Это значит, что только то творчество, которое может быть религиозно оправдано и построено на Камне-Христе и Его Евангелии, только то и устоит и перейдет в чаемую Новую Землю. Поэтому и творить по настоящему, по-христиански можно только в сфере религиозных ценностей, только перед лицом смерти, вечности и Бога. Самый корень слова "культура", как и "культа", имеет в себе нечто религиозное, освященное особым почитанием. Это не значит, что благословенно только творчество в формах благочестия, так сказать храмовое творчество: иконописание, зодчество и клиросное пение. Может быть и мирская культура, на которой почиет благословение, но она должна быть доступной для этого благословения, способней к освящению.
Есть что-то в каждом творчестве (мысль, наука, художество), что в себе содержит семя вечности, свой "семенной логос", роднящий его с Первоисточником Премудрости, с Предвечным Логосом. И это вечное в создании рук человеческих и перейдет в вечность в своем нетленном, преображенном облике и останется пребывать в невечернем дни Царствия. Как мысли, звуки, слова, линии, таинственно появились в творческом уме человека откуда-то из какого-то умопостигаемого мира, так они, верим мы, опять-таки таинственно преобразившись, уйдут в вечность для бесконечного бытия. Энергии Духа, сияние несозданного Фаворского света действуют в нашем малом мире, проникают из таинственного иного мира, пронизывают ум, логос человека, вдохновляют его. И эти энергии Духа, этот несозданный свет не может исчезнуть бесследно. Сила Преображения распространяется и на произведения этого Духа – Творца красоты. Несозданное должно быть вечно. Есть какой-то смысл, какой-то логос творчества, нами еще невидимый и непостижимый. Отрицать его было бы величайшею бессмыслицею. Это значило бы отнимать божественный смысл назначения человека.
Как это преображение произойдет, мы не ведаем и не хотим допытываться этого. Надо уметь в своих богословствованиях останавливаться у известного предела. Предел же это то, что по слову "Отца Православия", ангелы закрывают своими крыльями.
Способность творить дана человеку, и ему она нужна, чтобы оправдать религиозно свое над ангелами превосходство и назначение. Нельзя, конечно, говорить о нужде и необходимости нашего творчества для Бога, так как Он вне всякой нужды и необходимости. Но нельзя думать, стоя на паламитской точке зрения, что Богу, так изволившему, оно было бы неугодно. Нельзя искусственно разрывать ту антологическую связь, что существует между духом человека и Духом Божиим. Красота, свойственная человеку и участвующая во всяком творчестве, исходит от Духа Параклита и Украсителя. Он есть ипостазированная Красота, и Он вдохновляет на всякое творчество. Вдохновение, выражаясь языком Паламы, есть одна из энергий Духа, как и другие Его действия (энергии). Боговдохновенность не ограничивается только рамками Свящ. Писания. В меньшей степени и не в том же значении боговдохновенность касается всякого пророка. А искусство есть пророчество. Это выход из рамок принудительных законов природы, выход эроса человеческого навстречу экстатическому Эросу Божественному. В этом экстатическом порыве духа человеческого не может не быть "помазания от Святого", напечатления на творящем духе нашем харизмы Духа Божия. Человек жаждет Красоты. Служа красоте, он может и должен служить Красоте Божественной. Но конечно его постоянно подстерегает опасность прелести, обольщения лже-красотой, темной красотой. Почему и есть благословенное творчество и неосвященное.
Св. Василий Великий пишет:
"От природы в нас есть вожделение прекрасного, хотя по большей части одному то, а другому другое кажется прекрасным… Что же досточуднее Божией красоты?.. Подлинно неизреченны и неописанны молниеносные блистания Божией красоты; ни слово не может выразить, ни слух вместить. Наименуешь ли блеск денницы, или сияние луны, или свет солнца, – все это не достойно сравнения со славою и в уподоблении с истинным Светом оно далее отстоит от Него, чем глубокая ночь и ужасная тьма от самого ясного полудня… По причине ненасытимого желания созерцать божественную красоту святые мужи молились о том, чтобы зрение красоты Господней простиралось на всю вечную жизнь (Псал. 26, 4). Так люди по природе вожделевают прекрасного; в собственном же смысле прекрасно и достолюбезно благое; а благ – Бог; к благому же все стремится; следовательно все стремится к Богу"[1336].
