Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Глава 10. Вспоминая Ахматову: осень 1981 - зима 1986 1 страница




 

СВ: Я часто сталкиваюсь с тем, насколько хрупкая штука -

человеческая память. Разговариваешь с людьми и видишь, как события

сравнительно недавнего прошлого растворяются, очертания их становятся все

более и более зыбкими. Мне хотелось бы в разговоре с вами попытаться

восстановить какие-то детали, штрихи, связанные с Анной Андреевной

Ахматовой. Попробовать вернуть эти детали из небытия.

 

ИБ: С удовольствием, если они не канули туда бесследно. Просто я

знаю, что не на все вопросы я в состоянии ответить. Все, касающееся

Ахматовой, - это часть жизни, а говорить о жизни - все равно что кошке

ловить свой хвост. Невыносимо трудно. Одно скажу: всякая встреча с Ахматовой

была для меня довольно-таки замечательным переживанием. Когда физически

ощущаешь, что имеешь дело с человеком лучшим, нежели ты. Гораздо лучшим. С

человеком, который одной интонацией своей тебя преображает. И Ахматова уже

одним только тоном голоса или поворотом головы превращала вас в хомо

сапиенс. Ничего подобного со мной ни раньше, ни, думаю, впоследствии не

происходило. Может быть, еще и потому, что я тогда молодой был. Стадии

развития не повторяются. В разговорах с ней, просто в питье с ней чая или,

скажем, водки, ты быстрее становился христианином - человеком в христианском

смысле этого слова, - нежели читая соответствующие тексты или ходя в

церковь. Роль поэта в обществе сводится в немалой степени именно к этому.

 

СВ: Мы начали говорить о памяти. Оглядываясь назад, вы делите

свою жизнь на какие-то периоды?

 

ИБ: Я думаю, нет.

 

СВ: Вы никогда не говорили себе: раз в три года или, может быть,

в пять лет со мной случается то-то, такое-то время года для меня

благоприятно?

 

ИБ: Вы знаете, я уже не помню, когда и что со мной произошло.

Сбился со счета. Я не знаю точно: произошло нечто, скажем, в 1979 году или в

1969-ом? Все это уже настолько позади, да? Жизнь очень быстро превращается в

какой-то Невский проспект. В перспективе которого все удаляется чрезвычайно

стремительно. И теряется - уже навсегда.

 

СВ: Дело в том, что Ахматова цикличности в своей жизни,

повторяемости каких-то дат придавала огромное значение. В частности, помню,

что август считался зловещим месяцем: "Опять подошли "незабвенные даты", / И

нет среди них ни одной не проклятой".

 

ИБ: У Анны Андреевны дела с памятью обстояли гораздо лучше.

Качество памяти было у нее поразительное. О чем бы вы ее ни спросили, она

всегда без большого напряжения называла год, месяц, дату. Она помнила, когда

кто умер или родился. И действительно, определенные даты были для нее очень

важны. Лично я таким вещам никогда не придавал какого бы то ни было

значения. Помню, что два или три раза существенные неприятности в моей жизни

начинались к концу января. Но это было чистое совпадение... В этом отношении

к деталям, к подробностям, к датам сказывается, видимо, разница в воспитании

- или в самовоспитании. Сколько я себя помню, я всегда стремился скорее

отделываться от той или иной реальности, нежели пытаться удержать что-либо.

В результате тенденция эта превратилась в инстинкт, жертвой коего

оказываются не только обстоятельства твоей собственной жизни, но и чужой -

даже дорогой тебе жизни. Разумеется, это продиктовано было инстинктом

самосохранения. Но за все, самосохранение это включая, расплачиваешься. В

общем, помнить я у Анны Андреевны не научился - если этому вообще научаются.

 

СВ: Когда и при каких обстоятельствах вы познакомились с

Ахматовой?

 

ИБ: Это было, если я не ошибаюсь, в 1961 году, то есть мне шел

тогда двадцать второй год. Евгений Рейн привел меня к ней на дачу. Самое

интересное, что начало этих встреч я помню не очень отчетливо. До меня

как-то не доходило, с кем я имею дело. Тем более, что Ахматова кое-какие из

моих стихов похвалила. А меня похвалы не особенно интересовали. Так я

побывал у нее на даче раза три-четыре, вместе с Рейном и Найманом. И только

в один прекрасный день, возвращаясь от Ахматовой в набитой битком

электричке, я вдруг понял - знаете, вдруг как бы спадает завеса - с кем или,

вернее, с чем я имею дело. Я вспомнил то ли ее фразу, то ли поворот головы -

и вдруг все стало на свои места. С тех пор я не то чтобы зачастил к

Ахматовой, но, в общем, виделся с ней довольно регулярно. Я даже снимал дачу

в Комарове в одну из зим. Тогда мы с ней виделись буквально каждый день.

