Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


XIII. Увлекающийся человек




 

Бум!.. Бум!.. Бум!..

При этих звуках я проснулся, приподнялся в постели и внимательно прислушался. Мне показалось, что кто‑то старается пробить молотком, обернутым чем‑то мягким, наружную стену дома.

«Воры! – подумал я. – Но почему же они избрали такой странный способ проникнуть в дом?»

Постель моя находилась близ окна. Я протянул руку, отдернул одну половину плотной занавески и, увидев, что на дворе уже светло, взглянул на часы. Было десять минут шестого.

«И время‑то совсем неподходящее для такого дела, – продолжал я рассуждать сам с собою. – Ведь пока они проломят стену, наступит пора всем нам вставать, а тогда едва ли им будет удобно хозяйничать у нас…»

Вдруг раздался звон разбитого оконного стекла, в образовавшееся отверстие влетел какой‑то предмет и мягко стукнулся об пол.

Я вскочил на ноги, совсем откинул занавеску и осторожно выглянул в разбитое окно. Внизу, на лужайке, стоял молодой рыжеволосый человек, во фланелевой рубашке и таких же панталонах.

Увидев меня, он весело крикнул мне:

– С добрым утром, сэр! Не будете ли так добры вернуть мне мячик?

– Какой мячик? – недоумевал я.

– Мячик для лаун‑тенниса. Он должен валяться где‑нибудь у вас в комнате. Я нечаянно забросил его в окно… А насчет вставки стекла я потом сговорюсь с вашим хозяином, не беспокойтесь… Простите, что потревожил вас.

Мячик оказался у меня под кроватью. Я достал его и вернул собственнику.

– Разве вы сейчас играете в теннис? – спросил я его.

– Нет, – ответил он. – Я только практикуюсь, бросая мяч в стену. Это удивительно развивает руку.

– Зато расстраивает нервы у спящих людей, – заметил я. – Я поселился здесь на лето ради покоя и отдыха. Не можете ли вы производить ваши упражнения днем и где‑нибудь…

– Днем? – повторил он смеясь. – Да уж два часа как наступил день… Но вы не сердитесь. Я отойду к другой стороне дома.

Он исчез за углом, и вскоре раздался неистовый лай дворового пса, сон которого, очевидно, тоже был нарушен.

Несколько минут спустя я услышал новый звон разбиваемого стекла, чьи‑то возбужденные голоса, смешивавшиеся со все усиливавшимся лаем, и беготню. Я накрыл голову подушкой и таким образом ухитрился опять заснуть.

Я поселился на несколько недель в Диле, в «пансионате». Описанное происшествие случилось в первую же ночь моего там пребывания. Кроме меня да нарушителя моего сна, рыжеволосого молодого джентльмена, других жильцов в пансионе не было. Поэтому мы поневоле познакомились и даже отчасти подружились. Он был веселый, добродушный и вообще хороший малый; единственным его крупным недостатком являлось неумеренное увлечение лаун‑теннисом. Он предавался этому спорту приблизительно часов двенадцать в день, устраивал поэтические партии при лунном освещении и кощунственно играл даже по воскресениям.

Как‑то раз он рассказывал мне, что провел зиму со своими родителями в Танжере, и я спросил его, как ему там понравилось.

– Ах, какое это ужасное место! – воскликнул он, делая гримасу отвращения. – Представьте себе, во всем городе нет ни одной лужайки для игры в лаун‑теннис, так что мы вынуждены были составлять свои партии на крыше, и то лишь потихоньку от стариков, которые находили это место слишком опасным для такой игры.

Был он и в Швейцарии, и эта страна привела его в восторг.

– Когда будете в Швейцарии, остановитесь непременно в Цермате, – советовал он мне. – Там есть удивительно удобные места для лаун‑тенниса.

Впоследствии один из наших общих знакомых рассказывал мне, что молодой «рыжак», как называли моего нового приятеля, стоя на вершине Юнгфрау, оценивал расстилавшуюся вокруг роскошную горную панораму только с точки зрения пригодности или непригодности для его любимой игры. Когда он не играл в лаун‑теннис в компании, не практиковался в этой игре, то постоянно всем надоедал разговорами о ней. В то время первым игроком в лаун‑теннис считался Реншо, и «рыжак» так надоел мне восхвалением этого игрока, что у меня возникло грешное желание, чтобы кто‑нибудь догадался убрать его, Реншо, с поверхности земли, и мой приятель, горько оплакав его, перестал бы все‑таки толковать о нем по целым часам. В один дождливый вечер, когда мы принуждены были сидеть безвыходно в доме, «рыжак» битых три часа мучил меня разговором о лаун‑теннисе, причем ровно четыре тысячи девятьсот тридцать раз (я нарочно сосчитал) упомянул имя Реншо. После чая он, усаживаясь возле меня, начал было:

– Замечали ли вы когда‑нибудь, как Реншо…

Но тут уж мое терпение окончательно лопнуло, и я в сердцах прервал его, высказав вслух свое тайное желание:

– Интересно бы знать, перестанете ли вы хоть тогда говорить об этом несносном Реншо, когда кто‑нибудь вдруг возьмет да пустит ему пулю в лоб?

– Да кто же решится поднять руку на великого Реншо?! – негодующе вскричал «рыжак», глядя на меня глазами разъяренного кота, у которого хотят отнять облюбованную им кошку.

– Мало ли кому это может прийти в голову, – заметил я.

Он с трудом справился со своим возбуждением, потом, немного подумав, нашел себе утешение.

– Если случится такое несчастье, то его заменит его брат, который тоже замечательный теннисист, – произнес он с просветленным лицом и прежними ясными детскими глазами.

– Ах, у него есть брат!.. А может быть, и несколько многообещающих братьев? – не унимался я. – Но это ничего не значит: можно их всех перестрелять, так что, в конце концов, все‑таки забудется это несносное имя.