Человек стремится к Богу, как к совершенной Красоте. Безучастен ли Бог, как Красота, к этим нашим, пусть по сравнению с Ним и несовершенным попыткам отобразить Красоту? Христианское сознание верит, что не безучастен. Погружение в истинную красоту возводит творческий ум к Богу. Поднявшись же в творчестве к Богу, ум не может создать что-либо несоответственное с божественной красотой и гармонией.
Вот что между прочим пишет автор "Тайной истории" Прокопий в своем "De aedificiis", восхищаясь великолепием Юстиниановой св. Софии: "Когда входят в св. Софию для молитвы, то тотчас чувствуют, что этот храм не есть дело людского могущества и искусства, но скорее дело Самого Божества; и ум, обращаясь к небу, сознает что Бог здесь близко от него, и что Богу особенно нравится этот дом Его, который Он Сам избрал для Себя"[1337]. При соприкосновении с такими chef-d'œuvr'ами человеческого гения нельзя не почувствовать какое-то дыхание Божие и отпечаток десницы Всевышнего, содействовавшей человеку в его создании. Святая София, как и все памятники человечества, уничтожится при последнем акте земной истории, но в каком-то преображенном виде ее "genius", ее логос не пропадут, Хочется, вместе с Прокопием, верить, что Богу могут особенно быть угодны совершеннейшие произведения, сотворенные человеком-творцом.
Однако две опасности могут тут подстерегать испытующую мысль: 1. соблазн оптимизма, переоценивание значения творчества, признание за ним непреходящей и абсолютной ценности, и 2. соблазн пессимистического отношения, уничижения культуры и гнушения ею во имя благочестия. Ни то ни другое не верно, но при наличии и того и другого, нельзя снять с этой проблемы печати конфликта и трагедии. Если нельзя и греховно гнушаться творческого дара, и так сказать "ради смирения" отказаться от данного нам Богом преимущества над ангелами, то также нельзя и легкомысленно благодушествовать в этом отношении и пребывать в ожидании благополучных перспектив. Слишком все в мире духовном и религиозном связано со страданиями и неблагополучием. Слишком мало в Евангелии оптимистических пророчеств. И как бы мы ни смотрели на свой религиозный путь, дано нам знать две истины: 1. мы созданы творцами и должны творить, и 2. плоды нашего творчества уничтожатся вместе с этой планетой, но не пропадут, а преобразятся. Нельзя поэтому творчеству придавать значения тайнодействия, вставлять его в рамки церковного обихода, и тем спутать два плана: церкви и культуры. Культуру надо религиозно осмысливать и церковно оправдывать, но нельзя смешивать этих планов. Церковь, конечно, не только не сжигает культуру во имя спасения души (Саванаролла и под.), но даже и благословляет ее. Но культура, тем не менее, остается мирскою, и в этом нет ничего плохого. Культура все же стоит на ином плане, чем богослужение, мистика, аскетика, литургия и т. д. Кроме того и в самой культуре есть и могут быть области более доступные действию преобразующих лучей Фавора, и более от него удаленные. Есть сферы культурного творчества, которые могут быть просветлены и освящены; есть и такие, которые никогда не преобразятся.
Послушание творчества не есть самозамкнутый вопрос религиозной метафизики. Он имеет свое прагматическое значение и раскрытие. Из него, как мы видели, вытекает трудная проблема культуры, которая не может быть ни в коем случае разрешена оптимистически и благополучно. Все заложенные в ней конфликты и противоречия остаются всегда в силе и христианскому сознанию одинаково опасно впасть в обе крайности: 1. в соблазн переоценки культуры, ее безусловной канонизации, или же 2. в искушение совершенного ее неприятия и отрицательного к ней отношения. Готовых рецептов для этой задачи не существует. Христианская мысль будет стремиться или потопить себя в течении Вечного и стремиться к "трансцендентному эгоизму" Константина Леонтьева, или же с убеждением строить земной град и безусловно отдаться этой утопии. Первое легко приводит к христианскому нигилизму, к "кавсокаливитству", к проклятию всякой культуры во имя спасения; второе доверчиво и оптимистически благословляет всякое строительство, переоценивает значение этой жизни, стремится канонизовать и то, что недоступно освящению, а в последнем итоге упирается в хилиастическое понимание исторического процесса. В этом конфликте и Церкви предстоит задача трудная и болезненная: все анафематствовать или все без разбору канонизовать. Или о. Матфей Константиновский заставит сжечь литературное творение, или какой-нибудь папа Ренессанса, в своем поклонении непросветленной красоте, перестанет просто быть носителем образа Пастыря Церкви.