Дело было вовсе не в литературе, а в чисто человеческой и - смею сказать -

обоюдной привязанности. Между прочим,  как-то раз произошла замечательная

сцена. Мы сидели у нее на веранде, где имели место все разговоры, а также

завтраки, ужины и все прочее, как полагается. И Ахматова вдруг говорит:

"Вообще, Иосиф, я не понимаю, что происходит; вам же не могут нравиться мои

стихи". Я, конечно, взвился, заверещал, что ровно наоборот. Но до известной

степени, задним числом, она была права. То есть в те первые разы, когда я к

ней ездил, мне, в общем, было как-то не до ее стихов. Я даже и читал-то

этого мало. В конце концов я был нормальный молодой советский человек.

"Сероглазый король" был решительно не для меня, как и "перчатка с левой

руки" - все эти дела не представлялись мне такими уж большими поэтическими

достижениями. Я думал так, пока не наткнулся на другие ее стихи, более

поздние.

 

СВ: Кого же вы к тому времени почитали из русских поэтов?

 

ИБ: Цветаеву, Мандельштама.

 

СВ: Вы говорите, что были об ту пору "нормальным молодым

советским человеком". Но Цветаева и Мандельштам - это вовсе не стандартное

меню тех лет. Когда вы прочитали Мандельштама впервые?

 

ИБ: Это был I960 или 1961 год, один из самых счастливых периодов

моей жизни. Я болтался без работы, после полевого сезона в геологической

экспедиции.  И меня взяли на кафедру кристаллографии Ленинградского

университета. Первая коллегия, да? Институт земной коры. Вкалывал я там,

между прочим, довольно прилично. Строил им вакуумные камеры и прочее, все

как полагается. Своими руками. Интересная работа была. Но в целом все это

носило несколько комический характер. Рабочий день в университете начинался

в девять утра. Я туда приходил к десяти - потому что в десять открывалась

библиотека. В эту библиотеку я записался на второй день по поступлении на

работу. И поскольку я числился сотрудником, а не студентом, у меня было

более выигрышное право доступа к книгам. Я их там массу брал. И, в

частности, взял Мандельштама "Камень" (потому что слышал звон о книге с

таким названием) и "Tristia". Ну и, конечно, тут же отключился. Особенно

сильное впечатление на меня об ту пору произвели "Лютеранин", "Петербургские

строфы"; несколько стихотворений тогда крепко засели. Вообще есть что-то

совершенно потрясающее в первом чтении великого поэта. Ты сталкиваешься не

просто с интересным содержанием, а прежде всего - с языковой неизбежностью.

Вот что такое, наверное, великий поэт. Да? После этого ты уже говоришь

другим языком. Вслед за "Камнем" и "Tristia" года два или три мне ничего

другого из Мандельштама в руки не попадало. Даже после знакомства с Анной

Андреевной. Начальники из КГБ подозревали Ахматову в том, что она разлагает

молодых, давая им стихи запрещенных классиков. Но этого совершенно не было.

Мне,  например, даже не приходило в голову спрашивать у Анны Андреевны стихи

Мандельштама. И когда я впоследствии читал новые для меня стихи

Мандельштама, то происходило это на окольных путях. Какие-то полутемные

люди, совершенно посторонние - как правило, девушки или дамы - вдруг

извлекали из своих сумочек бог знает что. Да? Что было чрезвычайно

интересно. И, конечно, было приятно и интересно дать эти стихи почитать

кому-нибудь другому, если я знал, что он с ними еще не знаком. Я эти стихи

перепечатывал, размножал. Нормальная психология.

 

СВ: А разве все эти "девушки и дамы" не должны были быть

преимущественно поклонницами Ахматовой?

 

ИБ: Вполне возможно, что они и были. Но они, видимо, считали,

что я и так хорошо знаком с сочинениями Анны Андреевны. Что совершенно не

имело места, потому что я знал только довольно узкий набор ее стихотворений

- двадцать или около того.

 

СВ: Любопытно поговорить о ленинградской субкультуре конца

пятидесятых-начала шестидесятых годов. Вы собирались, читали стихи - того же

Мандельштама - друг другу?

