посплетничать. И делала это с большим смаком.
ИБ: Конечно, конечно. Вы знаете, это уже порок моей памяти.
СВ: Кузмину-человеку, как это ни странно, в разговорах "не для
печати" доставалось меньше других. Его как бы щадили - быть может, именно
потому, что он представлял собою сравнительно легкую мишень для злословия.
ИБ: Совершенно верно. И я помню, что в разговорах с Ахматовой -
о ком бы то ни было - всегда наличествовала большая доля иронии. С ее
стороны - ирония нажитая, с нашей - снобистская, то есть забегающая вперед.
СВ: А не присутствовала ли некая доля иронии в отношении
Ахматовой к Пастернаку?
ИБ: Это было, это было. Ирония и - во многих случаях -
нравственное осуждение, если угодно. Скажем так (это будет очень точно):
Ахматова чрезвычайно не одобряла амбиций Бориса Леонидовича. Не одобряла его
желания, жажды Нобелевки. Ахматова судила Пастернака довольно строго. Как,
впрочем, поэт такого масштаба и заслуживает.
СВ: Ахматова любила читать свои стихи - не с эстрады, а близким
людям. Спрашивала ли она у вас о впечатлении?
ИБ: Да, она и читала, и показывала написанное. И всегда весьма
интересовалась нашим мнением. Мы сидели, вносили поправки: Толя Найман, Женя
Рейн. Дима Бобышев и я. Говорили, что именно, по нашему мнению, не годится.
Не часто, но это происходило.
СВ: И Ахматова соглашалась?
ИБ: Безусловно. Она к нашим соображениям прислушивалась
чрезвычайно.
СВ: Вы можете указать на какой-нибудь конкретный случай?
ИБ: Я вспоминаю поправку, внесенную Рейном в ахматовскую
"Царскосельскую оду". У нее было так:
Драли песнями глотку
И клялись попадьей,
Пили царскую водку,
Заедали кутьей.
Рейн сказал ей: "Анна Андреевна, вы ошибаетесь, царская водка - это
окись", - я уж не помню, чего, в общем, это едкое химическое соединение. И
для Рейна, инженера по образованию, это было совершенно очевидно.
Ахматова-то имела в виду царскую водку другого порядка. И поэтому исправила
так: "Пили допоздна водку". И я помню поправки даже в более существенных
стихах.
СВ: "Поэму без героя" она ведь тоже вам читала?
ИБ: Да, множество раз. Особенно - новые куски. И все время
спрашивала - годится это или нет. Она ее, "Поэму", постоянно дописывала и
переписывала. Помню, как я прочел "Поэму без героя" в ее первом варианте. Я
очень сильно возбудился. Впоследствии, когда "Поэма" разрослась, она мне
стала представляться слишком громоздкой. Впечатление свое о "Поэме" я могу
сформулировать довольно точно с помощью одной сентенции, даже не мной
высказанной: "Самое замечательное в "Поэме", что она написана не "для кого",
а "для себя".
СВ: Но у меня создалось впечатление, что именно относительно
"Поэмы без героя" Анна Андреевна чрезвычайно беспокоилась, как это
произведение будет восприниматься другими.