Проблема творчества и культуры есть и проблема истории, т. е. активного в ней участия христианина и Церкви. И в данном вопросе нашу религиозную мысль подстерегает прежде всего оптимистическая вера во всякого рода прогресс. Мысль философская, этика проповедует нравственное развитие и рост морального сознания в человечестве, а история наглядно, особенно в периоды подобные современному, решительно опровергает какой бы то ни было моральный прогресс, обнажая в человеке его бестиальную изнанку. Мысль юридическая, правосознание стремится выработать наиболее совершенные нормы права частного, публичного, государственного и международного, а история беспощадно извращает всякую веру в справедливость и законность, колеблет самые основные положения правосознания и обращает торжественные правовые формулы и институты в клочки бумаги. Усложнение форм социального устройства, в попытках преодолеть материальные, финансовые и промышленные затруднения, находит свое завершение в катастрофических кризисах экономического быта. Техника в своем неудержимом развитии вырабатывает невероятные по сложности аппараты и усовершенствования, которые в конечном счете приводят к самоуничтожению той же техники. И в области духовных и эстетических достижений, после длительного процесса развития от примитива, через сложное цветение форм красоты, неизбежно появляются грозные симптомы скорой и неминуемой смерти искусства, декадентские извращения, изломы, кривляния, болезненные и упадочные моменты преклонения перед низшими формами, уклон к гротеску, лубку и частушке, к разложению и распаду самой идеи красоты, имманентной человеческому духу. Человечество в такие периоды не может не усомниться в нужности и разумности творить, писать, петь, играть, создавать, после того как, кажется, совершенство человеческого гения в этих областях уже достигло своей вершины, когда кажется нечего больше писать, нечего сказать, все формы уже испробованы, слова сказаны и звуки спеты, когда все кажущееся новым просто является повторением и худшею формою давно забытых образов красоты.
И снова встает вопрос: существует ли христианская культура, возможно ли оправдание ее перед лицом религии, церкви и вечности?
Тареев как-то написал:
"И в самом лучшем случае церковь не может создать христианской культуры. Христианская культура существует лишь в идеале, но реализуется в исторической жизни мирская культура. И культура христианских народов есть общечеловеческая мирская культура. Здесь именно "не суждено" осуществиться "порывам" по основным законам исторической эволюции"[1338].
Как бы раскрывая эту мысль, Бердяев говорит:
"В строгом смысле слова христианского творчества быть не может и невозможна христианская культура. Мы стоим перед проблемою христианского бытия, а не христианской культуры, перед проблемою претворения культуры в бытие, наук и искусств в новую жизнь, в новое небо и новую землю. Христианской культуры по-настоящему никогда не было"[1339].
Все же из слов того и другого мыслителя не должно делать выводов отрицательных для проблемы творчества, и именно творчества в свете Христовой Проповеди. Если и не стирается наличие трагических конфликтов, то они все же могут быть преодолены в этом свете. Через все Евангелие проходит тоска о "взыскуемом грядущем Граде" и только в озарении этого Небесного Иерусалима оправдывается и осмысливается строительство этого земного града, со всеми его сферами жизни, науками и искусствами. Земного Рая не может и не должно быть. Но приготовить камни для строительства Небесного мы призваны.
Ища в Свящ. Писании ответа на поставленные вопросы о делании человека на земле, мы не найдем утешающего и благополучного решения. Сам Спаситель, как это было выше указано, ответил на слова о красоте зданий Иерусалима: "не останется камня на камне; все будет разрушено" (Лук. XXI, 6) и "теплейший" Апостол напомнил всем нам о конце истории: "земля и все дела на ней сгорят" (2 Петра III, 10). Да и не найти иного ответа в Библии. Нельзя не вспомнить однако в этом контексте изумительной по красоте 27-й главы прор. Иезекеиля, этого "гимна человеческой культуре", так как "культура имела для пророка Иезекииля религиозный смысл"[1340].
"И было ко мне слово Господне: и ты, сын человеческий, подними плач о Тире и скажи Тиру, поселившемуся на выступах в море, торгующему с народами на многих языках: так говорит Господь Бог: Тир! ты говоришь: "я совершенство красоты!" Пределы твои – в сердце морей; строители твои усовершили красоту твою…" (XXVII, 1–4).