 

ИБ: Нет, этого совершенно не было. Помню, мы друг друга

спрашивали: "Это ты читал? А это читал?" Время от времени собирались у

кого-нибудь на квартире, но тогда читали только свои стихи. Это началось,

когда мне было года двадцать два-двадцать три.

 

СВ: А у кого собирались?

 

ИБ: У самых разных людей. Поначалу даже и не собирались, а

просто ты показывал свои стихи человеку, с чьим мнением считался, либо в

чьей поддержке или одобрении был заинтересован. И тогда начинался довольно

жесткий разговор. Не то чтобы начинался разбор твоих стихов. Ничего

похожего. Просто собеседник откладывал твое стихотворение в сторону и корчил

рожу. И если у тебя хватало пороху, ты спрашивал его, в чем дело. Он

говорил: да ну, посмотри, ни в какие ворота. Моим главным учителем был Рейн.

Это человек, чье мнение мне до сих пор важно и дорого. Он, на мой взгляд,

обладает абсолютным слухом. Нас было четверо: Рейн, Найман, Бобышев и я.

Анна Андреевна называла нас - "волшебный хор".

 

СВ: "Волшебный хор" - это цитата откуда-нибудь?

 

ИБ: Нет, думаю, что собственное изготовление. Ахматова, видите

ли, считала, что происходит возрождение русской поэзии. И между прочим, была

недалека от истины. Может быть, я немножечко хватаю через край, но я думаю,

что именно мы, именно вот этот "волшебный хор" и дал толчок тому, что

происходит в российской поэзии сегодня. Когда регулярно читаешь новые стихи,

как это делаю я, то видишь, что в значительной степени (не знаю, может быть,

я опять хватаю через край) это подражание нашей группе, эпигонство. И не то,

чтобы у меня по поводу нашей группы существовали какие-то патриотические или

ностальгические соображения. Но эти приемы, эта дикция впервые появились

среди нас, в нашем кругу.

 

Анна Андреевна считала, что имеет место как бы второй Серебряный век. К

этим ее высказываниям я всегда относился с некоторым подозрением. Но, вы

знаете, вполне возможно, что я был и не прав. По одной простой причине:

Ахматова имела дело с куда более обширным кругом поэтов или лиц, в поэзии

заинтересованных. В Ленинграде к ней приходили не только мы. И молодые люди

несли ей свои стихи не только в Ленинграде, но и в Москве. И это была

чрезвычайно разнообразная публика (не хотелось бы сказать - разношерстная).

 

СВ: Правда ли, что Ахматова всех вас называла "аввакумовцами"?

 

ИБ: Из ее уст я этого не помню.

 

СВ: А сами себя вы как-нибудь называли?

 

ИБ: Нет. Нам это и в голову не приходило.

 

СВ: Даже шуточного самоназвания не было?

 

ИБ: Нет, никакого. Мы просто очень дружили. Были крепко друг с

другом связаны, интеллектуально да и чисто человечески.

 

СВ: А теперь, оглядываясь назад, могли бы вы сказать, что это

была определенная литературная группа, школа?

 

ИБ: Оглядываясь назад, безусловно. Мне вот что пришло не так

давно в голову, в связи со стихами Лосева,  которые я прочитал.

Действительно, в свое время в Ленинграде возникла группа, по многим

признакам похожая на пушкинскую "плеяду". То есть примерно то же число лиц:

есть признанный глава, признанный ленивец, признанный остроумец. Каждый из

нас повторял какую-то роль. Рейн был Пушкиным. Дельвигом, я думаю, скорее

всего был Бобышев. Найман, с его едким остроумием, был Вяземским. Я, со

своей меланхолией, видимо играл роль Баратынского. Эту параллель не надо

особенно затягивать, как и вообще любую параллель. Но удобства ради ею можно

время от времени пользоваться.

 

СВ: Действительно, налицо любопытное сходство темпераментов. За

исключением, быть может, Рейна. О сопоставлении дарований говорить не

приходится, но даже просто склад характера, темперамент...

 

ИБ: Чепуха, вы просто не знаете Рейна!

 

СВ: О стихах Рейна я, разумеется, не говорю. Но возьмем его

журнальные статьи и заметки...

 

ИБ: Человек хлеб зарабатывает! Я представляю, чем бы занимался

Александр Сергеевич при советской власти! Даже страшно об этом подумать!

 

СВ: Одно я могу сказать с точностью: к архивам его бы не

подпустили. Так что он не смог бы написать ни "Историю пугачевского бунта",

ни "Историю Петра Великого".

