Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


X. Религия, мифология загробной жизни и апокатастасис 2 страница




А с другой стороны, если любовь к Богу живет во мне, то не значит ли это, что я люблю скорее себя, нежели Бога, что в Боге я люблю самого себя?

В действительности, после смерти мы хотели бы продолжать эту жизнь, эту же самую смертную жизнь, но только без ее зол, без скуки и без смерти. Как раз это и выразил испанец Сенека{208} в своем Утешении к Марсию (XXVI); его желанием было не что иное, как вновь прожить эту жизнь: ista moliri {209}. И именно об этом молил Иов (XIX, 25-27), говоря что узрит Бога во плоти своей, а не в духе. И что же иное может означать такое комическое недоразумение, как вечное возвращение, вышедшее из трагических глубин души несчастного Ницше, который жаждал правильно понятого и мирского бессмертия.

Что же касается того блаженного видения, которое предстает перед нами как принципиальное католическое решение, то как может оно осуществиться, я повторяю, без уничтожения самосознания? Не будет ли оно подобно сну, в котором мы видим сны, не подозревая о том, что видим все это во сне? Кому захочется такой вечной жизни? Мыслить и не сознавать при этом того, кто мыслит, значит не чувствовать самого себя, значит не быть. Разве вечная жизнь не есть вечное сознание? Разве жить вечно это не значит не только узреть Бога, но и знать, что я узрел Его, сознавая самого себя одновременно и как несходного Богу? Тот, кто спит, живет, но не имеет сознания самого себя, Кто пожелает себе такого вечного сна? Когда Кирка советует Улиссу сойти в обитель мертвых, чтобы попросить совета у прорицателя Тиресия, она ему говорит, что там, среди теней умерших, Тиресий единственный сохраняет разум, ибо все прочие колеблются, словно тени (Одиссея, X, 487-495). Значит ли это, что все остальные, кроме Тиресия, победили смерть? Разве победить смерть это значит блуждать вот так, словно тень, ничего не сознавая?

С другой стороны, разве нельзя вообразить, что эта наша земная жизнь по отношению к жизни иной - все равно что сон по отношению к бодрствованию? Не является ли вся наша жизнь сном, а смерть - пробуждением? Но пробуждением к чему? А что, если все это - не что иное, как сновидение Бога, и однажды Бог проснется? Вспомнит ли он тогда свой сон?

Рационалист Аристотель говорит в своей Этике о высшем счастье созерцательной жизни - βιοζ θεωρητικόζ, - и у всех рационалистов есть тенденция полагать счастье в познании. Понятие вечного счастья, наслаждения созерцанием Бога, как и идея блаженного видения, познания и понимания Бога, имеет рационалистическое происхождение, это тот тип счастья, который соответствует идее Бога, сформулированной аристотелизмом. Но дело в том, что для счастья необходимо не только видение, но и наслаждение, а это последнее едва ли рационально, и испытать его можно только тогда, когда чувствуешь себя несходным Богу.

Наш католический богослов, последователь Аристотеля, который предпринял попытку рационализировать католическое чувство, Святой Фома Аквинский в своей Сумме (primae secundae partis quaestio IV, art Л) говорит, что «наслаждению нужен покой». Но разве наслаждение это то, в чем человек покоится? Покоиться, requiescere, - не значит ли это спать и не иметь никакого сознания, от которого ты отдыхаешь? «Из самого видения Бога происходит наслаждение», - добавляет богослов. Но душа, чувствует ли она себя при этом, как нечто отличное от

Бога? «Удовольствие, которым сопровождается интеллектуальная операция, не мешает ей, а скорее помогает», - говорит он далее. Ну, разумеется! Иначе разве могла бы она быть радостью? И для того, чтобы спасти удовольствие, наслаждение, радость, в которых так же, как и в боли, всегда есть что-то материальное, нечто такое, что мы можем воспринимать только душой, воплощенной в тело, необходимо предположить единство блаженной души с ее телом. Ведь разве возможно было бы наслаждение для души, у которой нет никакого тела? Бессмертие чистой души, лишенной какого бы то ни было тела, какой бы то ни было материи, - не есть истинное бессмертие. На самом деле, мы страстно желаем продолжить нашу жизнь, эту, а не какую-либо другую, жизнь плоти и боли, жизнь, которую порой мы проклинаем только потому, что она кончается. Большинство самоубийц не лишили бы себя жизни, будь они уверены в том, что никогда не умрут здесь, на земле. Тот, кто убивает себя, убивает себя потому, что не хочет умирать.