– Никогда! – с жаром воскликнул он. – Имя Реншо вечно будет живо в памяти теннисистов.

Кое‑как мне удалось свести разговор на другую тему, и в следующих беседах с этим ярым теннисистом я стал придерживаться такого метода, чтобы мой молодой приятель не мог доводить меня до белого каления своими восхвалениями любимой игры. В общем же, мы были с ним дружны; наше знакомство не прерывалось и в городе, куда мы вернулись вместе.

На следующий год, летом, он вдруг совершенно забросил свой теннис и так же страстно увлекся фотографированием. Дело вскоре дошло до того, что все его друзья стали убедительно уговаривать его вернуться к прежнему спорту. Толковали ему о прелестях этой игры, напоминали его прежние подвиги в ней, старались вызвать былую его любовь к Реншо, но ничто не действовало, он стоял на том, что возненавидел теннис и слышать больше не может о нем; ему, мол, даже стыдно вспоминать, что он мог быть настолько глупым, чтобы увлекаться столь детской забавой, то ли дело фотография!

Что бы или кто бы ни попалось ему на глаза, он все снимал; снимал своих друзей и этим превращал их во врагов; снимал бэби и приводил в отчаяние нежные родительские сердца; снимал молодых женщин и бросал этим тень на их супружеское счастье. Вообще, этой своей новой страстью Беглили (так звали этого увлекающегося человека) приводил в восхищение только тех лиц, которые при помощи его фотографических снимков достигали своей цели – разлучения любящих сердец.

Был, например, такой случай. Сын одного старого богача и скряги влюбился в молодую, прехорошенькую, но не имевшую ни пенни за душой девушку. Тщетно переиспытав все обычные средства воздействия на сына, чтобы отвлечь его от любимой девушки, старик обратился к Беглили с просьбою сфотографировать нежелательную для него невестку в семи различных видах. Когда пламенный поклонник красотки увидел первый снимок с нее, то вскричал:

– Боже мой! Какой безобразный портрет! Как могла получиться такая уродина?

При втором он сказал:

– Но это совсем не похоже. Такою она может сделаться только через сто лет!

При третьем заметил:

– Ну, а это что такое? Разве у нее такие слоновые ноги? Это даже неестественно!

При четвертом он крикнул:

– Один снимок хуже другого! Не понимаю, как может так безбожно врать фотографический аппарат!

При пятом он вышел из себя, а при виде шестого повалился без чувств: до такой степени была страшна карикатура, изображенная аппаратом Беглили.

Когда он пришел в себя, отец при помощи Беглили сумел убедить сына, что глаз, представляемый фотографической камерой, – самый верный и ошибиться не может, и что только он один способен открыть все скрывающиеся в одушевленных и неодушевленных предметах недостатки, которых не может подметить ни один человеческий глаз. И несчастный юнец отказался от любимой девушки, а злополучная девушка не вынесла его измены и отравилась.

Да, удивительный был аппарат у Беглили. Его способность к искажению была положительно чудовищна. Малейшие недостатки раздувались им до крайних степеней. Человек с прыщом на лбу превращался в прыща с человеком в придачу. Люди с резкими чертами лица превращались в придатки к своим носам. Один почтенный негоциант четырнадцать лет носил парик так, что никто об этом не знал даже в ближайшем соседстве, но камера Беглили сразу открыла существование этого парика, и все знакомые негоцианта удивлялись, как это они раньше не замечали его искусственной головной растительности.

Казалось, аппарат молодого любителя задался исключительной целью выставлять на вид все, что есть худшего в человеческой природе. Бэби он обыкновенно изображал уродцами; молодых девушек обрисовывал или дурнушками, или подающими надежды превратиться со временем в самых злых ведьм; благочестивым старым женщинам придавал выражение мегер; нашего викария, прекраснейшего в мире человека, он воспроизвел в виде крайнего лицемера, а местному нотариусу, известному своей неподкупной честностью и прямотой, придал такое разбойничье выражение на лице, что многие из его прежних клиентов перестали ему доверять и отобрали у него все свои дела.

Что же касается лично меня, то могу сказать лишь одно; если Беглили снял меня верно, я должен признать правдою все когда‑либо и где‑либо написанное обо мне недовольными мною критиками. Довожу также до сведения тех лиц, которые увидят мой портрет, сделанный этим любителем, что хотя я и не обладаю фигурой Аполлона, но во всяком случае не такой урод, каким изобразил меня аппарат моего приятеля. Беглили оправдывает себя и свой аппарат тем, что во время проявления негатива стряслось что‑то непредвиденное; но ведь этого объяснения на самой фотографии нет, поэтому я имею полное право считать себя обиженным моим приятелем.

Перспектива его аппарата не подчиняется никаким известным нам законам. Я видел его снимок с мельника, стоящего пред своей мельницей, и никак не мог решить, чья фигура крупнее – мельника или его мельницы.

Однажды Беглили устроил крупный скандал в приходе, выставив в своей витрине снимок, изображавший всем известную пожилую незамужнюю леди с молодым мужчиной, стоявшим перед ней на коленях. Мужчина этот был в костюме, который употребителен для грудных младенцев, между тем как его фигура производила такое впечатление, что если бы она поднялась на ноги, то оказалась бы футов в шесть высотою. Лицо этого джентльмена было словно закрыто густой вуалью, поэтому его черты были неясны, и его можно было принять за кого угодно. Она ласково гладила его по голове.

Много было по этому поводу самых фантастичных толков и пересудов, пока не выяснилось, что этот субъект в костюме бэби не кто иной, как годовалый сыночек ее замужней сестры и притом самого обыкновенного роста.