ИБ: Может быть. Но на самом деле стихи пишутся в первую очередь
именно "для себя". Конечно, Анне Андреевне было интересно, как на "Поэму"
реагируют, насколько ее понимают. Но весь этот процесс дописывания и
переписывания был в большей степени связан с нею самою, нежели со внешними
реакциями. Во-первых, в данном случае Анна Андреевна находилась во власти
этой самой строфы. Я помню, как она меня учила. Она говорила: "Иосиф, если
вы захотите писать большую поэму, прежде всего придумайте свою строфу - вот
как англичане это делают". У англичан это дело действительно поставлено на
широкую ногу. Почти каждый поэт придумывает свою собственную строфу. Байрон,
Спенсер и так далее. Ахматова говорила так: "Что погубило Блока в
"Возмездии"? Поэма-то, может быть, замечательная, но строфа - не своя. И эта
заемная строфа порождает эхо, которого быть не должно. Которое все
затемняет". Это принцип чрезвычайно здравый. Дело в том, что стихи поэт
пишет не каждый день. И когда стихи не пишутся, жить, по словам самой же
Ахматовой, становится "чрезвычайно неуютно". И вполне естественно, что Анна
Андреевна постоянно возвращалась к идиоматике собственной строфы. Верней,
строфа эта к ней возвращалась. Как сон - или как дыхание. И тогда начинались
все эти дописывания, вписывания и так далее. Во-вторых, исправление,
составление, композиция, игра с более поздними кусками могут постепенно
превратиться в "вещь в себе". Это занятие с ума сводящее, завораживающее. И,
естественно, ее чрезвычайно интересовало, как к этому отнесутся те или иные
читатели. Постепенно возникла ситуация, в которой мы - наиболее близкие из
читателей "Поэмы" - и сама Ахматова оказались более или менее на равных. То
есть мы все уже не в состоянии были оценить: на месте какой-нибудь новый
кусок находится в "Поэме" или нет. Ты оказываешься в такой зависимости от
этой музыки, что, в общем, уже не понимаешь пропорции целого. Теряешь
способность относиться к этому целому критически. Будь Ахматова жива
сегодня, она, я думаю, продолжала бы "Поэму" дописывать.
СВ: Вам не кажется, что с "Поэмой без героя" приключилась
следующая парадоксальная вещь. Задумана она была действительно, быть может,
"для себя". Для постороннего читателя ее сюжет и аллюзии довольно-таки
энигматичны...
ИБ: Ну, все это легко расшифровать!
СВ: Все-таки "Поэма" требует от читателя определенной подготовки
в большей степени, чем любая другая русская поэма.
ИБ: В русской поэзии существует тенденция - продиктованная
размерами страны, количеством населения и т.п. - считать, что поэт работает
для широкой аудитории. Этой иллюзии подвержены все без исключения. Все этому
поддаются, по крайней мере, на каком-то определенном этапе своего развития.
В той или иной степени всеми нами когда-то завладевает мысль, что "у меня
огромная аудитория". От таковой иллюзии перемещение в пространстве, между
прочим, зачастую избавляет. Вольно или невольно любой русский автор
испытывает определенное давление писать для широкой аудитории. Но, с другой
стороны, всякий более или менее состоявшийся поэт там, в глубине души,
сознает, что работает он не для публики. Что он пишет потому, что ему язык,
в просторечии называемый музой, диктует. И что это именно ради своего языка
он и занимается этим делом - ради музыки языка, ради этих слов, суффиксов, я
не знаю... Ради этой гармонии, да? А не ради аудитории. Так что в случае с
"Поэмой без героя" я не вижу никакого противоречия. Конечно, Ахматовой было
интересно узнать реакцию слушателей. Но если бы ее действительно больше
всего на свете занимала доступность интерпретации "Поэмы", то она не
написала бы всех этих штук. Конечно, Ахматова зашифровала некоторые вещи в
"Поэме" сознательно. В эту игру играть чрезвычайно интересно, а в
определенной исторической ситуации - просто необходимо.
СВ: Вы меня неверно поняли. Парадокс как раз заключается в том,
что "Поэма без героя" превратилась в символ Серебряного века и эпохи перед
Первой мировой войной. Эту эпоху мы сейчас рассматриваем, как это ни
странно, именно сквозь призму зашифрованной "Поэмы".
ИБ: Ну я не знаю, кого вы имеете в виду, говоря "мы":
СВ: Тех, кого Серебряный век интересует. Для всех нас
какая-нибудь несчастная Ольга Афанасьевна Судейкина, кончившая свои дни во
Франции полупомешанной старушкой, навсегда осталась такой, какой ее
изобразила Ахматова:
Как копытца, топочут сапожки,
Как бубенчик, звенят сережки,
В бледных локонах злые рожки,
Окаянной пляской пьяна, -
Словно с вазы чернофигурной,
Прибежала к волне лазурной,
Так парадно обнажена.