Данте, в XXXIII песне Рая, начиная свой рассказ о том, как он приблизился к лицезрению Бога, говорит, что подобно тому, как человек видит сон и после сна хранит его волненье и лишь оно одно запечатлено в его душе, «а остального самый след сметен», таков и он, в нем его виденье чуть теплится, но нега все жива и сердцу источает наслажденье{210}.

 

         Cotal son iо, che quassi tutta cessa

         mia visione ed ancor mi distilla

         nel cuor lo dolce che nacque da essa {211},

 

как топит снег лучами синева

 

         cosi la neve al Sol si disigilla {212}.

 

To есть видение, нечто интеллектуальное, заканчивается, и тогда остается наслажденье, passione impressа {213}, нечто эмоциональное, иррациональное, телесное, наконец.

Мы желаем телесного счастья, счастья наслажденья, а не только духовного счастья, счастья видения. Это интеллектуальное счастье, это рационалистическое блаженство, блаженство самоуничтожения в познании, может только... Я не могу сказать, что оно может удовлетворить или обмануть, потому что уверен, что Спиноза не был этим ни удовлетворен, ни обманут. В конце своей Этики, в теоремах XXXV и XXXVI пятой части, он постулирует, что Бог любит самого себя бесконечной интеллектуальной любовью; что интеллектуальная любовь души к Богу есть та самая любовь Бога, которой Бог любит самого себя, не поскольку Он бесконечен, но поскольку Он может выражаться в сущности человеческой души, рассматриваемой под формой вечности, то есть интеллектуальная любовь души к Богу составляет часть бесконечной любви, которой Бог любит самого себя. И вслед за этими трагическими, приводящими в отчаяние теоремами, самая последняя теорема, на которой заканчивается книга, теорема, которая завершает и увенчивает собою грандиозную трагедию Этики, гласит, что счастье не есть награда за добродетель, но сама добродетель, и что мы наслаждаемся им не потому, что обуздываем свои страсти, но наоборот, вследствие того, что мы наслаждаемся им, мы в состоянии обуздывать свои страсти. Интеллектуальная любовь! Интеллектуальная любовь! Разве возможна интеллектуальная любовь? Это что-то вроде красного вкуса, горького звука и ароматного цвета, или скорее что-то вроде влюбленного треугольника или сердитого эллипса, то есть это чистейшая метафора, но метафора трагическая. И метафора эта трагически соответствует тому, что ведь и сердце тоже имеет свои разумные основания. Разумные основания сердца! Любовные чувства головы! Интеллектуальное наслаждение! Блаженное понимание! Трагедия, трагедия и еще раз трагедия!

И тем не менее, существует нечто такое, что можно назвать интеллектуальной любовью, и что является любовью разумения, той самой созерцательной жизнью Аристотеля, ибо познание это нечто деятельное и любовное, а блаженное видение это узрение Истины во всей ее полноте. Разве в основе всякой страсти не кроется любопытство? Разве наши прародители, согласно библейскому преданию, не совершили грехопадение из-за желания вкусить от плода древа познания добра и зла и, овладев этим знанием, стать, как боги? Разве желание узреть Бога, то есть саму Вселенную, в ее душе, в ее внутренней сущности, не превосходит все наши желания? Такая перспектива не может удовлетворить только грубых людей, которые не способны понять, что величайшее для человека счастье заключается в том, чтобы быть еще более человеком, то есть еще более Богом, и что Богом он является тем в большей мере, чем большим сознанием он  обладает.

Эта интеллектуальная любовь, или так называемая платоническая любовь, представляет собой способ господства и власти. Действительно, нет господства более совершенного, чем знание; тот, кто что-то знает, имеет власть над тем, что он знает. Знание объединяет познающего с познаваемым. «Я тебя созерцаю и, созерцая, делаю моим», - такова формула этой связи. И разве познать Бога - не значит овладеть Им? Тот, кто знает Бога, тот уже и есть Бог.