Это было в первое время увлечения фотографической горячкой, поэтому квартира Беглили постоянно была осаждаема толпою желающих новым дешевым способом увековечить свои черты. На несколько миль вокруг не было ни одного человека, который бы не сидел, не стоял или не лежал в какой‑нибудь позе у моего приятеля, зато после, взглянув на свое, так сказать, «отражение», всякий навсегда переставал гордиться своей наружностью.

Впоследствии какой‑то злой гений внушил человеку создать кодак. Мой приятель тотчас же обзавелся этим новым аппаратом, и с тех пор все наличное население местечка ежеминутно рисковало быть изображенным в самые интимные моменты своей жизни. Никто и пошевельнуться не мог, чтобы не быть захваченным коварным аппаратом. Беглили посредством этого приспособления увековечил своего отца сидящим за обильной выпивкой, а свою сестру целующейся со своим женихом у садовой калитки. Ничто не было для него настолько свято, чтобы остаться неприкосновенным. Так, Беглили, между прочим, снял своего дядю в тот момент, когда этот почтенный старик, идя за гробом своей жены, с веселым видом шептал что‑то на ухо своей молодой спутнице.

В конце концов, пересняв всех и все не только в самом местечке, но и во всей округе, Беглили до такой степени возбудил против себя общее негодование, что стал уж серьезно задумываться о своей безопасности. На его счастье, в это время один молодой повеса, не знавший куда девать деньги, предложил ему проехаться по Малой Азии, о которой начитался и наслышался разных чудес. Беглили с удовольствием принял это предложение и уехал. Мы все вздохнули свободно, предаваясь сладкой надежде, что в тех краях он, наверное, будет исцелен от своей страсти.

Мы не ошиблись. Вернулся он без своего несносного кодака и первым долгом с ожесточением принялся истреблять весь свой склад снимков и вообще всего, что находилось в его квартире и относилось к фотографическому искусству. Он говорил, что во всей Малой Азии не было ни одного говорящего по‑английски человеческого существа, которое не таскало бы с собой кодака. Когда он в этом убедился, то бросил свой аппарат в море, и с тех пор один звук щелканья кодака способен довести его до дурноты.

Были, впрочем, и еще некоторые обстоятельства, которые отбили у него охоту от светописи; но о них я лучше умолчу, чтобы не ставить своего приятеля в неловкое положение перед читателями.

Но, очевидно, этот человек не мог существовать без увлечения.

Одно время он пристрастился к игре в гольф и также доводил всех знакомых бесконечными восхвалениями этой игры.

Однако и этого увлечения у него хватило ненадолго. Забросив игру в гольф, он сделался ярым картежником; но и в карты играл не на деньги, а также из любви к искусству, и нередко наедине с самим собою. Один из наших общих знакомых видел его в Швейцарии сидящим на вершине Фаульгорна и с разложенными на земле картами решающим какую‑то сложную задачу при игре в вист.

Вообще вся жизнь этого человека проходит в увлечении тем или другим. Вероятно, он и окончит ее в пылу увлечения чем‑нибудь особенным.

 

XIV. НЕУДАЧЛИВЫЙ ЧЕЛОВЕК

 

Он вошел в вагон, где я сидел, во время остановки поезда на станции Ипсвич. Под мышкой у него была папка с пачкой еженедельников. Приглядевшись к этим печатным произведениям, я понял, что они из числа тех, которые, в виде премии, застраховывают своих читателей от несчастных случаев на железных дорогах.

Уложив бывший у него в руке саквояж в сетку над своей головой, незнакомец снял шляпу, обтерся красным шелковым платком, потом сел и аккуратно стал выводить толстым синим карандашом свое имя на каждом еженедельнике. Я сидел напротив него с «Панчем» в руках; этот общеизвестный родной мне юмористический листок всегда сопутствует мне в путешествиях, потому что я считаю его лучшим средством для успокоения напряженных нервов.

На одной из рельсовых стычек поезд подскочил настолько сильно, что из сетки над сиденьем моего визави прямо ему на голову свалилась старая подкова, очевидно, положенная им туда вместе с саквояжем.

Тяжелый кусок железа устроил ему на темени опухоль, но незнакомец не выразил ни удивления, ни досады, а только поднял с пола подкову, окинул ее грустно‑укоризненным взглядом и затем с размаху выбросил в окно. Потом он прижал к голове платок и со вздохом поглядел вслед за мелькнувшей в воздухе и утонувшей в траве подковой.

– Сильно вас ушибло? больно вам? – участливо спросил я.

Но я тут же понял всю неуместность такого вопроса. Судя по глазам, подкова весила не менее трех фунтов. Огромная шишка на голове, произведенная ударом подковы, вспухла на моих глазах. Только идиот мог не видеть этого и не понять, что человеку, которому так попало, очень больно. Вообще, задав глупый вопрос, я разыграл форменного дурака и ожидал, что получу достойный ответ. Однако вместо этого я услышал спокойное:

– Да, порядочно… Но могло быть и хуже.

Ободренный таким ответом, я предложил другой вопрос:

– На что вам нужна была эта подкова?

– Она валялась у самого станционного подъезда, и я чуть не наткнулся на нее при выходе из кэба. Ну, я и подобрал ее… для счастья, – так же спокойно и просто ответил он.

Он повернул платок на другую сторону и вновь прижал его ко все более и более вздувавшейся шишке на голове, между тем как я пытался утешить его, говоря о неизбежности судьбы и т. д.

– Это верно, – подтвердил он. – Никто не может избежать своей судьбы. И у меня бывали счастливые дни, но они всегда кончались худо. Я даже родился в самый счастливый день недели – в среду. Мать моя была вдовой, и никто из ее родственниц не оказал ей в этот день никакой помощи в приеме меня на свет. Они находили, что это совершенно излишне для ребенка, родившегося в среду. Когда, четыре года спустя, мать умерла, никто не желал приютить меня по той же причине, и я долгое время переходил из рук в руки – где день проводил, где ночь, так и вырос. А когда умер мой единственный состоятельный родственник, брат моего отца, то оставил все свое состояние какому‑то троюродному племяннику, потому что тот родился в пятницу, мне же – ничего. Так, один, почти без всякой существенной посторонней помощи, я и бьюсь на свете благодаря тому, что явился на свет в счастливый день. Положим, я, как видите, не пропал, но и не сижу по горло в золоте, как, по мнению всех, должно бы быть.

