своих нужд. Тем не менее он щедро корил им своих кур, а матери индианки стояли кругом и грустно смотрели на это, тайком подбирая отдельные зернышки. Каждый день умирали люди. Маиса завезли несколько тысяч фунтов, но он был нужен курам.
Сведения об этом дошли до нас только в феврале, когда к нам приехал Волчья Голова. Лошадь его находилась в таком ужасном состоянии, какого я никогда не видал. На ней местами еще сохранилось немного шерсти, кожа на спине была вся в складках и местами сильно приморожена. «Там у нас, — сказал с грустью Волчья Голова, — мало лошадей лучше этой. Большая часть табунов передохла». И он стал рассказывать нам о страданиях и смерти индейцев. Задолго до того, как он кончил, Нэтаки уже плакала; плакала и Женщина Кроу, единственный человек из нашего дома тоже присутствовавший при рассказе. Они плакали и в то же время спешно разогревали еду и кофе; поставили все на стол перед Волчьей Головой, чтобы он поел. Ни разу в жизни я не видел, чтобы еда исчезала с такой быстротой и такими огромными порциями. Через некоторое время я встал и убрал миски.
— Ты доешь это после, — сказал я.
Женщины стали протестовать, но я объяснил им, что голодающие иногда умирают, если им дать много еды после долгого поста. Вечером наш дом наполнился индейцами из лагеря, и Волчья Голова повторил свой рассказ о страданиях и смерти индейцев. Он называл некоторых умерших по имени, и один за другим слушатели тихонько удалялись, чтобы оплакивать утраченных родных. Сидя за палатками на замерзшей земле или на берегу реки, они причитали, повторяя без конца имена любимых. Голоса плачущих звучали так тоскливо, так терзали нервы, что хотелось пойти попросить индейцев прекратить причитания и уйти домой. Но я не мог. Это был старинный обычай народа выражать горе. По какому праву я стал бы мешать им, какое значение имели мои нервы по сравнению с их горем?
Когда Волчья Голова кончил свой душераздирающий рассказ, все некоторое время сидели совершенно тихо, даже не курили, а затем начали один за другим сыпать на голову агента и вообще белых все проклятия, какие только возможны на языке черноногих. Ягода и я слушали молча; мы знали, что это к нам не относится, мы знали, что на нас индейцы смотрят, как на членов своего племени, как на своих. Но тем не менее нам было стыдно перед ними, горько, что своей жадностью, равнодушием, стремлением захватить земли белые привели этих людей и их близких к такому ужасному положению. Когда разговор начал уже прерываться паузами, Ягода стал высказывать в утешение что мог. В конце он добавил: «Мы уже несколько месяцев тому назад советовали убить этого вашего агента. Если бы вы это сделали, то возникло бы большое возбуждение там, у белых. Сюда прислали бы людей разобраться, что происходит. Зная, что вы остались без еды, белые должны отправить ее в большом количестве».
Я ничего не сказал. Меня внезапно осенила мысль, которую я немедленно привел в исполнение. Я сел и написал письмо одному джентльмену в Нью-Йорк, с которым переписывался, хотя ни разу не встречал лично, и изложил ему тяжелое положение черноногих. Не могу объяснить, почему я написал ему, но вижу в этом веление судьбы, так как со временем мое письмо попало в руки человека, относившегося к этому делу с сочувствием: я получил указание отправиться в агентство и написать отчет обо всем, что там увижу. Я не знал в то время, что этот джентльмен когда-то совершил несколько поездок по Западу, и у него составилось об индейцах мнение, непохожее на мнение большинства белых. Со временем он стал, если можно так выразиться, почетным членом племен черноногих, пауни, шейеннов и других северных индейцев. Кунья Шапка, как его называют черноногие, сделал для них больше, чем всякие общества «За права индейцев», «Помощь индейцам», вместе взятые. Он избавил их от воров агентов и помог индейцам получить полное возмещение стоимости земель, которые они вынуждены были продать; note 59 сопровождал их делегации в Вашингтон и поддерживал их петиции в Управлении по делам индейцев.
Я оседлал лошадь и поехал на территорию агентства. Собственно, не совсем на территорию, так как не хотел, чтобы у моих друзей из-за меня возникли неприятности. Индейской полиции агент приказал арестовывать всякого белого, обнаруженного в резервации. Если бы я въехал прямо на отгороженную территорию, то полицейским пришлось бы арестовать меня или уйти со службы, а я не хотел, чтобы кто-нибудь из индейцев оставил службу, так как агент давал им вдоволь еды для них самих и их семейств. Поэтому я в течение дня переезжал из лагеря в лагерь и то, что видел, разрывало мне сердце. Я заходил в палатки и садился у очага друзей, с которыми не так давно вместе угощался вареным языком и филеем бизона, жирным пеммиканом и другой вкусной едой прерий. Их жены большей частью сидели, безнадежно уставившись на огонь, а увидев меня, запахивались плотнее в свои старые вытертые плащи, чтобы скрыть изорванные, изношенные платья. А мужчины! Я не слышал ни от кого веселого громкого «Окйи!» Конечно, они произносили это приветствие, но тихим голосом, и глаза их избегали встречаться с моими, так как им было стыдно. В палатках нечего было есть, а самое большое унижение для черноногого — не иметь, чем угостить пришедшего. Но когда я заговорил об их тяжелом положении, они быстро приходили в себя и начинали рассказывать о страданиях детей и жен, об умерших; иногда при этом какая-нибудь из женщин начинала рыдать и выходила из палатки — может быть, та, которая сама потеряла ребенка. Все это было очень грустно.