Э.Брюнье (La Degradation de l'Energie, part. IV, chap. XVIII, E. 2) рассказывает - а ему об этом поведал М.Сарро, который услышал это от отца Гратри{214}, - что когда Гратри прогуливался в Люксембургском саду, беседуя с великим математиком и католиком Коши{215} о том счастье, которое люди избранные находили в том, чтобы в конце концов, без каких бы то ни было ограничений и неясностей, добиться познания тех истин, над которыми долгое время билась мировая мысль, и отец Гратри, намекая на исследования Коши в области механической теории отражения света, высказал мысль о том, что одним из величайших интеллектуальных наслаждений выдающегося геометра будет проникновение в тайну света, Коши возразил, что ему не представляется возможным узнать об этом больше, чем он уже знает, и что он не представляет себе, чтобы какой-нибудь более совершенный интеллект мог постичь тайну отражения лучше, чем представил се он, Коши, так как он создал механическую теорию данного феномена. «Его благочестие, - поясняет Брюн, - не доходило до веры в то, что возможно сделать нечто иначе или лучше, чем это сделал он».

В этом рассказе есть два момента, которые для нас представляют интерес. Во-первых, это выражение того, что является созерцанием, интеллектуальной любовью, или блаженным видением, для великих людей, которые делают познание своею главной страстью, и, во-вторых, это вера в механистическое объяснение мира.

Этой механистической установке интеллекта сопутствует уже известная нам формула, согласно которой «ничто не возникает, ничто не исчезает, но все изменяется», при помощи которой теперь любят интерпретировать двусмысленный принцип сохранения энергии, забывая о том, что для нас, для людей, энергия

практически является энергией, годной к употреблению, и что эта последняя исчезает постоянно, рассеивается через диффузию теплоты, убывает, имея тенденцию к стиранию различий и гомогенности. Действительным, реальным для нас является то, что дифференцировано, иначе говоря, то, что имеет качественный характер; чистое количество, лишенное качественных различий, как таковое для нас не существует, а стало быть и не действует. А материальная Вселенная, тело Вселенной, похоже мало-помалу - и вопреки замедляющей деятельности живых организмов и даже сознательной деятельности человека - движется в направлении состояния абсолютной стабильности, гомогенности (см, Brunhes, op. cit.). То есть если дух имеет тенденцию концентрироваться, то материальная энергия имеет тенденцию рассеиваться.

И разве нет здесь внутренней связи с нашей проблемой? Разве нет связи между этим выводом научной философии относительно конечного состояния стабильности и гомогенности и мистической грезой об апокатастасисе? Разве не станет эта смерть тела Вселенной конечным торжеством ее Божественного духа?

Очевидна внутренняя связь между религиозным требованием вечной жизни после смерти и теми - всегда только временными - выводами, к которым приходит научная философия относительно возможного будущего материальной, или чувственной, Вселенной. И фактически существуют как теологи Бога и бессмертия души, так и такие, которых Брюн (op. cit, cap. XXVI, §2) называет теологами монизма, их лучше было бы назвать атеологами, это люди, которые в духе отстаивают суждение а priori; и которые становятся невыносимыми, - добавляет он, - когда считают себя вправе презирать теологию. Образчиком этих господ является Геккель. Ведь ему удалось рассеять тайны Природы!

Эти атеологи овладели принципом сохранения энергии, принципом «ничто не возникает, ничто не исчезает, но все изменяется», который имеет теологическое происхождение уже у Декарта, и использовали его для того, чтобы освободить нас от Бога. «Мир устроен так, чтобы сохраняться, - пишет Брюн, - но сам по себе он не возмещает, или вернее, не заглаживает тех трещин, которые в нем появляются. Какая прекрасная тема для риторических преувеличений! Но те же самые преувеличения,

которые в XVII веке были использованы для доказательства мудрости Создателя, в наши дни служат аргументами в устах тех, кто стремится обойтись без Него». Так будет всегда; так называемая научная философия, по сути дела теологическая, или религиозная по своему происхождению и пафосу, приходит к атеологии, или иррелигиозности, которая является не чем иным, как теологией и религией. Вспомним Ричля, которого мы уже цитировали на страницах этих очерков.