Он помолчал немного, занявшись своей шишкой на голове. Потом продолжал:

– Черные кошки считаются счастливыми. Но на что уж была черна та кошка, которая вошла вместе со мной в только что нанятую мною комнату на Болсовер‑стрит, однако…

– И она не принесла вам счастья? – досказал я в виде вопроса, когда он замялся.

Взгляд его принял мечтательное выражение.

– Да как вам сказать? – медленно протянул он. – В то время и я так думал; но ведь неизвестно, что могло выйти впоследствии, если бы я женился. Мне казалось, что мы с ней подходим друг к другу… Впрочем, быть может, я и ошибался. Но все же мне было очень горько, когда это случилось…

Он замолчал и уставился в окно своими задумчивыми глазами.

– Что же случилось? – полюбопытствовал я.

– Да ничего особенного, – проговорил он, передернув плечами, словно желая стряхнуть с себя неприятное воспоминание. – Моя невеста уезжала гостить к своей тетке и поручила мне свою любимую канарейку. Но в первый же день, пока я был в отсутствии, кошка взяла да и съела птичку. Понимаете?

– Но ведь вы в этом не были виноваты? – заметил я.

– Конечно, нет. Моя вина была только в том, что я оставил кошку в комнате с клеткой, в которой сидела канарейка. Во всяком случае, это привело к разрыву между мной и моей невестой… Не помогло и то, что я предложил ей кошку взамен птички, – как бы про себя добавил он, продолжая возиться со своей шишкой.

Некоторое время мы сидели молча, покуривая сигары. Потом он снова заговорил:

– Пегие лошади также считаются счастливыми. Однажды и я завел было себе такую пегашку, но опять вышло скверно…

– Что же случилось из‑за нее? – любопытствовал я.

– А то, что из‑за лошади я потерял хорошее место. Мой патрон терпел долго, гораздо дольше, чем я имел право ожидать, но ведь нельзя же требовать, чтобы вы держали человека, который всегда пьян? Это может отразиться и на репутации вашей фирмы, не правда ли?

– Конечно, – поддакнул я.

– Ну вот, видите. Вся беда в том, что я раньше никогда не пил, поэтому на меня действовала первая же рюмка. Другой бы как с гуся вода, а у меня было чересчур уж заметно…

– Позвольте, – перебил я его. – Как же это у вас выходило? Не лошадь же, полагаю, спаивала вас насильно?

– Хе‑хе‑хе! – добродушно рассмеялся он. – Разумеется, лошадь меня не поила, но все‑таки я напивался по ее вине. Дело в том, что она раньше принадлежала одному человеку, который развозил вино по кабакам. Ну вот, она и привыкла сворачивать к каждому кабаку и ждать перед ним, пока ее хозяин, зайдя туда, не сделает, что ему там нужно. Я заметил эту особенность в первый же день, когда поехал на ней по городу и окрестностям. Не было никакой возможности заставить ее не сворачивать к кабакам или ехать мимо, пока я не побываю в каждом из них. Вот мне и приходилось постоянно вылезать и заходить в кабак, а так как неловко же заходить туда без всякого дела, то я требовал себе рюмку виски и пьянел так, что только с помощью полиции попадал назад к своему патрону. Ну и кончилось тем, что я превратился в настоящего пьяницу. Много я переменил мест, пока снова не стал человеком… И во всем‑то мне не везло, – продолжал он, закурив другую сигару. – Был случай. Один из моих хозяев подарил мне к Рождеству большого, хорошо откормленного гуся… конечно, уже убитого и общипанного…

– Ну, и что же, неужели и гусь мог доставить вам беспокойство! – удивился я, насторожив уши в предвкушении интересного рассказа. – Что же вы с ним сделали или… – «что сделал он вам»? – хотел было я добавить, но мой собеседник, на мгновение остановившись, со смехом прервал меня:

– В том‑то и штука, что я не знал, что с ним делать. Было десять часов рождественского вечера, когда я уходил от начальника, и он вручил мне гуся, завернутого в коричневую бумагу, и пожелал весело провести праздник.

– Это мне прислал брат, у него большая ферма, – сказал патрон. – Но я уже купил себе пару гусей, и этот для меня совсем лишний, а вам, надеюсь, он пригодится. Он хорошо откормлен, и вы скушаете его с большим аппетитом.

Я поблагодарил начальника за любезность и ушел с его подарком. Дорогой мне захотелось выпить кружку пива, и я зашел в маленькую, скромную пивную на углу Лэна и положил гуся на стойку.

– Хорошая птица, – сказал хозяин пивной, увидев торчащую из бумаги гусиную голову и взвесив его на руке. – Одному не съесть и в три дня.

Тут я вдруг вспомнил, что обещал в этот вечер приехать к одним знакомым, жившим за городом, и погостить у них праздники. Они меня ждали, и было бы нехорошо с моей стороны, если бы я не поехал… Не могу понять, почему я во весь день ни разу не вспомнил о своем обещании. Если бы я не позабыл о нем, то и не взял бы гуся от патрона, а рассказав ему, в чем дело, попросил бы отдать подарок кому‑нибудь другому.

Вот тут‑то и начались мои несчастья. Нужно вам сказать, что я тогда жил в меблированных комнатах, там мне не хотелось отдавать гуся, а привезти его к своим знакомым, у которых был птичий двор, было неудобно: они могли обидеться на меня за такой неуместный подарок. Сообразив все это, я предложил хозяину пивной купить у меня гуся.