Покинув лагеря, стоявшие поблизости от Управления агентства, я поехал к Бэрч-Крику, южной границе резервации, где находился небольшой лагерь. Люди там оказались в немного лучшем положении. Поблизости зимовал пастбищный скот, и охотники иногда выходили ночью и убивали корову, засыпая или удаляя все следы крови и обрезки так основательно, что проезжающий мимо на следующий день никогда бы не заподозрил, что здесь произошло всего лишь за несколько часов перед тем. Убийство, клеймение новым клеймом или угон скота в области пастбищ всегда считались страшными преступлениями. Индейцы знали это и потому действовали осторожно. Скотоводы, конечно, видели, что стада их уменьшаются, но доказать ничего не могли; они только проклинали индейцев и говорили, что их следует «стереть с лица земли». Даже последний остаток некогда огромной территории черноногих, их резервация, служила предметом вожделений королей скота в течение многих лет. Как вы увидите дальше, они в конце концов завладели пастбищами, после того как тайно откормили на них, договорившись с агентами, тысячи быков для продажи на чикагском рынке.
Приехав домой, я поставил на конюшню лошадь и пошел в комнату повесить гетры и шпоры, Я застал Нэтаки в постели с распухшими от слез глазами. Увидев меня, она вскочила и прижалась ко мне.
— Они умерли, — крикнула она, — умерли оба! Моя дочь, моя красавица дочь и Всегда Смеется. Они так любили друг друга, и оба умерли! Оба утонули в вездесущей воде. note 60 И она рассказала мне отрывочно в промежутках между рыданиями то, что Ягода прочитал в полученной утром газете. Яхта Эштона затонула в сильную бурю, и все, кто были на борту, погибли. Я разыскал Ягоду, он молча протянул мне газету. Все было, к несчастью, правда. Никогда больше мы не увидим Эштона и Диану. Их яхта со всем, что было на ней, лежала на дне Мексиканского залива.
Грустная пора наступила для всех нас. Ягода с женой отправились к себе в комнату. Старая миссис Ягода и Женщина Кроу горевали, сидя внизу у реки. Я вернулся к себе, чтобы утешить как мог Нэтаки. Рабочие сами варили себе ужин. Долго, до глубокой ночи я разговаривал со своей маленькой женой; я говорил ей все, что мог придумать, чтобы смягчить ее горе и свое собственное. Но в конце концов своего рода утешение нашла она. Я подбросил несколько поленьев в камин и откинулся на спинку стула. Она молчала уже несколько минут.
— Иди сюда, — позвала она.
Я подошел и сел рядом с ней; она схватила мою руку своей дрожащей рукой.
— Вот, что я сейчас думала, — начала она запинаясь, но голос ее окреп, и она продолжала. — Вот, что. Они ведь умерли вместе? Да. Я думаю, когда они увидели, что должны утонуть, они крепко обнялись и сказали, если успели, друг другу несколько слов и даже поцеловались, хотя там, может быть, были другие люди. Ведь мы бы так сделали, правда?
— Да.
— Ну, так вот, — закончила она, — не так уж это плохо, как могло бы быть, потому что никому не пришлось горевать по погибшим. Все мы должны когда-нибудь умереть, но я думаю, что Солнце и бог белых милостивы, когда тем, кто любит друг друга так, как Эштон и Диана, даруют такую смерть.
Она встала и, сняв со стены и полки маленькие подарки, сделанные ей Дианой, тщательно уложила их на дно сундука,
— Я не могу вынести сейчас вида этих вещей, когда-нибудь, когда я привыкну к мысли, что ее нет, я выну их и поставлю опять на место.
Нэтаки опять легла в постель и уснула, а я еще долго сидел перед угасающим огнем, размышляя о том, что она сказала. Годы шли, и я впоследствии все лучше стал сознавать, что Нэтаки была… нет, я не скажу, что я думал. Может быть, кое-кто из вас, кто умеет чувствовать, сам заполнит пропущенное.
Прошло несколько лет пока подарки Дианы снова заняли свое место в нашем доме, чтобы восхищать глаз и радовать душу обитателей. Но много раз я видел, как Нэтаки тихонько вынимала из сундука портрет своей названной дочери и поглядывала на него с любовью; она уходила, чтобы грустить в одиночестве.