Нынче последнее слово скорее даже науки, а не научной философии, кажется, состоит в том, что материальный, чувственно-воспринимаемый мир движется по пути убывания энергии, преобладания необратимых феноменов, к последнему стиранию всех различий, к своего рода окончательной гомогенности. И это напоминает нам ту гипотетическую первоначальную гомогенность, которой воспользовался и злоупотребил Спенсер, и эту его фантастическую «неустойчивость гомогенного, неустойчивость, которая понадобилась атеологическому агностицизму Спенсера для объяснения необъяснимого перехода от гомогенного к гетерогенному. Ведь каким образом может без внешнего воздействия возникнуть какая бы то ни было гетерогенность из совершенно и абсолютно гомогенного? Но понадобилось отказаться от всякой идеи творения, и тогда этот безработный инженер, ввязавшийся в метафизику, как назвал его Папини{216}, изобрел неустойчивость гомогенного, которая является более...- как бы это сказать? - более мистической и даже, если хотите, более мифологической, чем Божественный акт творения.

В самую точку попал тот итальянский позитивист, Роберто Ардиго, который, возражая Спенсеру, говорил, что более естественным было бы предположить, что все всегда было так же, как и теперь, что миры всегда находились в процессе становления, в состоянии неопределенности, одни миры формируются, другие разрушаются; что гетерогенность извечна. Вот, как видите, еще один способ не решать проблемы.

Или может быть это решение? Но в таком случае Вселенная была бы бесконечной, и действительно, невозможно представить себе вечную и бесконечную Вселенную, наподобие той, что послужила Ницше основанием для его идеи вечного возвращения. Если Вселенная должна быть вечной, если в ней, для каждого из ее миров, должны вечно продолжаться периоды гомогенности, убывания энергии, и периоды гетерогенности, то необходимо, чтобы она была бесконечной; чтобы всегда и в каждом из ее миров оставалось место для внешнего воздействия. И действительно, тело Бога может быть только вечным и бесконечным.

Но для нашего мира кажется доказанным постепенное стирание всех различий, или, если угодно, его смерть. Какова же должна быть судьба нашего духа в этом процессе? Будет ли он убывать по мере убывания энергии нашего мира и возвратится в бессознательность или же, напротив, будет возрастать по мере убывания отработанной энергии и в результате усилий самого нашего духа, направленных на то, чтобы задержать этот процесс и господствовать над Природой, в чем и состоит жизнь духа? Являются ли сознание и его протяженная опора двумя противоположными силами, которые состоят в таком отношении друг к другу, что одна из них возрастает за счет убывания другой?

Фактически, самым лучшим в нашей научной деятельности, самым лучшим в нашей индустрии является все то, что не ведет - как это часто бывает - к разрушению, а стремится затормозить этот фатальный процесс убывания энергии. Уже сама органическая жизнь, опора сознания, является стремлением избежать этого зловещего конца, оттягивая его, насколько это только возможно.

Напрасно хотим мы обмануть себя языческими гимнами Природе, которую Леопарди, этот христианский атеист, в своей замечательной песне дрока (La Ginesta) с глубочайшим смыслом называл «матерью в родах, мачехой в любви». Против нее изначально был направлен тот порядок жизни, который устанавливался человеческим обществом; страх перед голой Природой и был тем, что впервые связало людей социальными узами. В действительности, не что иное, как человеческое общество является матерью рефлексивного сознания и жажды бессмертия, которая торжественно открывает состояние Благодати над состоянием Природы, и не кто иной, как человек, очеловечивая, одухотворяя Природу своим трудом, делает ее сверхъестественной.

Трагический португальский поэт Антеру ди Кентал в двух своих замечательных сонетах под названием Искупление пропел, что существует дух, заключенный, но уже не в атомах, ионах или кристаллах, а - как это и подобает поэту ~ в море, в деревьях, в лесу, в горе, в ветре, в живых организмах и во всех материальных формах, и что однажды все эти души, пребывая еще в лимбе существования, пробудятся к сознанию и, воспарив, как чистое мышление, увидят формы, порождения иллюзии, рассеивающиеся, словно пустой сон. Вот вам грандиозное сновиденье пробуждения сознания во всем.

Разве Вселенная, эта наша Вселенная - и кто знает, существуют ли другие? - не начала с нулевого духа - а ноль это не то же самое, что ничто - и бесконечности материи, и разве не направляется она к своему завершению в бесконечности духа при нулевой материи? О эти грезы!