ИБ: Судейкина, Саломея Андроникова, Вера Стравинская - в моем
сознании это те самые дамы, о которых Мандельштам говорил: "европеянки
нежные".
СВ: Но в той же "Поэме без героя" Ахматова роняла о Судейкиной и
другое, гораздо более жесткое: "Деревенскую девку-соседку / Не узнает
веселый скобарь".
ИБ: Совершенно верно. В конце концов, сама Анна Андреевна была,
по выражению Цветаевой, "все-таки дамой". Нет, нет, я предпочитаю думать о
них как об именно нежных европеянках. Но в самом этом определении
Мандельштама есть ведь своя доля иронии, да? Дескать, стали
"европеянками"...
СВ: В "Поэме без героя" Ахматова, когда описывает убранство
спальни Судейкиной, замечает, как бы вскользь: "Полукрадено это добро..."
Это, конечно, стихи, но когда речь идет о близкой знакомой, то звучит это
достаточно сильно, почти как предъявление уголовного обвинения. О теневых
сторонах этого праздничного мира я только сейчас начинаю догадываться.
ИБ: Да ничего особенного - это был нормальный русский мир, и
строчки эти на меня столь сильного, как на вас, впечатления не производят.
Кстати, вы знаете о замечании Пастернака по поводу "Поэмы без героя"? Он
говорил, что она похожа на русский народный танец, когда идут вперед,
закрываясь, а отступают, раскрываясь. Это высказывание Бориса Леонидовича
Ахматова очень любила.
СВ: Ахматова говорит о русской пляске в исполнении Судейкиной в
своих прозаических записях к "Поэме". Вообще она много лет думала о балетном
либретто на материале "Поэмы". К сожалению, все это осталось в фрагментах.
ИБ: Анна Андреевна ведь еще и пьесу написала, судя по всему,
замечательную вещь. По-видимому, она ее сожгла. Как-то раз она при мне
вспоминала начало первой сцены: на сцене еще никого нет, но стоит стол для
заседаний, накрытый красным сукном. Входит служитель, или я уж не знаю, кто,
и вешает портрет Сталина, как Ахматова говорила, "на муху".
СВ: Для Анны Андреевны это совершенно неожиданный, почти
сюрреалистический образ.
ИБ: Нет, отчего же, ровно наоборот. У нее этого полно в стихах -
особенно в поздних, да и в быту сюрреалистическое это ощущение часто
прорывалось. Помню, на даче в Комарове у нее стояла горка с фарфоровой
посудой. В разговоре нашем возникла какая-то пауза, и я, поскольку мне уже
нечего было хвалить в этом месте, сказал: "Какой замечательный шкаф".
Ахматова отвечает: "Да какой это шкаф! Это гроб, поставленный на попа".
Вообще чувство юмора у нее характеризовалось именно этим выходом в абсурд.
Это она очень сильно чувствовала.
СВ: Вы упомянули о том, что Цветаева называла Анну Андреевну
"дамой". Мне представляется, что вы, с вашим опытом - фабрика, работа в
морге, геологические экспедиции - были в ее окружении скорее исключением. И
вообще, для русского поэта ваша жизнь в отечестве была не вполне обычной: и
тюрьма, и - если не сума, то батрачество...
ИБ: Да нет, жил как все. Русское общество, при всех его
недостатках, все-таки в сословном смысле наиболее демократично.