– Нет, спасибо, – ответил он, – у меня самого три гуся. А вот, быть может, купит кто‑нибудь из этих джентльменов?

И он указал на трех молодых людей, сидевших за одним столом. Я подошел к ним с этим предложением, хотя сразу было видно, что с ними далеко не уедешь. Старший из них взял гуся, развернул, основательно его рассмотрел, ощупал и взвесил на руке, причем нечаянно, а может быть, и нарочно, облил его пивом. Потом этот джентльмен подверг меня перекрестному допросу с видимым намерением обвинить меня в краже гуся. В конце концов он предложил мне за птицу шиллинг. Мне стало так досадно, что я, даже не выпив пиво, забрал гуся и бумагу с бечевкой и молча вышел из пивной.

В сильном возбуждении я прошел чуть не целую улицу, неся в одной руке птицу, а в другой – ее обертку, но когда поостыл, то понял, какую я должен представлять смешную фигуру, и тут же, остановившись под фонарем, хотел опять завернуть и завязать подарок. Но это оказалась неудобным на улице, потому что при мне находились еще сумка, битком набитая деловыми бумагами, и зонтик. Только что я начал завертывать гуся в бумагу, как он выскользнул у меня из рук и угодил прямо в канаву. Извлек я его оттуда всего покрытого жидкой грязью, которою измазался и сам. Так, мокрого и грязного, я кое‑как завернул его. Я забыл сказать, что все время шел сильный дождь.

Увязка моя оказалась такой плохой, что я не мог нести гуся в руке, а должен был взять его под мышку, что также оказалось неудобным: гусь не хотел сидеть там и старался выскользнуть. Увидев вблизи трактир, я двинулся к нему, надеясь добыть там новую обертку, чтобы привести сверток в должный порядок. Трактир оказался переполненным посетителями. С трудом протиснувшись к стойке, я бросил на нее сверток, который тотчас же возбудил внимание окружающих. Я слышал, как один парень шепнул другому, что я, наверное, где‑нибудь «свистнул» гуся. Не обращая внимания на общее шушуканье, я спросил себе пинту эля и лист плотной оберточной бумаги, и тут же, обтерев гуся старой бумагой, завязал его как следует. Потом, наскоро выпив эль, расплатился и поспешил дальше.

Дорогой у меня блеснула мысль разыграть гуся в лотерею. Для этого мне нужно было отыскать подходящее местечко – какой‑нибудь трактир или харчевню – с мирно настроенными посетителями средней руки. Я стал заходить во все встречные трактиры и харчевни, но долго не мог напасть на то, что мне требовалось. Эти поиски стоили мне порядочного расхода на выпивку и закуску. Заметив, что крепкий эль меня еще больше возбуждает, я стал спрашивать себе виски с содовой, но в голове все‑таки уже сильно зашумело.

Наконец я напал на один уютненький трактирчик с толпою веселых, добродушных посетителей. Там я объяснил хозяину свое намерение.

– Что ж, это можно устроить, – сказал он, видимо рассчитывая на то, что я после пропью у него же все, что выручу от лотереи… – Только очень уж невзрачно выглядит ваша птица… да и пахнет чем‑то скверным, – добавил он, осмотрев и понюхав гуся.

Я откровенно рассказал ему, как попал ко мне этот гусь и что с ним было.

– Ну ладно! – ответил хозяин, махнув рукою. – Предлагайте гостям. Может быть, они и польстятся. Сам я не взял бы такую неказистую птицу.

Но и из публики никто не увлекся моим гусем, хотя я предлагал билеты по шести пенсов и оставлял один себе. Кое‑как трактирщику удалось уговорить человек пять хорошо ему знакомых взять по билету. Гусь опять достался мне, и за это удовольствие я должен был доплатить к вырученным от лотереи тридцати пенсам на угощение проигравших и за несколько стаканчиков виски с водой, которые пришлось выпить самому.

Когда я собрался уже уходить, проснулся один совсем почти пьяный субъект, дремавший в углу, и предложил мне за гуся семь с половиною пенсов. Почему именно с половиною – до сих пор не могу понять. Я, конечно, не согласился на такую низкую цену, и совершенно напрасно, потому что если бы согласился, то развязался бы с этой злополучной птицей, и вся моя жизнь сложилась бы иначе. Но судьба всегда была против меня. Я обругал покупателя и поспешил покинуть трактир вместе со своим гусем.

Было уже довольно поздно, а до моего жилища оставалось пройти еще несколько миль. Я решительно не знал, что мне делать с гусем, тяжесть которого казалась мне теперь удвоенною. После некоторого размышления мне пришло в голову продать его в лавку, в которой производится торговля битой птицей. Как раз такая лавка попалась мне на Миддлтон‑стрит. Я вошел в нее. Лавка была пуста. Я развязал сверток и, вынув гуся, положил его на прилавок.

– Что это такое? – спросил торговец.

– Видите – гусь, – ответил я. – Не желаете ли купить? Отдам дешево.

Торговец молча взял гуся и швырнул его в меня. Хотя я и уклонился в сторону, но тяжелая птица все‑таки задела меня по голове и сбила шляпу. От боли и обиды я зарычал зверем, поднял гуся и запустил им, в свою очередь, в торговца. Поднялся скандал. Явился полицейский и осведомился о причине шума.

Пока я объяснял, в чем дело, торговец завопил на всю улицу, что нужно быть сумасшедшим, чтобы в половине двенадцатого в рождественский вечер приносить продавать гуся в лавку, где и без того осталась целая масса нераспроданных гусей.