Разве не правда, что все имеет душу и что душа эта требует освобожденья? «О, земли Альваргонсалеса - в самом сердце Испании, - вы бедны, вы печальны, - так печальны, как будто у вас есть душа! ", - пропел наш поэт Антонио Мачадо{217} (Поля Кастилии). Где же она, эта печаль полей - в них самих или же в нас, эти поля созерцающих? Разве они не страдают? Но чем может быть индивидуальная душа в мире материи? Является ли индивидом какая-нибудь скала или гора? Является ли им дерево?

И тем не менее, всегда получается так, что дух и материя борются друг с другом. Уже Эспронседа{218} сказал об этом так:

 

         Чтоб обрести покой блаженный, жить в тиши,

         в нас то материи избыток, то души {219}.

 

Разве нет в истории человеческого мышления, или, если угодно, воображения, чего-то такого, что соответствует этому процессу редукции материального, то есть редукции всего к сознанию?

Да, есть, и пошло это от первого христианского мистика, Святого Павла, Апостола языков, от того, кто не видел своими плотскими очами лица Христа телесного и смертного, Христа- моралиста, и в душе своей воссоздал Христа бессмертного и религиозного, от того, кто восхищен был до третьего неба, где узнал неизреченные тайны (II Кор. XII, 2,4). Этот первый христианский мистик тоже грезил об окончательной победе духа, сознания, о том, что в богословии обозначается специальным термином «апокатастасис», или «восстановление».

В стихах 26-28 главы XV первого Послания апостола Павла к коринфянам говорится, что «последний же враг истребится - смерть, потому что Бог все покорил под ноги Его; когда же сказано, что Ему все покорено, то ясно, что кроме Того, Который покорил Ему все. Когда же все покорит Ему, тогда и Сам Сын покорится Покорившему все Ему, да будет Бог все во всем», ϊναη Θεόζ πάντα έν πάσιν. То есть цель состоит в том, чтобы в конце концов Бог, Сознание, стал все во всем.

Доктрина эта находит свое завершение, когда все тот же Апостол в своем Послании к ефесянам раскрывает ее содержание по отношению к цели всей истории мира. Как известно, в нем он представляет нам Христа - того, кем создано все, что на небесах и что на земле, видимое и невидимое (I, 16), - как Главу всего (I, 22), и в Нем, в Главе всего, мы все должны воскреснуть, чтобы жить вместе со святыми и постигнуть со всеми святыми, что широта и долгота, и глубина и высота, и уразуметь превосходящую разумение любовь Христову (III, 18, 19). И к этому собиранию нас во Христе, который есть глава Человечества и его завершение, относится то, что Апостол называет воссоединением, обобщением, или собиранием всех во Христе, άνακεφαλαιώσασθαι τά πάντα έν Χριστώ. И это собирание в Боге - ανακεφαλαιωσιζ, anacefaleosis, - являющееся целью истории мира и человеческого рода, есть не что иное, как еще один аспект апокатастасиса. Таким образом, апокатастасис, в ходе которого Бог становится все во всем, сводится к анацефалосису, к тому, что все собирается во Христе, в Человечестве Христа, тем самым Человечество - цель творения. Значит, апокатастасис, очеловечение и обожение всего, уничтожает материю? Но не следует ли из этого, что, уничтожаясь, материя, согласно Школе, являющаяся принципом индивидуации - principium individuationis {220} - обращается в чистое сознание, которое в абсолютной чистоте своей не знает себя, равно как и не является какой бы то ни было вообразимой и чувственновоспринимаемой вещью? И если вся материя уничтожена, на что же тогда опирается дух?

Таким образом снова, хотя и другим путем, мы приходим к тем же самым затруднениям.

С другой стороны, кто-то может сказать, что апокатастасис, в котором Бог станет все во всем, предполагает, что прежде этого не было. Если все существа достигают наслаждения Богом, то тем самым предполагается, что и Бог достигает наслаждения всеми существами, ибо блаженное видение взаимно, и Бог, становясь лучше познанным, совершенствуется, он питается и обогащается нашими душами.