СВ: Русский поэт обыкновенно оказывается более демократичным в
своих стихах, чем в реальной жизни. Анна Андреевна в одном из ранних своих
стихотворений говорит о себе: "На коленях в огороде / Лебеду полю". Лидия
Гинзбург вспоминала, как гораздо позднее выяснилось, что Ахматова даже не
знает, как эта самая лебеда выглядит. Вокруг Анны Андреевны всегда был
тесный круг вполне интеллигентского персонала.
ИБ: Это далеко не так. Русский литератор никогда на самом деле
от народа не отделяется. В литературной среде вообще всякой шпаны навалом.
Но если говорить об Ахматовой, как быть с ее опытом тридцатых годов и более
поздним: "Как трехсотая, с передачею, / Под Крестами будешь стоять..."? А
все те люди, которые к ней приходили? Это были вовсе не обязательно поэты. И
вовсе не обязательно инженеры, которые собирали ее стихи, или технари. Или
зубные врачи. Да и вообще, что такое народ? Машинистки, нянечки, сестры, все
эти старушки - какой вам еще народ нужен? Нет, это фиктивная категория.
Литератор - он сам и есть народ. Возьмите вон Цветаеву: ее нищету, ее
поездки с мешками в Гражданскую войну... Да нет, уж вот где-где, а в
возлюбленном отечестве поэту оторваться от простого народа никогда не
удавалось...
СВ: Ахматова в последние годы своей жизни стала более
доступной...
ИБ: Да, к ней приходили почти ежедневно - и в Ленинграде, и в
Комарове. Не говоря уж о том, что творилось в Москве, где все это
столпотворение называлось "ахматовкой". В Москве Анна Андреевна
останавливалась у разных людей: в Сокольниках, у Любови Давыдовны
Большинцовой, вдовы Стенича, замечательного переводчика, и дамы самой по
себе довольно замечательной; на Большой Мещанской, у вдовы и дочери поэта
Шенгели; у профессора Западова, специалиста по русскому классицизму -
Ломоносову, Державину и полководцу Суворову; у Лидии Корнеевны Чуковской. Но
главным образом у Ардовых, на Ордынке.
СВ: Опишите "ахматовку" подробнее.
ИБ: Это, в первую очередь, непрерывный поток людей. А вечером -
стол, за которым сидели царь-царевич, король-королевич. Сам Ардов, при всех
его многих недостатках, был человек чрезвычайно остроумный. Таким же было
все его семейство: жена Нина Антоновна и мальчики Боря и Миша. И их
приятели. Это все были московские мальчики из хороших семей. Как правило,
они были журналистами, работали в замечательных предприятиях типа АПН. Это
были люди хорошо одетые, битые, тертые, циничные. И очень веселые.
Удивительно остроумные, на мой взгляд. Более остроумных людей я в своей
жизни не встречал. Не помню, чтобы я смеялся чаще, чем тогда, за ардовским
столом. Это опять-таки одно из самых счастливых моих воспоминаний. Зачастую
казалось, что острословие и остроумие составляют для этих людей единственное
содержание их жизни. Я не думаю, чтобы их когда бы то ни было охватывало
уныние. Но, может быть, я несправедлив в данном случае. Во всяком случае,
Анну Андреевну они обожали. Приходили и другие люди: Кома Иванов, гениальный
Симон Маркиш, редакторши, театроведы, инженеры, переводчики, критики, вдовы
- всех не назвать. В семь или восемь часов вечера на столе появлялись
бутылки.
СВ: Анна Андреевна любила выпить. Немного, но...
ИБ: Да, за вечер грамм двести водки. Вина она не пила по той
простой причине, по которой я его уже не особенно пью: виноградные смолы
сужают кровеносные сосуды. В то время как водка их расширяет и улучшает
циркуляцию крови. Анна Андреевна была сердечница. К тому времени у нее уже
было два инфаркта. Потом - третий. Анна Андреевна пила совершенно
замечательно. Если кто умел пить - так это она и Оден. Я помню зиму, которую
я провел в Комарове. Каждый вечер она отряжала то ли меня, то ли кого-нибудь
еще за бутылкой водки. Конечно, были в ее окружении люди, которые этого не
переносили. Например, Лидия Корнеевна Чуковская. При первых признаках ее
появления водка пряталась и на лицах воцарялось партикулярное выражение.