Действительно, это было очень глупо с моей стороны, но в своем волнении я не догадался посмотреть на стены этой лавки, сверху донизу увешанные гусями. Видно, что эта торговля была не из популярных. Может быть, несчастный торговец весь день оставался почти без почина, а я еще вздумал предложить ему гуся! Я и сам на его месте принял бы такое предложение за прямое оскорбление.

Мне оставалось только извиниться и уйти, что я и сделал. Хорошо еще, что меня безнаказанно выпустили. Шагая под проливным дождем по грязному и скользкому тротуару, я пришел к решению подарить своего гуся какому‑нибудь бедняку и этим доставить ему радость к празднику. С этой доброй целью я стал вглядываться во встречных, отыскивая среди них подходящее лицо. Но я не видел никого, кому можно бы сунуть гуся. Ни одного нищего не попадалось мне на глаза. Один человек в потертой одежде показался мне нуждающимся в помощи, и я предложил было ему гуся, но он так окрысился на меня, что чуть было не полез в драку со мной. Он был пьян и, очевидно, обрадовался случаю побуянить. С трудом мне удалось скрыться от него за углом многолюдной улицы.

По Юстон‑роуд бежала бедно одетая девочка. Я и ей предложил было свой подарок, но она в паническом ужасе бросилась бежать от меня и своим криком возбудила внимание публики и полиции.

На Сеймур‑стрит я нарочно уронил гуся на мостовую, но шедший позади меня молодой парень подбежал, поднял гуся и услужливо отдал мне, и я же должен был поблагодарить его за любезность, дав ему двухпенсовик. Трактиры закрывались. Чувствуя потребность хоть чем‑нибудь «успокоить» свои взволнованные чувства, я завернул в один из оставшихся открытыми трактиров и хватил там стаканчик плохого джину, которого всегда избегал.

Проходя мимо Окли‑сквер, я хотел забросить туда гуся, но не мог сделать и этого, благодаря тому, что заметил наблюдавших за мной полицейских. Должно быть, у меня был очень подозрительный вид. На Голдин‑роуд повторилась та же история. Казалось, в эту ночь вся лондонская полиция задалась целью препятствовать мне избавиться от несчастного гуся. Это навело меня на мысль, что полисмены, вероятно, считали моего гуся такой драгоценностью, которою сами желали бы обладать. Окрыленный надеждою хоть таким путем отделаться от своей стеснительной ноши, я посредине Кемден‑стрит подошел к одному полисмену, назвал его другом и спросил, не желает ли он получить гуся.

– Прошу не оскорблять меня таким глупым предложением! – строго ответил мне охранитель порядка, приняв грозную позу.

Я возразил, что скорее сам могу считать оскорблением с его стороны то, что он отвергает мой чистосердечный подарок. Но он объявил, что не верит в чистосердечность подарков, подносимых на улице нетрезвыми прохожими. Слово за слово, и дело дошло у нас до того, что полисмен хотел заграбастать меня и отвести в участок. Я изо всей силы хватил его гусем по голове и сшиб с него его форменную фуражку и, пока он поднимал ее, удрал от него на Кинг‑стрит. Снова надев свое головное украшение, полисмен дал свисток и бросился за мной. Я бегом свернул на Колледж‑стрит, где выскочивший из подъезда обыватель пытался было преградить мне путь, но я ударом ноги в живот свалил его с ног и полутемными переулками домчался до Канал‑Бриджа.

Там я оглянулся. Поблизости никого не было видно, и я швырнул гуся через перила моста в воду. Но только что я хотел сойти с моста, как был окружен полудюжиной полисменов; среди них находился и тот, которого я попотчевал гусем. На все мои объяснения мне возразили, что меня выслушает полицейский пристав, и отвели в участок.

Пристав спросил меня, почему я бросился бежать, когда меня хотел задержать тот полисмен, к которому я приставал с непристойными шутками насчет какого‑то гуся. Я ответил, что убежал потому, что мне вовсе не улыбалась перспектива просидеть рождественские дни в кутузке. Далее пристав спросил, что я бросил в канал, я сказал, что гуся. Тогда последовал новый вопрос: почему мне вздумалось бросить гуся? Я ответил, что сделал это потому, что устал таскать с собой такую тяжесть.

В это время явился сержант и заявил, что его помощники с опасностью для собственной жизни извлекли из воды брошенный мною сверток. Принесенный ими в канцелярию сверток тут же был вскрыт, и в нем оказался мертвый новорожденный младенец!

Я стал уверять, что этот сверток вовсе не мой, как не мой заключавшийся в нем младенец, но полицейские только саркастически улыбались.

Составили протокол, и меня засадили в кутузку до выяснения дела следствием.

Так я и провел все праздники в милом обществе настоящих воров и, разумеется, лишился своей должности. Положим, потом все выяснилось, и я был приговорен лишь к штрафу «за нарушение общественной тишины и порядка». Но за причиненные мне этой глупой историей убытки меня никто ничем не вознаградил, – заключил со вздохом рассказчик.

Поезд подходил к станции, где должен был высадиться мой случайный спутник. Он приготовил свои вещи и хотел было надеть шляпу, но ушибленное место так вспухло, что этого нельзя было сделать.

– Да, не везет мне… Вообще я человек неудачливый, – с грустью проговорил он и, держа шляпу в руке, вышел из вагона, кивая мне на прощанье непокрытой головой, украшенной огромной шишкой.

 

XV. МИСТЕР ПИРАМИД

 

Я был влюблен – не помню уж, в которую по счету – красотку и побежал к своему приятелю Дику Дункерману облегчить свое переполненное сердце. Дункерман был хорош тем, что позволял сколько угодно изливаться перед ним, а сам в это время заносил в огромную переплетенную тетрадь «материалы» для своих будущих драм.