Вступив на этот путь безумных грез, можно вообразить себе, что Бог, в начале бессознательный, спящий в материи, постепенно превращается в Бога, сознающего все, сознающего свою собственную божественность; что вся Вселенная осознает себя как целое и осознает каждое из сознаний, входящих в состав этого целого, что Вселенная становится Богом. Но в таком случае, что явилось началом этого бессознательного Бога? Не сама ли материя? В таком случае Бог был бы не началом, а конечной целью Вселенной. Но может ли быть целью то, что не было первоначалом? Разве вне времени, в вечности, существует различие между первоначалом и целью? «Душа целого не ограничена тем (то есть материей), что ограничено ею», - говорит Плотин (Энн. II, IX, 7). Или может быть лучше будет сказать, что Сознание Целого стремится, будучи всем, стать также и каждой своею частью, чтобы каждое частное сознание обладало тотальным сознанием? Не получается ли так, что единый Бог монотеизма превращается в Бога пантеистического? Если же нет, если материя и страдание чужды Богу, то в таком случае возникает вопрос: для чего Бог создал мир? Для чего Он создал материю и ввел в мир страдание? Не лучше ли было бы Ему ничего не создавать? Разве прибавил Он себе славы тем, что создал ангелов и людей, которые совершили грехопадение и которых Он был вынужден приговорить к вечным мукам? Может быть, Он создал зло, чтобы исправить его? Или Его замыслом было искупление, причем тотальное и абсолютное искупление, искупление всего и всех? Ведь эта гипотеза не является ни более рациональной, ни более благочестивой, чем любая другая.

Но давайте вернемся к апокатасгасису Павла.

Если Бог станет все во всем, то не значит ли это, что Он закончит свое существование, перестанет быть Богом, бесконечным сознанием, объемлющим все сознания? И что такое бесконечное сознание? Если предположить, что это сознание предполагает ограничение, или, вернее, является осознанием сознания границы, различия, то не упраздняется ли тем самым бесконечность? Какое значение имеет понятие бесконечности применительно к сознанию? Что такое сознание сознания во всей его полноте, вне которого не было бы ничего, что не было бы сознанием? Сознанием чего является в таком случае сознание сознания? Сознанием своего содержания? Или может быть правильнее будет считать, что мы приближаемся к апокатастасису, или к окончательному апотеосису, никогда не достигая его, начиная с хаоса, с абсолютной бессознательности в вечности прошлого?

Не является ли этот апокатастасис, это возвращение всего в Бога, скорее идеальной целью, к которой мы беспрерывно приближаемся, никогда не достигая ее, и одни движутся в этом направлении быстрее, другие - медленнее. Не является ли полное и абсолютное вечное блаженство вечной надеждой, которая, окажись она вполне осуществленной, умерла бы. Разве возможно испытывать блаженство, не имея надежды? И невозможно надеяться на однажды уже осуществившееся обладание Богом, ибо это последнее убивает надежду, убивает нашу духовную жажду. Не значит ли это, говорю я, что все души беспрерывно растут, одни в большей, другие в меньшей степени, но если все когда- нибудь должны будут пройти одну и ту же ступень роста, никогда не достигая при этом бесконечного, не достигая Бога, то к кому же они непрерывно приближаются? Не является ли вечное блаженство вечной надеждой, в сердцевине которой вечная тревога о том, не завершится ли счастье в ничто?

И множатся вопросы, на которые нет ответа.

«Да будет Бог все во всем», - говорит Апостол. Но будет ли Он в каждом из нас по-разному или одним и тем же во всех? Не будет ли Бог всем в грешнике? Не присутствует ли Он в его душе? Не присутствует ли Он в так называемом аду? И каким образом Он присутствует в нем?

Отсюда возникают новые проблемы, и они относятся к противоположности между небесами и адом, между вечным блаженством и вечным несчастьем.

Может быть, дело в том, что в конце концов спасаются все, в том числе и Каин, и Иуда, и сам Сатана, как, развивая павликианскую идею апокатастасиса, хотел думать Ориген{221}?