Вечер продолжался чрезвычайно приличным и интеллигентным образом. После
ухода такого непьющего человека водка снова извлекалась из-под стола.
Бутылка, как правило, стояла рядом с батареей. И Анна Андреевна произносила
более или менее неизменную фразу: "Она согрелась". Помню наши бесконечные
дискуссии по поводу бутылок, которые кончаются и не кончаются. Временами в
наших разговорах возникали такие мучительные паузы: вы сидите перед великим
человеком и не знаете, что сказать. Понимаете, что тратите его время. И
тогда спрашиваете нечто просто для того, чтобы такую паузу заполнить. Я
помню очень отчетливо, как я спросил ее нечто, касающееся Сологуба: в каком
году произошло такое-то событие? Ахматова в это время уже поднесла рюмку с
водкой ко рту и отпила. Услышав мой вопрос, она сделала глоток и ответила:
"Семнадцатого августа тысяча девятьсот двадцать первого года". Или что-то в
этом роде. И допила оставшееся.
СВ: Когда Ахматовой наливали, то всегда спрашивали - сколько
налить? И Ахматова рукой показывала, что, дескать, хватит. И поскольку жест
был - как все, что Анна Андреевна делала, - медленный и величественный, то
рюмка успевала наполниться до краев. Против чего Ахматова не возражала... Вы
говорили, что к Ахматовой приходили самые разные люди. Вероятно, многие - по
русскому обычаю - искали не только поэтических советов, но и чисто
житейских?
ИБ: Я вспоминаю один такой эпизод, вполне типичный. Дело было
зимой, я сижу у Анны Андреевны в Комарове. Выпиваем, разговариваем.
Появляется одна поэтесса, с этим замечательным дамским речением: "Ой, я не
при волосах!". И моментально Анна Андреевна уводит ее в такой закут, который
там существовал. И слышны какие-то всхлипывания. То есть явно эта поэтесса
не стихи читать пришла. Проходит полчаса. Анна Андреевна и дама появляются
из-за шторы. Когда дама эта удалилась, я спрашиваю: "Анна Андреевна, в чем
дело?" Ахматова говорит: "Нормальная ситуация, Иосиф. Я оказываю первую
помощь". То есть множество людей к Ахматовой приходило со своими горестями.
Особенно дамы. И Анна Андреевна их утешала, успокаивала. Давала им
практические советы. Я уж не знаю, каковы эти советы были. Но одно то, что
эти люди были в состоянии изложить ей все свои проблемы, служило им
достаточной терапией.
СВ: Я хотел спросить вас об одной частности: я никогда не видел
фотографии, на которой вы и Анна Андреевна были бы вместе.
ИБ: Да, такого снимка нет. Это смешно - как раз вчера я
разговаривал с одной своей приятельницей, женой довольно замечательного
поэта. И сказал ей: "Дай мне твою фотографию". А она мне отвечает: "У меня
нет. В этом браке - я тот, кто фотографирует".
СВ: В книге об Ахматовой Аманды Хейт воспроизведен вот этот
снимок: вы и Найман в глубокой задумчивости; у вас, Иосиф, на коленях
"Спидола"...
ИБ: Наверняка слушаем Би-Би-Си. Не помню, кто это снимал. Либо
Женя Рейн (потому что оба они приехали ко мне в Норенское). Либо я поставил
камеру на автоспуск. На той же странице - портрет Ахматовой моей работы. Я
ее снимал несколько раз. И вот эта фотография ахматовского рабочего стола в
Комарове - тоже моя.
СВ: Когда вы жили в Комарове?
ИБ: Полагаю, это была осень и зима с шестьдесят второго года на
шестьдесят третий. Я снимал дачу покойного академика Берга, у которого
когда-то учился мой отец.