У него был кот, прозванный им «мистером Пирамидом». Этот кот имел обыкновение свертываться клубком на краю письменного стола, так что все бывавшие у Дункермана отлично знали этого представителя мурлычущей породы. Но бывали случаи, когда хвостатый джентльмен сидел и глядел на говорившего таким взглядом, что производил впечатление существа разумного, при котором нужно взвешивать свои слова. Однажды я до такой степени увлекся фантазированием о прелестях своей новой возлюбленной (моя любовь всегда была платонической и часто даже не взаимной, но тем не менее очень бурной), что мой всегда терпеливый слушатель не выдержал и заметил мне:

– Бог знает, что ты городишь! Самую обыкновенную миловидную простушку приравниваешь к греческим богиням, которые, как‑никак, а все же служили олицетворениями великих идей. Я знаю твою новую Дульцинею, поэтому ты напрасно стараешься уверить меня в несуществующих у нее достоинствах. Если уж не меня, так хоть мистера Пирамида постыдился бы.

– Мистера Пирамида! – со смехом воскликнул я. – Да что же он смыслит в этом?

– Гораздо больше, чем ты думаешь, – серьезно ответил Дик. – Я расскажу тебе один случай. Недавно был у меня Леман, знаешь, этот мечтатель, который так увлекается социалистическими утопиями? Ну вот, как водится, лишь только он уселся, как тотчас же запел об Ибсене, о светлом будущем человечества, подготавливаемым социал‑демократами, и о прочей дребедени. Мистер Пирамид сидел по обыкновению на своем месте и пристально смотрел на Немана, как вот теперь смотрит на тебя, и через какие‑нибудь четверть часа Леман пришел к заключению, что все социалистические теории со всеми попытками осуществить их на практике – ровно ничего не стоят, потому что не могут дать человечеству счастья, да и само человечество, в сущности, недостойно счастья. «Вернее всего, – говорил он, откинув со лба свои длинные космы и в первый раз взглянув на меня ясным и спокойным взглядом, – что мы совершенно зря смотрим на себя как на венец создания. Очень может быть, что человеческая порода совершенно вымрет и ее место заступит какое‑нибудь другое животное… даже насекомое, и сметет с лица земли людей. Чего доброго, будущими обладателями земли явятся муравьи; у них заметен разум, они обладают чувствами, каких нет у нас, их государственное и социальное устройство доведено до совершенства, и у них нет наших недостатков и пороков. Если они с течением времени вырастут еще и физически, человечеству с ними не справиться. Они сплочены в одно целое, у них нет разъединяющих нас страстей… Вообще будущее скорее за ними, чем за нами, – заключил Леман. Я слушал его пораженный таким неожиданным поворотом в его мыслях.

– Да, странно, – согласился я и спросил, – а почему ты назвал этого кота Пирамидом?

– Не я его так назвал, – ответил Дик. – Это имя дали ему другие, вероятно, потому, что он очень стар и смотрит всегда каким‑то странным, загадочным взглядом.

Кот, действительно, смотрел на меня своим пристальным, немигающим, спокойным и загадочным взглядом, и, по мере того как мой взгляд тонул в бездонной глубине его изумрудно‑зеленых зрачков, меня все сильнее и сильнее охватывало такое чувство, будто я опускаюсь в неизмеримые бездны времени. Из этих бездн как бы восставали передо мною быстро чередующиеся панорамы всех миновавших чувств, желаний и надежд, обуревавших прежние человеческие поколения, все бесчисленные, сменявшие одна другую «истины», оказывавшиеся ложью, и все верования, обещавшие спасение, но ведшие к гибели. Черная шкура кота все росла и росла, пока, наконец, не заполонила собою всю комнату, а мы с Диком не превратились в пару расплывчатых теней, поглощаемых этой темнотою.

Не знаю, сколько времени длилось мое очарование, помню только, что мне потребовалось большое усилие воли, чтобы стряхнуть с себя то странное состояние, в какое погрузил меня гипнотизирующий взгляд кота.

– Откуда ты добыл этого кота, Дик? – спросил я, придя наконец в себя.

– Он сам пришел ко мне, – ответил мой приятель. – Это было полгода тому назад. Мне совсем не везло в то время. Две мои пьесы, на которые я возлагал большие надежды, были забракованы, и я совершенно упал духом. Нужно тебе сказать, что я тогда был влюблен и задумал жениться. Но слух о моих неудачах дошел до отца моей невесты, и тот категорически отказал мне от дома. Я был одинок и сидел по уши в долгах. Вообще мне казалось, что мир сошелся для меня клином, мне нужно скорее убраться из него. Другого средства я не видел.

И вот в один памятный вечер я решил пустить себе пулю в лоб. Револьвер был уже заряжен и лежал у меня на столе, а я сидел в этом самом кресле и готовился к великому скачку в такое же великое неизвестное. Я хотел покончить все счеты с неудавшейся жизнью ровно в полночь и ждал боя часов. Было без пяти минут двенадцать.

Вдруг я услышал легкое царапанье в дверь, на которое сначала не обратил внимания; но оно становилось все настойчивее и как‑то особенно стало действовать на мои и без того напряженные нервы. Наконец я не выдержал, вскочил, подбежал к двери и с размаху открыл ее. Вошел этот кот.

Он прыгнул на то место, которое с тех пор и занимает постоянно, и уставился на меня своим загадочным взглядом, я, удивленный, снова опустился в кресло и, в свою очередь, взглянул на непрошеного гостя, недоумевая, зачем ему понадобилось пожаловать ко мне и притом в такую минуту.

Потом я посмотрел на часы. Оставалось еще две минуты до срока. Сжав зубы, я уже взялся было за револьвер, чтобы испытать силу своей воли, как вдруг ко мне постучались. Оказалось, это был швейцар, только что нашедший в своем ящике завалявшееся письмо, адресованное мне и доставленное с почты еще утром. Швейцар рассыпался в извинениях за оплошность, и я отдал ему уцелевший у меня в кармане последний шиллинг.