Когда наши католические богословы пытаются рационально - или, если хотите, этически - оправдать догмат о вечных муках ада, они приводят доводы, столь лживые, смехотворные и инфантильные, что невероятно, чтобы они чего-то достигли на этом пути. Ведь сказать, что поскольку Бог бесконечен, то и оскорбление, нанесенное Ему, тоже бесконечно, а потому и наказание вечно, значит, помимо того, что бесконечное оскорбление это нечто невообразимое, не знать, что в человеческой морали, но не в полиции, тяжесть нанесенного ущерба измеряется не столько достоинством потерпевшего, сколько намерениями обидчика, а бесконечное преступное намерение это бессмыслица. Здесь уместны будут слова Христа, обращенные к Его Отцу: «Отче, прости им, ибо не знают, что делают!», и нет такого человека, который, нанося оскорбление Богу или своему ближнему, знал бы, что делает, В человеческой этике, или, если угодно, в человеческой полиции - так называемом Уголовном праве, в котором как раз меньше всего права, - вечное наказание является бессмыслицей.

«Бог справедлив, и Он карает нас; только это нам необходимо знать; все прочее для нас не более, чем праздное любопытство». Так считает Ламенне (Essai, parte. IV, cap. VII), так вместе с ним думают и другие. И Кальвин тоже. Но может ли кто-нибудь примириться с этим? Праздное любопытство! Назвать праздным любопытством то, от чего более всего сжимается сердце!

Разве зло уничтожается потому, что уничтожается желание или желанию достаточно стать вечным, чтобы стать злым? Нельзя ли сказать, что дело не в том, что вера в иную жизнь делает человека добрым, а в том, что он верует в нее, потому что добр? И что значит быть добрым и быть злым? Это уже из области этики, а не религии. Или, вернее, не является ли чем-то этическим, если человек творит добро, несмотря на то, что он зол, и чем-то религиозным, если человек добр, несмотря на то, что он творит зло?

А с другой стороны, разве нельзя сказать, что грешник терпит вечное наказание потому, что грех не кончается, потому что грешники не перестают грешить? Что ад не решает проблемы, вся абсурдность которой проистекает из понимания наказания как мести или возмездия, а не как исправления; из понимания наказания в духе варварских народов. И отсюда - полицейский ад, для того, чтобы наводить ужас на этот мир. Хуже всего, что мир больше уже не страшится ада, а потому придется его закрыть.

Но, с другой стороны, разве в религиозном понимании и с точки зрения тайны не существует вечности страдания, несмотря на то, что наши чувства против этого протестуют? Почему бы не допустить существование такого Бога, который питается нашей болью? Разве целью Вселенной является наше счастье? Или может быть своею болью мы подпитываем какое-то чужое счастье? Давайте перечитаем Эвмениды знаменитого трагика Эсхила{222}, эти хоры Эриний, сетующих на то, что новые боги, нарушая древние законы, вырвали из их рук Ореста; эти пламенные выпады против Аполлона, спасающего Ореста. Может быть дело в том, что спасение вырывает из рук богов их добычу и игрушку, людей, страданиями которых они играют и забавляются, подобно тому, как забавляются дети, мучая жука, согласно изречению нашего трагика? И давайте вспомним вот это: «Боже мой! Боже мой! почему Ты меня оставил?»{223}.

Да, почему бы не допустить вечность страдания? Ад это тоже увековечение души, но только в страдании. Разве страдание не является чем-то существенным для жизни?

Люди занимаются изобретением теорий для объяснения так называемого происхождения зла. А почему не происхождения добра? Почему предполагается, что добро положительно и изначально, а зло отрицательно и производно? «Все сущее - каждое в отдельности - хорошо», - изрек Святой Августин{224}. Но почему? Что значит быть благом? Благо есть благо для чего-то, оно соответствует какой-то определенной цели, и сказать, что все хорошо, все есть благо, это все равно что сказать, что все соответствует своей цели. Но в чем эта цель? Наше страстное желание состоит в том, чтобы стать вечными, пребывать в своем существовании, и мы называем благом лишь то, что способствует достижению этой цели, а злом лишь то, что стремится ослабить или повредить наше сознание. Мы предполагаем, что человеческое сознание есть цель, а не средство для чего бы то ни было другого, что не было бы сознанием, - ни человеческим ни сверхчеловеческим.





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-10-14; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 213 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Наука — это организованные знания, мудрость — это организованная жизнь. © Иммануил Кант
==> читать все изречения...

4328 - | 4080 -


© 2015-2026 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.013 с.