 

ИБ: Вообще с Петербургом происходит нечто странное. На мистику

это не тянет, но очень уж к ней близко. Потому что в начале столетия

ситуация там была довольно схожая: опять-таки возникла какая-то группа.

Конечно, это было немного более разбросано по времени. Но все-таки: Блок,

Мандельштам... Тут, правда, не знаешь, кто из них имеет больше прав на

пушкинскую роль. Мандельштам, в общем-то, не был вождем. Скорее эта роль

принадлежала Гумилеву с его "Цехом поэтов". Они себя называли "Цехом

поэтов"! Мы, надо нам отдать должное, до таких "высот" не подымались.

 

СВ: А что Ахматова вам рассказывала о "первом" Серебряном веке?

 

ИБ: Вы знаете, меня - как человека недостаточно образованного и

недостаточно воспитанного - все это не очень-то интересовало, все эти авторы

и обстоятельства. За исключением Мандельштама и впоследствии Ахматовой.

Блока, к примеру, я не люблю, теперь пассивно, а раньше - активно.

 

СВ: За что?

 

ИБ: За дурновкусие. На мой взгляд, это человек и поэт во многих

своих проявлениях чрезвычайно пошлый. Человек, способный написать: "Я ломаю

слоистые скалы / В час отлива на илистом дне..." Ну, дальше ехать некуда!

Или еще: "Под насыпью, во рву некошенном, / Лежит и смотрит, как живая, / В

цветном платке, на косы брошенном, / Красивая и молодая". Ну что тут вообще

можно сказать! "Красивая и молодая"!

 

СВ: За этим - Некрасов, целый пласт русской поэтической

культуры. Потом еще синематограф, который Блок так любил.

 

ИБ: Ну да, Некрасов, синематограф, но все-таки уже имел место

быть XX век, и говорить про женщину, особенно про мертвую - "красивая и

молодая"... Я понимаю, что это эпоха, что это поэтический троп, но, тем не

менее, меня всякий раз передергивает. Вот ведь у Пушкина нету "красивой и

молодой".

 

СВ: У него есть "с догарессой молодой"...

 

ИБ: И у Мандельштама ничего подобного нет! Заметьте, кстати, как

сильна в Мандельштаме "баратынская" струя. Он, как и Баратынский, поэт

чрезвычайно функциональный. Скажем, у Пушкина были свои собственные

"пушкинские" клише. Например, "на диком бреге". Знаете, откуда пришел "дикий

брег"? Это, между прочим, ахматовское наблюдение, очень интересное. "Дикий

брег" пришел из французской поэзии: это "риваж" и "соваж", стандартные

рифмы. Или, скажем, проходная рифма Пушкина "радость - младость". Она

встречается и у Баратынского. Но у Баратынского, когда речь идет о радости,

То это вполне конкретное эмоциональное переживание, младость у него - вполне

определенный возрастной период. В то время как у Пушкина эта рифма просто

играет роль мазка в картине. Баратынский - поэт более экономный; он и писал

меньше. И потому что писал меньше - больше внимания уделял тому, что на

бумаге. Как и Мандельштам.

 

СВ: Баратынский не был профессиональным литератором в пушкинском

понимании этого слова. Он мог позволить себе жить в имении и не печататься

годами.

 

ИБ: Ну, если бы обстоятельства сложились по-другому, то он,

может быть, наоборот, позволил бы себе печататься. Но читательская масса,

которая, по тем временам, была не такой уж массой...

 

СВ: Это нам сейчас так кажется. Пропорционально масса была

вполне приличной. Альманах "Полярная звезда" (тот самый, бестужевский) за

три недели купило полторы тысячи человек. А стоил он - двенадцать рублей

книжка...

 

ИБ: Но вообще-то аудитория у поэта всегда в лучшем случае - один

процент по отношению ко всему населению. Не более того.

 

СВ: Ранний Баратынский у современного ему русского читателя был

так же популярен, как самые известные имена в наши дни.

 

ИБ: Но недолго, недолго он был популярен. Я хотел бы

процитировать замечательное письмо Баратынского Александру Сергеевичу: "Я

думаю, что у нас в России поэт только в первых незрелых своих опытах может

надеяться на большой успех. За него все молодые люди, находящие в нем почти

свои чувства, почти свои мысли, облеченные в блистательные краски. Поэт

развивается, пишет с большою обдуманностью, с большим глубокомыслием: он

скучен офицерам, а бригадиры с ним не мирятся, потому что стихи его все-таки

не проза".