С каким совершенством художественного чутья описана эта картина! Сколько знания архитектурного и иного искусства воплотилось в этом гимне! Тут упомянуты и Сенирские кипарисы для постройки помостов, и Ливанские кедры для сооружения мачт, и Васанские дубы для изготовления весел. И узорчатые полотна Египта для парусов, голубые и пурпуровые ткани для покрывал. Благородные металлы, слоновая кость, черное дерево, карбункулы, кораллы и рубины, благовония, вина и богатства, – все чем украшали люди этот изумительный по красоте город. Все ремесленники, мастера и искусные художники, творцы этой красоты, которые вместе с гребцами, купцами и мореплавателями служили вящему прославлению Тира. Если вспомнить наряду с этим видение пророком Иезекиилем таинственного храма, с его тончайшими описаниями архитектурных деталей, то поистине "нигде в Свящ. Писании религиозная идея не воплощается до такой степени в вещественно-пространственные формы искусства", как у этого пророка[1341].
И что же? Все это в день падения града упадет в сердце морей.
"От вопля кормчих твоих содрогнутся окрестности. И с кораблей своих сойдут все гребцы, корабельщики, все кормчие моря и станут на землю; и зарыдают о тебе громким голосом и горько застенают, посыпавши пеплом головы свои, и валяясь в прахе. И остригут по тебе волосы до гола и опояшутся вретищами и заплачут о тебе от душевной скорби горьким плачем; и в сетовании своем поднимут плачевную песнь о тебе, и так зарыдают о тебе: "кто как Тир, так разрушенный посреди моря! Когда приходили с морей товары твои, ты насыщал многие народы; множеством богатства твоего и торговлею твоею обогащал царей земли. А когда ты разбит морями в пучине вод, товары твои и все толпившееся в тебе упало. Все обитатели островов ужаснулись о тебе, и цари их содрогнулись, изменились в лицах. Торговцы других народов свистнули о тебе; ты сделался ужасом, – и не будет тебя вовеки" (XXVII, 28–36).
От совершеннейшего творения художественного гения не останется ничего в день разрушения, будь то уничтожением мечем или землетрясением, будь то огнем последнего мирового пожара.
"И не будет тебя вовеки…" "А земля и все дела на ней сгорят…"
Несмотря однако на это угрожающее предостережение не прельститься и не переоценить земного строительства, не спутать планов культуры и Церкви, не послужить твари паче Создавшему, – нельзя отвергнуть самой заповеди творить.
В конце истории человечества – космический пожар. А в замысле о человеке – дано ему быть творцом. На вопрос о цели этого творчества, его смысле и оправдании, несмотря на всю трагическую судьбу культуры, остается вера в Небесный Иерусалим. И если мы не можем по человечеству и рационалистически понять смысла обреченной на гибель культуры и творчества, нам все же остается во имя вечной Красоты принять это творчество как послушание.
Если для мыслителя встает проблема творчества, проблема его вечного смысла и божественных его истоков, то для всякого человека творчество есть задание такого же происхождения, как и самая свобода человека. Как без нашего изволения, нам дана свобода, точно так же без нашего же согласия дано нам это послушание творчества. Это заложено в творческом божественном акте "по образу и подобию". Из сказанного в этой главе должно быть ясным, что в это творческое задание входит и создание моральных ценностей, и строительство культуры. Но этим не ограничивается, конечно, проблема творчества. Это было бы только "объективированием". От нас ожидается некая новая реальность внутри нас, т. е. создание в себе и всем своим духовным бытием, чаемого "нового неба и новой земли", создание в себе Царствия Божия, преображение себя и мира. Преображение не в меру созерцания апостолов вне их совершающегося чуда фаворского, а преображение себя так сказать "экзистенциально". Такое творчество не нуждается в религиозном обосновании, так как оно, выражаясь языком Бердяева, есть творчество "не оправдываемое, а оправдывающее" самое существование человека, как богоподобной твари.
Заканчивая настоящую главу об образе Божием в человеке, мы, в заключение всех проистекающих из этого богословских вопрошаний и недоумений, считаем полезным сказать еще и следующее. Бог есть неисследимая пучина тайны и бездна несказанного и непостижимого. Следовательно, и созданный по этому божественному образу человек носит в себе печать этого непостижимого и эту тайну. Человек есть таинственная криптограмма, которую никто никогда не сможет до конца разгадать и удовлетворительно прочитать. И все происходящее из этой тайны и загадочности, т. е. в том числе и проблема творчества, его смысл и оправдание, – все это проникнуто тайной, приближаться к которой нам дозволено, но постичь до конца не дано.
Думаем, что, если богословствующая мысль и призвана не бояться вопрошать и думать, если она не должна укрываться от волнующих и трудных проблем, то все же у какого-то предела она должна смириться перед непостижимым должна преклониться перед закрываемой ангельскими крыльями тайной и умолкнуть…