Письмо заключало известие о том, что один из моих родственников умер в Мельбурне, оставив мне в наследство три тысячи фунтов стерлингов. Я сунул револьвер в ящик стола, поцеловал кота и пожалел, что мне нечем угостить его, моего спасителя. А что его зовут Пирамидом, я узнал потом. Нашлись люди, которые были знакомы с одним из его прежних хозяев, которому он тоже в свое время принес счастье.

Дик взял кота к себе на колени. Тот блаженно замурлыкал и принялся тереться головой об его грудь, задевая его по носу своим пушистым хвостом.

– Что бы ему погостить и у меня хоть недельку! – со смехом сказал я, потянувшись погладить черную бархатистую шкурку мистера Пирамида.

– Может быть, он когда‑нибудь придет и к тебе, – задумчиво проговорил Дик. – А знаешь что? Ведь я часто разговариваю с ним, как с человеком, и многому научился у него. Свое последнее произведение, которое имело такой громкий успех, я приписываю не одному себе: оно создано под влиянием Пирамида, и я считаю его своим сотрудником.

Свернувшись клубком на коленях хозяина, кот снова устремил на меня свой магический взгляд, от которого я, как ни старался, не мог увернуться.

– В первоначальном виде эта пьеса вышла у меня довольно циничной, – продолжал Дик. – Я думал взять хоть этим; но когда стал ее перечитывать, мне вдруг послышался голос, говоривший как будто через мое плечо: «Да, это будет очень хорошо, если ты переделаешь ее и превратишь все эти ядовитые речи в спокойные, дышащие благородством чувств, и заставишь своего главного героя‑шалопая погибнуть, вместо того чтобы возносить его на вершину незаслуженного благополучия, а свою противную, неженственную героиню заменишь каким‑нибудь светлым женским образом».

Я с негодованием оглянулся, чтобы узнать, кто это осмеливается давать мне такие непрошеные советы, но в комнате никого не было, кроме меня да кота, сидевшего на ручке моего кресла и пристально смотревшего на меня. Когда я заглянул в его зеленые глаза, мне почудилось, что именно из этих глаз и раздался смутивший меня голос. Я задумался. Вдруг опять раздался тот же убеждающий голос, и я, сам не зная как, поддался ему и переделал свою пьесу по его указанию. Ты сам знаешь, какой успех выпал на ее долю. Директор театра уверяет, что она пройдет еще раз сто и все при полном сборе.

Кот вдруг спрыгнул с колен своего хозяина и махнул через открытую оконную форточку на улицу. Избавленный от чар этого странного существа, затуманивавших мои мысли, я облегченно вздохнул и с легкой насмешкой проговорил:

– Не он же, в самом деле, причина твоего успеха, Дик? Неужели ты серьезно думаешь, что в нем сидит какой‑нибудь добрый гений?

– Ты и сам подумал бы так, если бы прожил с ним шесть месяцев, как я, – серьезно ответил Дик. – Я не один смотрю на него, как на гения, приносящего счастье. Спроси достопочтенного Уайчерли, нашего знаменитого проповедника, и он скажет тебе то же самое.

– Разве и ему помог кот? – с еще большей насмешкой спросил я.

– Да. Достопочтенный Уайчерли был викарием в Ист‑Энде и целых десять лет вел жизнь бедного и безвестного труженика. Он работал самоотверженно и героически бился с нуждой. Можно было ожидать, что он так и заглохнет, никем не признанный и едва способный поднять на ноги свою семью, потому что у него недоставало сил на удовлетворение все возраставших потребностей детей. А теперь, как тебе известно, он, так сказать, первый «пророк» нашего высшего общества, разъезжает на чистокровных арабских лошадях, и его прежнее едва заметное брюшко с каждым днем принимает все более округлую форму.

На днях он был у меня, чтобы сговориться насчет одной моей пьесы, которую я обещал дать для устраиваемого им благотворительного спектакля.

Пирамид подошел к нему, ласково потерся об его ноги и замурлыкал свою песню. Достопочтенный Уайчерли ласково погладил кота и весело проговорил:

«А, приятель, ты теперь здесь?»

«Да, мы живем с ним вместе уже полгода», – заметил я.

Проповедник многозначительно усмехнулся и молча оглядел мою обстановку, которая так разнится от той, в какой он видал меня раньше.

Мы поняли друг друга без дальнейших слов.

Некоторое время я не встречался с Диком, но много слышал и читал о нем, потому что он сделался самым популярным драматургом своего времени. О мистере же Пирамиде я совершенно забыл, пока в один прекрасный вечер не встретился вновь с зелеными безднами его глаз. Это было в доме одного из моих приятелей, художника, который вдруг из мрака выдвинулся к свету, то есть из умиравшего с голоду в нетопленой мансарде жалкой безвестности превратился чуть не в гения.

– Ба! – воскликнул я, – да это никак мистер Пирамид Дика Дункермана?

Художник поднял на меня глаза и ответил:

– Да, он самый. Я его взял к себе потому, что трудно прожить одними идеалами.

Больше он ничего не добавил, да и я не стал продолжать дальнейших расспросов.

С тех пор я встречал Пирамида в домах многих знакомых. Никоторые из них называют его другими именами, но я уверен, что это тот же самый кот. Я слишком хорошо знаю чарующие бездны его загадочных изумрудных глаз, чтобы ошибиться. Он всегда всем приносит то, что называется «счастьем», но я до сих пор не решил – добрый он гений или злой.

Все‑таки мне интересно знать: услышу ли я когда‑нибудь его царапанье и в свою дверь?

 





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-11-10; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 142 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Большинство людей упускают появившуюся возможность, потому что она бывает одета в комбинезон и с виду напоминает работу © Томас Эдисон
==> читать все изречения...

2551 - | 2214 -


© 2015-2025 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.013 с.