 

СВ: Баратынский был разочарован и уязвлен утратой своей

популярности. Его "Сумерки" - очень горькая и желчная книга.

 

ИБ: Это не желчь и не горечь. Это трезвость.

 

СВ: Трезвость, которая пришла вслед за убийственным

разочарованием.

 

ИБ: Что ж, для поэта разочарование - это довольно ценная вещь.

Если разочарование его не убивает, оно делает его действительно крупным

поэтом. На самом деле чем меньше у тебя иллюзий, тем с большей серьезностью

ты относишься к словам.

 

СВ: На мой вкус, "Сумерки" Баратынского - лучшая книга русской

поэзии. Особенно я люблю "Осень".

 

ИБ: Нет, в "Сумерках" "Бокал" будет получше все-таки. И, если уж

мы говорим о Баратынском, то я бы сказал, что лучшее стихотворение русской

поэзии - это "Запустение". В "Запустении" все гениально: поэтика, синтаксис,

восприятие мира. Дикция совершенно невероятная. В конце, где Баратынский

говорит о своем отце: "Давно кругом меня о нем умолкнул слух, / Прияла прах

его далекая могила. / Мне память образа его не сохранила..." Это все очень

точно, да? "Но здесь еще живет..." И вдруг - это потрясающее прилагательное:

"...его доступный дух". И Баратынский продолжает: "Здесь, друг мечтанья и

природы, / Я познаю его вполне..." Это Баратынский об отце... "Он

вдохновением волнуется во мне. Он славить мне велит леса, долины, воды..." И

слушайте дальше, какая потрясающая дикция: "Он убедительно пророчит мне

страну, / Где я наследую несрочную весну, / Где разрушения следов я не

примечу, / Где в сладостной тени невянущих дубров, / У нескудеющих

ручьев..." Какая потрясающая трезвость по поводу того света! "..Я тень,

священную мне, встречу". По-моему, это гениальные стихи. Лучше, чем

пушкинские. Это моя старая идея. Тот свет, встреча с отцом - ну кто об этом

так говорил? Религиозное сознание встречи с папашей не предполагает.

 

СВ: А "Гамлет" Шекспира?

 

ИБ: Ну Шекспир. Ну греческая классика. Ну Вергилий. Но не

русская традиция. Для русской традиции это мышление совершенно уникальное,

как и заметил о Баратынском Александр Сергеевич, помните? "Он у нас

оригинален, ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему,

правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко".

 

СВ: Говорила ли когда-нибудь о Баратынском Анна Андреевна?

 

    ИБ: Нет, до него как-то дело не доходило. И в этом вина не

столько Ахматовой, сколько всех вокруг нее. Потому что в советское время

литературная жизнь проходила в сильной степени под знаком пушкинистики.

Пушкинистика - это единственная  процветающая отрасль литературоведения.

Правда, сейчас эта ситуация начинает потихоньку меняться.

 

СВ: Мне также представляется странным отсутствие в разговорах

Ахматовой другого поэта - Тютчева.

 

ИБ: Припоминаю, что о Тютчеве шел разговор  в связи с выходом

маленького томика его стихов с предисловием Берковского. Что ж, Тютчев, при

всем расположении к нему, поэт не такой уж и замечательный. Мы с вами уже,

кажется, касались этой темы. Мы повторяем: Тютчев, Тютчев, а на самом деле

действительно хороших стихотворений набирается у него десять или двадцать

(что уже конечно же, много). В остальном, более верноподданного автора у

государя никогда не было. Я уж об этом говорил. Помните, Вяземский говорил о

"шинельных поэтах"? Тютчев был весьма "шинелен".

 

СВ: Вы знали Берковского?

 

ИБ: Да, он жил за углом, я к нему заходил. Воспоминания мои о

Берковском чрезвычайно приблизительны. В кругах ленинградской интеллигенции

говорили: Берковский, Берковский. И у меня уже с порога было некоторое

предубеждение: знаете, когда про кого-то очень долго говорят... Это был

человек небольшого роста, с седыми волосами, склада апоплексического.

Необычайно интересовался дамскими коленками. А по тем временам я обращал

внимание на поведение человека, его манеры. Что же до предисловия

Берковского к сборнику Тютчева, то оно мне в сильной степени не понравилось.

Реакции Анны Андреевны ни на поэта, ни на редактора этого сборника не помню.

 

СВ: Что Ахматова говорила об отношении акмеистов к символизму?