СВ: Существует ли "мистика" Комарова? Или же это место само по
себе ничем не примечательно, а стало знаменитым лишь благодаря Ахматовой?
ИБ: В Комарове был просто-напросто Дом творчества писателей. Там
жил Жирмунский Виктор Максимович, с которым мы виделись довольно часто.
Рядом с Анной Андреевной поселился довольно милый человек и, на мой взгляд,
довольно хороший переводчик, главным образом с восточных языков, поэт
Александр Гитович. Приезжала масса народу, и летом на даче Анны Андреевны, в
ее "будке", устраивались большие обеды. По хозяйству помогала замечательная
женщина, жившая, как правило, в летние периоды при Ахматовой, Ханна
Вульфовна Горенко. Многие годы она считалась соломенной вдовой, если угодно,
брата Анны Андреевны, который жил и умер здесь, в Соединенных Штатах.
Однажды Анна Андреевна показала мне фотографию человека: широченные плечи,
бабочка - сенатор, да? И говорит: "Хорош... - после этого пауза, -
американец..." Совершенно невероятное у него было сходство с Ахматовой: те
же седые волосы, тот же нос и лоб. Кстати, Лева Гумилев, сын ее, тоже больше
на мать похож, а не на отца.
СВ: А как брат Ахматовой попал в Америку?
ИБ: Он был моряк, гардемарин последнего предреволюционного
выпуска. В конце Гражданской войны он и Ханна Вульфовна, на которой он был
тогда женат, оказались на Дальнем Востоке. Его фамилия, как и Анны Андреевны
девичья, была Горенко. Он был такой Джозеф Конрад, но без литературных
амбиций. Когда он расстался с Ханной, то довольно долго странствовал по
Китаю и Японии - эти места он потом называл "андизайрбл плейсис". Плавал он
там в торговом флоте, а когда после войны перебрался в Штаты, то стал здесь
"секьюрити гард". Отсюда первую весточку о себе он послал Ахматовой не через
кого иного, как через Шостаковича. Потому что так получилось, что Горенко
охранял Шостаковича во время приезда того в Штаты. И таким образом Ахматова
узнала о том, что ее брат жив. Потому что прежде контактов между ними,
по-моему, вообще никаких не было. Вы можете себе представить, чем такие
контакты могли бы обернуться. Только к концу ее жизни, когда времена стали
снова, как бы это сказать, более или менее вегетарианскими, можно было опять
думать о переписке, хотя бы и чрезвычайно нерегулярной. Горенко посылал
Ханне и Анне Андреевне какие-то вещи - шали, платья, которыми Ханна
чрезвычайно гордилась. Когда Анна Андреевна занедужила и с ней приключился
третий инфаркт, ему послали телеграмму. Ну что он мог сделать? Приехать? Он
был женат на американке, жил в Бруклине. Когда в свое время Ханна Вульфовна
вернулась с Дальнего Востока в Россию - она была такая нормальная КВЖДинка -
то, по-моему, села - и крепко. А может быть, и нет. Вы знаете, вот это не
помнить - грех. Мы с ней очень любили друг друга, хорошо друг к другу
относились; и я ей стихи какие-то посвятил. Но вот что происходит с
памятью... Или это не столько память, сколько нагромождение событий?
СВ: Что Анна Андреевна рассказывала о своем отце?