 

ИБ: Ахматова любила повторять: " Что ни говорите, а символизм -

это последнее великое течение в русской литературе". Думаю, между прочим,

что не только в русской. Это действительно так: и по некоей цельности, и по

масштабу, объему вклада в культуру. Но, на мой взгляд, это было

действительно течение. Если позволено будет поиграть словами: великое, но

течение.

 

СВ: А разве акмеизм она не выделяла как особое направление? В

свое время акмеисты весьма отчетливо противопоставляли себя символизму.

 

ИБ: Совершенно верно. Но, вы знаете, в шестидесятых годах этого

уже не было - ни в разговорах, ни в поведении, ни, тем более, в позициях. К

тому времени уже невозможно было   восстановить пафос этого

противопоставления, этой полемики. Все это уже перестало существовать даже

задним числом. К тому же Анна Андреевна была человеком в достаточной степени

сдержанным и скромным.

 

СВ: Почему Анна Андреевна отзывалась о Михаиле Кузмине как о

нехорошем человеке? Чем он был ей так неприятен?

 

ИБ: Да ничего подобного! Это неправда, миф. Она к Кузмину, к его

стихам очень хорошо относилась. Я это знаю потому, что к поэзии Кузмина

относился хуже, чем Анна Андреевна, - потому что не очень-то знал его - и в

этом духе высказывался. И у Кузмина конечно же масса шлака. Ахматова

встречала эти мои выпады крайне холодно. Если у Анны Андреевны и были

какие-то трения с поэзией Кузмина, то они были связаны с ее "Поэмой без

героя". Она чрезвычайно дорожила этим произведением. И, разумеется,

находились люди, указывавшие на сходство строфы, которой написана "Поэма без

героя", со строфой, которую Кузмин впервые использовал в своей книжке

"Форель  разбивает лед". И утверждавшие, что кузминская строфа куда более

авангардна.

 

СВ: Но разве действительно ахматовская строфа не ведет свое

происхождение от кузминской "Форели"?

 

ИБ: Вы знаете, трудно утверждать это с полной определенностью.

Но, во всяком случае, музыка ахматовской строфы абсолютно самостоятельна:

она обладает уникальной центробежной энергией. Эта музыка совершенно

завораживает. В то время как строфа Кузмина в "Форели" в достаточной степени

рационализирована.

 

СВ: На отношение Ахматовой к Кузмину могли повлиять мемуары,

начавшие приходить из русского зарубежья: Георгий Иванов, Сергей Маковский.

Там муссировалась роль Кузмина как учителя Ахматовой. Анну Андреевну это

весьма раздражало.

 

ИБ: Мемуары Георгия Иванова ее сильно бесили, потому что там

было чрезвычайно много вымысла. И это Ахматову действительно возмущало.

 

СВ: Я помню также ее возмущение "Парнасом Серебряного века"

Маковского. Она говорила примерно следующее: Маковский был богатенький

барин, который Мандельштама и Гумилева на порог, что называется, не пускал.

Их он считал желторотыми гимназистами, босяками, а себя - большим поэтом и

ценителем.

 

ИБ: Да, меценатом. Это я помню.

 

СВ: Ахматова говорила, что ее пытаются изобразить

дамочкой-любительницей, которую Кузмин и Гумилев совместными усилиями

произвели в поэтессы.

 

ИБ: Это, конечно, полный бред. И разговоров такого порядка с

Ахматовой было немного - настолько подлинная картина самоочевидна. Было

ясно, что это не предмет для серьезного обсуждения. Чего Анна Андреевна

терпеть не могла, так это попыток запереть ее в десятых-двадцатых годах. Все

эти разговоры, что она прекратила писать, что в тридцатые годы Ахматова

молчала, - вот это бесило ее бесконечно. Это понятно. Меня, например, -

когда я потом читал и читал Анну Андреевну - куда больше интересовали именно

ее поздние стихи. Которые, на мой взгляд, намного значительней ее ранней

лирики.

 

  СВ: Говорила ли Анна Андреевна о гомосексуальных наклонностях

Кузмина?

 

ИБ: Ничего конкретного. В России даже интеллигентная среда

все-таки была очень пуританской. Да и вообще, я не очень-то припоминаю

разговоров с Анной Андреевной на уровне сплетни.

 

СВ: Мне кажется, Анна Андреевна иногда была совсем не прочь





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-10-15; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 145 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Человек, которым вам суждено стать – это только тот человек, которым вы сами решите стать. © Ральф Уолдо Эмерсон
==> читать все изречения...

4353 - | 4190 -


© 2015-2026 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.01 с.