ИБ: Андрей Антонович Горенко был морским офицером, преподавал
математику в Морском корпусе. Он, кстати, был знаком с Достоевским. Этого
никто не знал, между прочим. Но в 1964 году вышли два тома воспоминаний о
Достоевском. И там были напечатаны воспоминания дочки Анны Павловны
Философовой о том, как Горенко и Достоевский помогали ей решать
арифметическую задачку о зайце и черепахе. Я тогда жил в деревне, эти
воспоминания прочел и, умозаключив, что речь идет об отце Ахматовой, написал
об этом Анне Андреевне. Она была чрезвычайно признательна. И потом, когда мы
с ней встретились, уже после моего освобождения, она примерно так говорила:
"Вот, Иосиф, раньше была только одна семейная легенда о Достоевском, что
сестра моей матери, учившаяся в Смольном, однажды, начитавшись "Дневников
писателя", заявилась к Достоевскому домой. Все как полагается: поднялась по
лестнице, позвонила. Дверь открыла кухарка. Смолянка наша говорит: "Я хотела
бы видеть барина". Кухарка, ответивши "сейчас я его позову", удаляется. Она
стоит в темной прихожей и видит - постепенно приближается свет. Появляется
держащий свечу барин. В халате, чрезвычайно угрюмый. То ли оторванный от
сна, то ли от своих трудов праведных. И довольно резким голосом говорит:
"Чего надобно?" Тогда она поворачивается на каблуках и стремглав бросается
на улицу". И Анна Андреевна, помнится, добавляла: "До сих пор это была наша
единственная семейная легенда о знакомстве с Достоевским. Теперь же я
рассказываю всем, что моя матушка ревновала моего батюшку к той же самой
даме, за которой ухаживал и Достоевский".
СВ: В этом ее комментарии есть определенная доля самоиронии.
Потому что сотворять легенды было вполне в ее характере. Или я не прав?
ИБ: Нет, она, наоборот, любила выводить все на чистую воду. Хотя
есть легенды - и легенды. Не все легенды были ей неприятны. И все же темнить
Анна Андреевна не любила.
СВ: Против одной легенды - к сотворению которой, как мне теперь
кажется, она приложила руку, - Ахматова протестовала всю свою жизнь...
ИБ: Да, против легенды о романе ее с Блоком. Ахматова говорила,
что это "народные чаяния". Такая популярная мечта о том, чего никогда, как
она утверждала, не было. И вы знаете, Ахматова - это тот человек, которому я
верю во всем беспрекословно.
СВ: Вероятно, это был роман, что называется, "литературный". Во
всяком случае, с его стороны. Достаточно перечитать ее стихи, обращенные к
Блоку. В конце жизни Ахматова испытывала к Блоку чувства амбивалентные: в
"Поэме без героя" она описывает его как человека "с мертвым сердцем и
мертвым взором". В одном из стихотворений шестидесятых годов она называет
Блока - "трагический тенор эпохи". И, если вдуматься, это вовсе не
комплимент.
ИБ: А в баховских "Страстях по Матфею" Евангелист - это тенор.
Партия Евангелиста - это партия тенора.
СВ: Мне такое даже и в голову никогда не приходило!
ИБ: И стихи эти написаны как раз в тот период, когда я приносил
ей пластинки Баха...
СВ: В стихах Ахматовой, особенно поздних, музыка часто
упоминается: и Бах, и Вивальди, и Шопен. Мне всегда казалось, что Анна
Андреевна музыку тонко чувствует. Но от людей, хорошо ее знавших, хотя,
вероятно, и не весьма к ней расположенных, я слышал, что Ахматова сама
ничего в музыке не понимала, а только внимательно прислушивалась к мнению
людей, ее окружавших. Они говорили примерно так: высказывания Ахматовой о
Чайковском или Шостаковиче - это со слов Пунина, а о Бахе и Вивальди - со
слов Бродского.
ИБ: Ну это чушь. Это глупость беспредельная и безначальная.
Просто когда мы с Анной Андреевной познакомились, у нее ни проигрывателя, ни
пластинок на даче не было: потому что никто этим не занимался. Руки не
доходили, вот и все.
СВ: Анне Андреевне принадлежит удивительно тонкое замечание о
музыке Одиннадцатой симфонии Шостаковича. Об Одиннадцатой симфонии
приходится слышать вещи уничижительные, поскольку автор дал ей название